Книга: Краткая история: Реформация
Назад: 5. Реформация, женщины и брак
Дальше: Заключение

6. Реформация и сверхъестественное

Небесное пламя

«28 декабря [1561 г.], между пятью и семью часами утра, в небе, на северо-востоке люди увидели ужасный огонь – знак. Зрелище было таким ужасным, что люди и припомнить не могли ничего подобного. [Они] ничего не видели, только небо пылало, а из пламени лилась чистая кровь». Так Мэнсфилдский летописец описал небесный огонь, который наблюдали в День памяти младенцев, – чудо, о котором сообщали хроники, говорили на улицах и писали в печатных трактатах. Во Франкфурте-на-Одере утверждали, что небеса открылись подобно глазу; появилась черная фигура или туча, из которой заполыхал алый огонь, а языки пламени напоминали копье. Такие «странные» или «чудесные» зрелища, когда небо наполнялось кровью, светом, водой или фигурами, были широко задокументированы в Европе периода Реформации. Эти явления формировали круг верований об отношениях между естественным и сверхъестественным, чудесами и Провидением. Предзнаменования и знаки могли одновременно быть свидетельством повторяющихся попыток Бога призвать человечество к покаянию, «ухищрениями» дьявола, плодами суеверного воображения или просто явлениями природы. Даже если, как утверждали многие, эпоха чудес прошла, такие события служат напоминанием о том, что сверхъестественное продолжало оспаривать место под солнцем в послереформационной культуре.

В последние десятилетия отношения между религией и сверхъестественным в Европе периода Реформации подверглись более пристальному рассмотрению. Концепция Макса Вебера по-прежнему сильно влияет на недавние сочинения, но в ходе переоценки некоторых фундаментальных утверждений прежних исследований мы пришли к качественно новому пониманию сверхъестественного в раннее Новое время, несмотря на то что картина стала более сложной и комплексной. На постепенное разрушение выводов Вебера повлияла возможность рассмотрения отношений между верованиями и культурой верхов и низов, а также учет проницаемости границ и разницы между официальной и неофициальной религией и, конечно, более многостороннее и, возможно, менее категоричное понимание характера суеверий в этот период. Если раньше бытовало мнение, что существует узнаваемая граница между волшебством и религией, которое поддерживалось постепенным, но неуклонным подъемом реформированной религии при одновременном ослаблении верований в возможности волшебства и сверхъестественных сил, то более поздние исследования задались вопросами как о смысле и ценности общепринятого словаря и ярлыков, так и о достоверности предполагаемой траектории движения от суеверий к религии, а от нее – к секуляризации и к научному взгляду на мир. В результате средневековый мир перестали рассматривать как мир, в котором царили невежество и магия, – мир, в котором недооценка сил природы побуждала воспринимать одушевленную часть этого мира как нечто находящееся на попечении различных сверхъестественных сил.

Следствием такой переоценки средневековых представлений о сверхъестественном стал скрытый вызов утверждению, что суеверный склад ума должен уступить очевидной ясности и истине Евангелия, а в конечном итоге – новому научному взгляду на мир. В том же духе историки и антропологи ставят под сомнение вызов теологическому утверждению о том, что средневековое колдовство уступило место реформированной религии, и сопутствующее убеждение, что магия и религия представляют собой два альтернативных подхода к миру, населенному и оживленному сверхъестественными существами.

Макс Вебери «расколдовывание мира»

«Судьба нашей эпохи с характерной для нее рационализацией и интеллектуализацией и прежде всего расколдовыванием мира заключается в том, что высшие благороднейшие ценности ушли из общественной сферы или в потустороннее царство мистической жизни, или в братскую близость непосредственных отношений отдельных индивидов друг к другу», – утверждал Вебер. «Расколдовывание» мира было краеугольным камнем современности, особенно протестантской. Это по меньшей мере краткое изложение позиции, с которой начинается большинство недавних исследований отношений между религией, Реформацией и сверхъестественным. Но сводить работу Вебера к единственному утверждению означает пренебрежение широким и сложным фоном, против которого был направлен подход немецкого социолога, а также рядом процессов и социальных взаимодействий, в отношении которых его применяли. Структура доводов Вебера была памятником определенному конфессиональному мировоззрению, на который оказал влияние интеллектуализм Германии XIX века. Но веберовская модель рационализма, достигнутого расколдовыванием, все еще служит вратами для новых дискуссий об упадке волшебства и отношений к переоценке религиозных убеждений и продолжительному существованию сакрального взгляда на мир.

Веберовский образ рационализма и расколдовывания основывался на отказе от модели спасения, основанной на священном заступничестве. Поставить спасение в зависимость от посреднических деяний человека – значит свести его природу и жизнь до некой магии, что допускало возможность повлиять на волю Господа посредством человеческих действий и слов. В противоположность этому «виртуоз религиозной веры может удостовериться в своем избранничестве, ощущая себя либо сосудом божественной власти, либо ее орудием». Путь к спасению лежал не в священном колдовстве, а в вере и в подчинении воле Божьей. Лишенные своей спасительной функции, человеческие деяния стали фундаментально светскими. Специфические религиозные действа, обязательства и обряды утратили значение и функции, попав в категорию не только несущественных, но и иррациональных. Монашеское призвание и идеал ухода от мира уступили место мнению, что человеческие деяния происходят в рациональном мире, а не вызваны попыткой постичь и повлиять на Дух Господень. Языковые изменения усилили этот сдвиг. Призвание (Beruf) перестало быть божественным поручением и стало означать профессию или род занятий. Человеческое действие больше не пыталось повлиять на духов и сверхъестественных существ посредством ритуалов. Согласно новому рационализированному мировоззрению, Бог был не очень заметен в мирских делах. Рождение так называемой рациональной религиозности отринуло неотъемлемость святого в природе и спровоцировало иконоборчество (или было им спровоцировано), а также отказ от предметов, которые по поверью служили местами божественной или сверхъестественной власти (лат. loci). Через эту десакрализацию пришло обновление богословских описаний перехода западного христианства от суеверий к современности. «В этом находит свое завершение тот великий историко-религиозный процесс расколдовывания мира, начало которого относится ко времени древнеиудейских пророков и который в сочетании с эллинским научным мышлением уничтожил все магические средства спасения, объявив их неверием и кощунством».

Положение о том, что Европа перешла от космологии, в которой господствовали колдовство и религия, к механистической, даже светской ее версии между 1500 и 1800 гг., все еще имеет поддержку, но оспаривается свидетельствами и доводами, которые ставят под сомнение как хронологию, так и завершенность этого процесса «расколдовывания». Чувство, что эпоха колдовства закончилась, можно заметить в комментариях тех авторов, которые лично наблюдали описанный Вебером процесс. Например, английский юрист и ученый Джон Селден заметил, что «исчез веселый мир, потому что танцующие феи покинули его, а священник перестал вызывать духов». Но утверждение о парадигматическом изменении мировоззрения может показаться не столь убедительным, если подобные заявления не базируются на фактах, объясняющих, почему и как такой сдвиг мог произойти. Бо́льшая чувствительность к богатству идей и опыта, которые скрываются под таким «расколдовыванием», породила необходимость в более тщательном и даже сочувственном рассмотрении веры и отношений между Реформацией и сверхъестественным в Европе раннего Нового времени. Публикация в 1971 г. авторитетного труда Кита Томаса «Религия и упадок магии» подвигла ученых именно на такое тщательное изучение и продолжает оказывать мощное влияние на исследования истории веры. Волшебство, утверждал Томас, заполняло пробел, возникавший в тех случаях, когда у человека не было возможности контролировать окружающую его среду. По мере того как такой контроль отыскивался, другие интеллектуальные системы, например наука, в итоге снижали потребность в волшебстве. Но в Средние века, с которых Томас начал анализ, почти непреодолимые трудности жизни вызвали желание определить их причину и найти средства, которые могли бы их облегчить. Церковь осуждала магию, суеверия и иные ереси, но Томас разъяснил, что подобные верования были вовсе не побочными, а скорее общепринятым взглядом на жизнь и ее сложности. Магия опиралась на ритуалы, скорее отражавшие религию, нежели противоречившие ей, и, следовательно, могла быть приспособлена для удовлетворения потребностей меняющейся богословской и социальной обстановки. Это было больше чем легковерное выживание; отношение волшебства и религии было отношением частного к общему, но вращалось вокруг основополагающей веры в согласованность и совместимость сверхъестественного с повседневным опытом.

Разница между молитвой и заклинанием была определена церковью ясно и определенно, но, как показал Томас, в сердцах и умах верующих она не всегда была очевидной. Центральное положение благодарственного богопочитания в праведной жизни позднесредневековой Церкви, а также ясное и четкое определение чуда порождали истинно народную набожность, которая переносила элементы волшебства не только на святые реликвии, но и на служителей культа. Внешнее и языковое различение священника и верующих способствовало тому, что основным в освящении святых даров стало произнесение проповедником нужных слов, что почти автоматически насыщало таинство мистической силой. Священнослужители старательно разъясняли, что между чудом евхаристии и языческим заклинанием существует непреодолимая пропасть, но упор, который делался на связи между словом и пресуществлением, означал, что это различие могло быть легко преодолено. Надежды на чудесное исцеление или вмешательство святого давали одно из средств познания и сдерживания действий природы, но знахарство и астрология могли выполнять сходные задачи. «Письма святой Агаты» предоставляли защиту от пожара, а «реликвии для вызова дождя, защиты от сорняков и некоторых других суеверных приспособлений» перечисляются в имущественной описи аббатства Бери-Сент-Эдмундс перед его роспуском. Церковные колокола с именами святых были способны отводить штормы и ураганы. По мнению Томаса, связь между колдовством и религией была настолько очевидной, что становилось абсолютно ясно: магия, это «собрание паразитических верований», коренится в сочетании сильного беспокойства, тревоги и церковных религиозных ритуалов.

Как отмечала Катрин Райдер, любое обсуждение влияния религии на магию должно быть помещено в более широкий контекст влияния магии на религию. Пастырские наставления показывают, насколько отношение к магии отражало изменяющуюся природную и интеллектуальную среду. В V веке святой Августин осуждал амулеты как колдовские, но в позднесредневековый период церковнослужители легко оправдывали ношение трав и камней для лечения и защиты от болезней, потому что их сила была «частью природного мира, созданного самим Богом». Опираясь на сочинения Августина, Фомы Аквинского и Бурхарда Вормского, Юэн Камерон размышлял о разнообразии «густонаселенного окружающего мира» и его космологии, которая бросала вызов «христианско-аристотелевско-томистическим» категориям Бога, людей, ангелов и демонов». Магические действа часто заимствовали свои правила у религиозных обрядов, а те, кто защищал практики, подобные бросанию жребия или толкованию снов, утверждали, что они восходят к библейским прецедентам, а значит, законны. Даже там, где пастырское руководство богословов было четким и ясным, можно увидеть углубляющийся раскол между взглядами церковнослужителей и верованиями их паствы, будь то вопросы магии или существование множества мистических существ, которые по поверьям населяли и оживляли окружающий мир. Богослов и деятель соборного движения Жан Жерсон подытожил распространенную еретическую мысль: «какая разница, кто меня исцеляет… Бог или дьявол, главное, что я получаю желаемое». Некоторое согласие могло быть достигнуто по вопросу границы между «набожной, но неофициальной религиозной деятельностью и неприемлемым колдовством», но и эта граница оставалась не строгой и легко могла быть преодолена. Возможно, по этой причине колдовство в сочинении К. Райдер предстает как тема, которая не являлась основной для средневекового духовенства или мирян, потому что само это различие было слишком трудно проводить в жизнь. Однако к XVI–XVII векам в судебных записях все чаще встречаются обвинения в опасном колдовстве. Оценка этой перемены К. Райдер перекликается с заметкой Кита Томаса «о волшебстве средневековой Церкви». До Реформации скептицизм церкви и безусловная защита, которую она предлагала от вредоносного колдовства, вполне вероятно, могла ограничить участие судов в делах о колдовстве (ворожбе). Магия никогда не занимала полностью нейтральное положение, но евангелические нападки на действенность и законность церковных ритуалов и таинств, хотя теоретически и являлись атаками на магию, потенциально делали ее еще более опасной. Сам термин «магия» достаточно далек от беспристрастности, а возникшая тенденция использовать его в уничижительном тоне для осуждения взглядов других дает пример проблем, возникающих из-за множественности значений слова. Как отмечает Ю. Камерон, даже «феи и волшебники из сказок» стали частью не раз описанной борьбы между Богом и дьяволом.

Явная размытость границ между магией и религией сама по себе не представляет вызова веберовской модели расколдовывания мира. Действительно, работа К. Томаса подкрепила точку зрения, что Реформация была частью пересмотра отношений к одушевленному миру. Как утверждал Томас, «Представление о том, что окружающий мир подчиняется непреложным естественным законам, разрушило понятие чуда, ослабило веру в действенность молитвы и в возможность прямого божественного вдохновения». Но почему произошло подобное изменение? К. Томас признает, что одно дело – доказывать, что магические верования утратили свою значимость, но совершенно другое – понять, почему и как это случилось. Если, как предположил Томас, притягательность магии лежит в ее способности предложить ответ вызовам жизни, тогда улучшение жизненных условий в силу развития медицины, получения благотворительной помощи или улучшения погодных условий может объяснить снижение интереса к колдовству.

Для приблизительного подхода такое рассуждение кажется вполне убедительным, но более тщательный анализ, сделанный К. Томасом, выявил недостатки таких допущений. Прогресс в области медицины и естественных наук не был связан с изменением отношений к магии и религии. Снижение интереса к чародейству стало очевидным еще до того, как медицинские знания продвинулись настолько, чтобы составить конкуренцию знахарю или народному целителю, а Реформация, восставшая против предрассудков средневековой Церкви, предшествовала успехам естественных наук. Сомнения в способности святых мощей творить чудеса возникли еще до Реформации, но открытое неприятие нехристианских суеверий существовало уже в послеапостольские времена, когда церковь определяла свое отношение к язычеству и его святыням. Взаимное переплетение материального и духовного представляло собой сложную для распутывания паутину, но процесс такого распутывания начался не только с доктринальных изменений в XVI веке. Как показало солидное исследование отношений Реформации и ее социального ландшафта, проведенное Александрой Уолшем, тенденции, возникшие в католицизме позднего Средневековья, зачастую предвосхищали сомнения протестантов в святости конкретных материальных вещей и мест. Такие отношения со всей очевидностью проявлялись не только у явных раскольников, например еретиков-лоллардов, но и в сочинениях правоверных гуманистов. Напряжение, возникшее благодаря показу сверхъестественного и магии как теологической и пастырской проблемы средневековой церкви, позволило гуманистам Возрождения и полемистам Реформации восстать против большинства практик католичества. Споры по поводу суеверий начались задолго до XVI века, но их оживили выступления Эразма Роттердамского и, как считает Юэн Камерон, особенно Мартина Лютера, который «применил к вопросу о суевериях ум необычайной силы и оригинальности».

Книга К. Томаса «Религия и упадок магии» (Religion and the Decline of Magic) поставила много вопросов и на многие дала ответ. Однако несоответствие словаря, используемого для определения различий между магией, религией и наукой, отмеченное в работе Томаса, по-прежнему порождало исследования ментального мира Европы раннего Нового времени и других традиционных обществ. Более тщательное рассмотрение структур средневековой религии и согласованного воздействия религиозных изменений, несомненно, способствовало дальнейшим размышлениям о формах и образах суеверий в Европе периода Реформации. Все чаще противопоставление «суеверных» Средних веков и «рациональной» европейской современности рассматривается как убедительное, но непродуманное. Суеверия и невежество далеко не тождественны. Как отмечает Юэн Камерон, суеверия занимают разнообразное пространство идиосинкразических и альтернативных космологий и по этой причине представляют трудность для определения и классификации. Одни по своему происхождению и значению имеют местный характер, другие глобальны; некоторые берут начало в фольклоре, иные зародились внутри христианства. Термин «суеверие» был как оружием в политических дебатах, так и объективным понятием. Ключевой момент – определение суеверий возникло в результате тех же дискурсивных процессов, в которых этим термином пользовались для осуждения и развенчания ложных верований.

Изучение Кэтлин Камерик суеверий в Англии позднего Средневековья убедительно показывает последствия критики пастырских служб, призывавших к искоренению суеверий. Смысл и локализация предрассудков часто были довольно расплывчатыми, порой представляясь в виде неких «жутких врат, позволяющих дьяволу вмешиваться в дела людей». Однако и в такой форме суеверия представляли собой определенную проблему, в которую, впрочем, английское духовенство было или казалось не очень склонно вникать. Усилиям богословов и пасторов, боровшихся с суевериями, часто мешали расплывчатость и неопределенность их назначений и задач. Многообразие практик и проблем, которые попадали в разряд суеверий в позднем Средневековье, породили массу жалоб и порицаний, которые просто замалчивались в дебатах и полемике Реформации. Лоллардские критики средневековой английской церкви и протестантские реформаторы XVI века использовали неустойчивый, хотя и емкий термин «суеверие», чтобы доказать, что само священное католическое богослужение показывает, насколько тесно папская церковь переплелась с колдовством. Но те же обвинения в ереси сыпались в XVI веке и на головы критиков католичества. Томас Мор начал энергичную защиту традиционного благочестия от обвинений в суеверии, но признал значение такого полемического капитала в обращении подобных обвинений против своих евангелических оппонентов. В XVI веке суеверия уже не были новой проблемой, но их непрерывные метаморфозы, несомненно, оживляли полемические и пастырские дебаты.

Внутри этих дебатов свидетельствуют о пересечении и наложении католические и евангелические сочинения на тему суеверий и колдовства, отчетливо пересекаются и переплетаются друг с другом. Лютеранская критика церковных ритуалов, которые «открыли дверь дьявольскому разложению», уходила корнями в обсуждение колдовства и суеверий Аврелием Августином, Петром Ломбардским и Фомой Аквинским. Как отмечал Боб Скрибнер, католики и протестанты разделяли «космологическое убеждение», что «существование природного мира зависит от поддержки сверхъестественной силы», которая могла вмешаться и, прервав естественные процессы, исправить пространство и время природы. При всей жесткости речей и споров они велись в одном и том же интеллектуальном мире. Решительное осуждение чистилища, святых и чудес в евангельских богословии и полемике не приносило быстрого и полного «расколдовывания мира». Святые места и предметы продолжали формировать взаимодействие со священным, которое скорее переделывалось, чем отвергалось. Полемические и пастырские сочинения по обе стороны конфессионального раскола допускали возможность того, что ритуал может быть «бесполезным» или суеверным, но горячо спорили о том, какие виды религиозной деятельности попадали под эти категории. Общие корни церковной оппозиции суевериям все еще могли поддерживать и защищать более точную новую классификацию сверхъестественного в диалоге и рассуждениях раннего Нового времени. В целом споры о внешне общих основах представлений о суевериях заметны в обсуждении культа святых в Европе периода Реформации. Тридентский собор хотя и защищал теологическое обоснование культа святых, но потребовал отмены или преобразования некоторых религиозных практик, процветавших при их почитании. Евангелические богословы и пропагандисты разделяли некоторые опасения католиков, но обращались к ним на страницах полемических трудов для оправдания иконоборчества и разрушений, а не реформ. Отношение к таинствам тоже было весьма спорным. Законность и значимость святой воды, соли и крестов, например, не ставилась под сомнение средневековой католической церковью, хотя некоторые связанные с ними злоупотребления были предметом критики и расследований. При чтении евангелистских сочинений складывалось впечатление, что таинство может быть открыто для злоупотреблений, но на страницах антикатолических произведений такие злоупотребления становились доказательством необходимости широкомасштабных реформ, дабы пресечь использование исходящих от дьявола предметов и обрядов, с помощью которых он обманывал верующих.

При сходстве взглядов католиков и протестантов на возможность отделения естественного от сверхъестественного и противоестественного, значение и применение этих терминов оставалось предметом жарких споров. Чудеса, сотворенные Богом, превосходили то, что было возможным в природе, и были поистине сверхъестественными. Однако категория противоестественного была гораздо более подвижной. Такие чудеса могли казаться сверхъестественным, причины их проявления – сокрытыми от несовершенных глаз человека, но они чаще были природными или являлись результатом деятельности сотворенных существ. На страницах полемических богословских произведений такие чудеса обрели зловещее толкование как происки дьявола и его приспешников. Слова Петра Мученика, что «у дьявола только две “узды”: одна – воля Божья, а вторая – границы природы», совпадали с отчетливо поляризованным мировоззрением. Сопутствующее «идеологическое давление» на чудотворцев имело последствия для натурфилософии, представлений о чудесном и более широкой трактовки допустимого и недопустимого сверхъестественного. Характер споров о чудесном сверхъестественном в реформационной Европе демонстрировал космологическую преемственность с позднесредневековым отношением к нему, но в этой аргументации более заметны различия, чем сходство. Демонизация противников одновременно упрощала и углубляла расхождение мнений в тогдашних спорах, которые не просто велись о категориях сверхъестественного, а требовали общего пересмотра возможности грешника получить доступ к сверхъестественному независимо от милости Божьей. Если благодать больше не даровалась посредством ритуалов, икон и других материальных объектов, такие вещи больше не были желанными или хотя бы нейтральными, превратившись в опасные и дьявольские. Неудивительно, что словарь веберовского «расколдовывания мира» опирался на язык дебатов Реформации и ее социальные последствия.

Но объявлять религиозные догматы и практики средневековой Церкви суеверием не то же самое, что сформулировать полностью десакрализованное, светское мировоззрение. Последнее можно бы вполне счесть чертой современного интеллектуального ландшафта, но это не то же самое, что расколдовывание или отказ от священного, который Вебер связывал с протестантством. Лютеранская космология не исключала возможности влияния сверхъестественного на природный мир, потому что теология, основанная на твердой убежденности во всемогуществе Бога, не могла умалять его верховную власть и возможность воздействовать на земные дела. Некоторые свидетельства этой имеющей священный смысл вселенной происходят из уцелевших религиозных представлений и верований дореформационного периода, но в других случаях можно увидеть отчетливо протестантские действия, предметы и верования. Преобразование представлений сверхъестественного могло использоваться в иконоборчестве для разрушения католических символов, но в приходской жизни чаще наблюдались переговоры и взаимное приспособление старых и новых воззрений.

В новейшей историографии такой подход проявился в подчеркивании неоднородного характера термина «Реформация». Его различные аспекты изучали Итан Шаган, Александра Уолшем и Роберт Скрибнер. Недавно вышедшая книга Карлоса Эйре «Реформации» основана на допущении множества реформаций и их взаимосвязи, а не конфессионального раскола и конфликтов. Этот подход не нов: сорок лет назад Жан Делюмо утверждал, что возникновение протестантства и реформация католичества, инициированная Тридентским собором, проходили не параллельно, а скорее взаимодействовали в процессе «христианизации». Различие и раскол были очевидными, но Делюмо полагал, что католические и протестантские реформаторы разделяли убеждение, что средоточием их усилий должно быть насаждение истинной христианской веры с ее дисциплиной, внушаемой проповедями и катехизисом, среди необразованных носителей полуязыческой по обрядам народной религии. В исследовании Эйре картина представляется более сложной, в которой энергичные реформы проистекали не из единого понимания христианским миром справедливости евангелистских догматов, а из множества несоответствий, характеризующих религиозную жизнь и Реформацию в Европе раннего Нового времени. Сходство, которое можно заметить в понимании катехизиса и общественной организации, гораздо менее очевидно, когда дело касается вопросов брака священников и нищенства. Усилия двух христианских религий кажутся близкими в таких областях, как интенсивная проповедь или общественный порядок, но кардинально отличаются в их отношении к нищенству и браку священников.

Отклики на изменение физической и интеллектуальной космологии были различными, а влияние Реформации – чаще разноплановым, чем однородным. В условиях Англии существование католической общины, по мнению Александры Уолшем, могло обеспечить как выживание традиционных святынь, так и возведение новых объектов поклонения, свидетельствующих о живучести старой религии. Преследование католических и протестантских инакомыслящих в послереформационной Англии создавало альтернативные священные пространства, часто отдаленные от церковной архитектуры официальной церкви. Попытки подавить веру в исцеляющую силу святых источников и ручьев сопровождались появлением новых мест, которые, если и не были освящены, то, по крайней мере, обретали священное значение благодаря чтению Евангелия. Энергичные евангелистские выступления против религиозной культуры, слишком сосредоточенные на духовной значимости материальных объектов и физических ориентиров, могут служить перечнем и увековечиванием тех самых мест, которые они пытались осудить путем высмеивания и критики. История священного куста терновника в Гластонбери служит примером того, как священный объект может стать жертвой религиозных реформ и полемических противоречий, то есть почти в равной мере почитаться и осуждаться. Способность этого куста возрождаться после сгорания сродни старым мифам, о которых вспоминают в разгар противоречий и противостояний. Во всем этом естественный мир оставался источником духовной поддержки и доступа к священному. Несмотря на то что идея «расколдовывания» приводит нас к мысли о разрушительном воздействии науки на суеверия традиционного христианства, на самом деле научные знания были необходимы церковникам, поскольку знание ландшафта и окружающей среды было путем познания Бога. В результате описание ландшафта не закончилось с десакрализацией, а скорее продолжилось в том, как человечество наполнило материальное чувством священного, а затем постаралось разорвать эту связь физическим и словесным иконоборчеством, прежде чем восстановить ее в Божьем творении.



Развалины Гластонберийского аббатства





Это утверждение о послереформационном священном интеллектуальном мире чаще всего связывают с революционной работой Роберта (Боба) Скрибнера, в которой он бросил вызов «неопалимому Веберу». Исчерпывающая работа Скрибнера, в которой говорится о взаимодействии лютеранства и народных масс, ясно показала, что иконоборческая риторика и деятельность Реформации были процессом модификации, а не трансформации. Условия, в которых писал Вебер, позволили ему рассматривать «расколдовывание» Европы в качестве ключевого компонента прогресса европейской мысли и финансовых структур. Но, по утверждению Скрибнера, изначальный радикализм реформаторства в отношении икон, святых, паломничества и многого другого в итоге вовсе не стал определяющей характеристикой послереформационной религии и богопочитания. «Мир Лютера и Реформации, – предположил он, – был полон святости». Католическая обрядность уступила место более свободно определяемой форме священного, но не представляла собой сдвиг парадигмы от «священного к секуляризованному миру». Именно этот интеллектуальный мир поддерживал и даже поощрял развитие протестантского образа сверхъестественного, в котором язык традиционной набожности скорее подвергся реформам, чем был отвергнут.

Как часто сообщалось, мощи средневековых святых не были подвержены действию пламени. Несгораемость считалась неотъемлемой составляющей чудес, которые ассоциировались с освященными го́стиями, или облатками для причастия. Возможно, нам не стоит удивляться, что та же невосприимчивость к огню приписывалась предметам, которые ассоциировались с Мартином Лютером. По рассказам, изображения Лютера неоднократно отказывались подчиняться пламени. Дом, в котором родился Лютер, пережил ряд разрушительных пожаров, а когда в 1631 г. сгорел дом августинцев в Магдебурге, подвал, в котором некогда проживал Лютер, остался неповрежденным. Такое использование словесного и визуального языка культа святых для пропаганды Реформации вполне могло способствовать более терпимому отношению к святости материальных объектов и мест. Работа Скотта Диксона на тему послереформационного княжества Бранденбург-Ансбах расширяет многогранный образ лютеранской набожности, который свойствен современной историографии. Оказывается, в послереформационной Германии иконам и образам поклоняться продолжали; в Лангенценне прихожане собирались в местах традиционного богослужения и оставляли восковые фигурки и цыплят в качестве пожертвований. Реформация не «ниспровергла эти чары», сохранив веру в то, что материальное может служить проводником священной силы. Крестьянство продолжало взывать к Христу и Деве Марии в заклинаниях и песнях, веря, что силу Бога и святых по-прежнему можно призвать на помощь, чтобы вылечить болезнь, защитить урожай и скот и сохранить благополучие приходской общины.

В Англии традиция молебнов перед Вознесением при Реформации не исчезла, а сохранилась в литургиях и ритуалах, в которых песнопение, проповедь и молитва определяли физические и религиозные границы прихода. Королевские посланцы, ответственные за роспуск монастырей в Англии в 1530-х гг., представили Томасу Кромвелю список «гниющих костей, которые назывались реликвиями»; все они были найдены в монастырях и свалены в лондонском Тауэре или в гардеробной Кромвеля в Вестминстерском дворце. Публичное уничтожение развенчанных святынь стало мощной демонстрацией реформирования веры и памяти. Но полемика и пропаганда могли скрывать существующую за ними действительность. Примерно тридцать лет спустя после деятельности кромвелевских ревизоров епископ Джон Джуэл жаловался на «дикость суеверия», которой позволили расцвести в «темные времена Марии I» Тюдор. Корни этой дикости лежали в сохранении традиционных предметов культа, которые благочестивые верующие спасли от иконоборчества и сохранили в 1530-х гг., а также в переносе священного значения с уничтоженных материальных объектов на те места, где они некогда находились.

Тот же процесс очевиден в увековечивании развалин английских монастырей после их закрытия. Подавление религиозной жизни в Англии стало организационным и материальным разрывом с прошлым и передатчиком мощного теологического и политического послания. Но развалины монастырей, омрачая окружающий ландшафт, создавали памятники прошлому и направляли внимание на настоящее. Когда «…ветра вой / Над монастырской сломленной стеной!», если использовать стих Джона Донна, или, согласно Шекспиру, «умолкло пенье птиц в разрушенных хорах», видимый пейзаж наполняется невидимым прошлым. Разрушительный язык и импульсы 1530-х гг. заставили переосмыслить отношения местной общины к развалинам и взаимодействие между духовным и мирским, что позволило уцелевшей части монастырских зданий перейти в частные руки. Положение кощунства и священного в этой суматохе было далеко не очевидно. Как культ «неопалимого Лютера» одновременно дополнял и противоречил учению ранней Реформации, так и желание тех, кто наблюдал мученичество английских евангелистов в период правления Марии Тюдор, собрать «обгорелые кости этих зловонных мучеников», казалось, подрывало осуждение культа святых за идолопоклонство, что проповедовали погибшие за Реформацию. Однако были ли эти останки равноценны мощам святых, которым поклонялась средневековая церковь? Были ли они памятниками или примерами нового понимания святости или чудотворных святынь, в которых обитал божественный дух? Размытые полемические рассуждения Реформации (убедившие Вебера в определенном расколдовывании послереформационной культуры) оставляли границу между символическим и священным смыслом достаточно проницаемой и податливой.

Постоянное присутствие святых и реликвий в протестантском пространстве показывало, насколько отношения между Реформацией и сверхъестественным зависели от внешних условий, степени открытости для переговоров и наслоения верований, а не от подавления и отрицания. Высмеивание реликвий и других предметов традиционной религии не обязательно устраняло реликвии или чудеса из словаря веры. Жан Кальвин отрицал культ реликвий как «нечестивое загрязнение, которое никоим образом не должно быть допущено в церковь», но непреходящая энергия полемики, направленной против реликвий в послереформационной культуре, превратила их в показатель конфессиональной преданности, изменив, а не отвергнув их духовный и физический смысл. Реликвии и святые наделялись множеством смыслов, а связи между материальными объектами и метафорами оставались предметом споров и обсуждений. Реликвии и святыни потеряли часть своего обрядового значения, но священные предметы и места сохраняли сверхъестественное значение. Как заметила Александра Уолшем, приобретать священное значение могли не только мощи, но и книги, обложки которых были неотличимы от ковчегов и рак. Лежавшие на алтарях рядом со Святыми дарами книги могли быть «вместилищем божественной силы», а портреты Лютера в Германии периода Реформации приобрели репутацию неопалимой святыни. Но придать книге статус реликвии означало сохранение языка традиционного богослужения, одновременно позволяя ему занимать иное пространство. Реликвии стали предметом осмеяния, а позднее – любопытства, но никогда не исчезали материально или символически, были окутаны легендами и традициями, вплетенными в социальную память. Сохранение этой памяти о реликвии способствовало сохранению представлений о святости некоторых материальных объектов.

Евангелистское осуждение средневекового католического культа предметов не несло с собой полного отказа от них. Действительно, материальные объекты служили строительными блоками в создании конфессионального самосознания посреди догматических споров, оставаясь жизненно важной частью памяти и истории. Реформированная религиозная культура продолжала формироваться посредством материальных предметов традиционной набожности и различных взаимодействий между выживанием, подтасовкой, смещением и истолкованием священного. С учетом этого Даниэль Вулф предполагает, что к концу XVII века большинство протестантов относились к католикам с «добродушным изумлением». Средневековые реликвии постепенно потеряли статус объектов идолопоклонничества и стали предметами антикварного интереса, которые еще надлежало изучать и оценивать, но которым больше не требовалось поклоняться. Границы между этим интересом, уважением и поклонением не всегда были строгими, и даже если реликвии больше не являлись предметами богослужения, они сохраняли культурное значение, которое не полностью отделялось от их священного смысла.

Если мощи святых порождали вопрос о статусе усопших, споры о духах и видениях в раннее Новое время выросли из желания объяснить и реформировать феномен «безвременно умерших». Средневековые традиционные знания о духах были неоднородными и изменчивыми, а взаимодействие с умершими отражало потребности и заботы живых, а также их личные, культурные и догматические предпочтения. Упразднение протестантами чистилища стало громким, но двусмысленным заявлением, что во взаимодействии мира живых и мира мертвых для спасения души не может быть ничего хорошего. В этой концепции души мертвых находились вне пределов досягаемости молитв живых, а дела живых были недосягаемы для мертвых. Концепция загробной жизни, в которой не было чистилища, отмела условие страдания в нем душ и создала новую культуру, в которой не было места для блуждающих умерших. Разделяя уверенность евангелической полемики, Кит Томас описывает веру в духов как «тайный пароль, отличающий протестантов от католиков». Английский евангелист Роберт Виздом в полном соответствии с установкой реформаторов достаточно резко заявлял, что «души ушедших не возвращаются, чтобы играть с нами в прятки». Реджинальд Скот пришел к выводу, что Реформация подавила широко распространенную веру в привидения. Скрибнер утверждает, что отказ от чистилища подорвал само существование духов и духи не пользовались уважением в конфессиональных спорах раннего Нового времени. Действительно, их постоянное присутствие на религиозной и культурной сцене поместило их вне досягаемости доктринальной уверенности. Чистилища мертвых уже не существовало, но его продолжали видеть.

В результате в раннее Новое время духи оказались в центре оживленных и повторяющихся споров о теологии и географии загробной жизни, природе мертвых и толковании привидений. Рассказы о привидениях были традиционно синкретичными, становясь плавильным котлом, в котором смешивались теологические предположения о происхождении и роли средневековых привидений и более прагматичные пастырские заботы, вызванные стремлением к утешению и безопасности. Эту мощную смесь составляло сочетание протестантских взглядов на Божественное Провидение и присутствие сверхъестественного в мире природы. Духи проникли в литературу и язык как судьи и создатели напряжения и конфликтов, поскольку ниша, возникшая из-за упразднения чистилища, стала пространством, в котором духи еще могли существовать. Мало говорилось об очищении мест, посещаемых духами, – предположительно потому, что обсуждать было нечего, ибо духов не существовало. Но время шло, и становилось очевидно, что духи не обращали внимания на официальное мнение и «продолжали появляться и исчезать, когда им заблагорассудится». Как заметил Джон Босси, духи умерших, которые посещали живых родственников, были не реальными, а личными и населяли духовное, а не физическое пространство. Беспокойные умершие продолжали занимать религиозное и эмоциональное пространство, созданное сложной и противоречивой религиозной культурой и создающее ее.

В пределах этой многогранной культуры сообщения о привидениях было сложно игнорировать. Как жаловался епископ Даремский Пилкингтон архиепископу Паркеру в 1564 г., зрительное наблюдение привидений «здесь весьма обычное дело, и нет властей, способных опровергнуть это, скорее, они склонны поверить и подтвердить это, так что все верят в привидения». В том же году епископ Гриндал жаловался, что настойчивые видения духов были результатом и в то же время причиной папистских суеверий. На первый взгляд послереформационная история представлений о призраках предполагает, что, несмотря на доводы Кита Томаса и других исследователей, их мнение, что привидения «не представляют проблемы» для протестантов-реформаторов, слишком упрощает картину. На уровне разговоров дело обстояло именно так, и само фундаментальное утверждение, что привидения никак не могут быть действительными существами, не опровергалось постоянными сообщениями об их появлении. Если привидения появлялись, то проще всего было сказать, что они вообще не привидения. Захария Джонс при переводе «Книги о привидениях» (Livres des Spectres) Пьера Ле Лойера в 1605 г. просто вычеркнул свидетельства Ле Лойера о реальности призраков, закончив дискуссию категорическим – «конец». Утверждалось, что «чудесные сказки» о призраках и привидениях основываются на суеверии кумушек, которые создавали призраков из голосов ночных животных. Существование духов отметалось как мошенничество и обман и допускалось только в виде суеверий. В попытке решить печально известный случай с духом Матушки Лики уполномоченные пришли к заключению, что появление духа было вымыслом, изобретенным ради денежной наживы. Но пока такие обвинения предлагали практическое объяснение появлений духов, оно, разумеется, не было нейтральным. Возможно, привидения утратили связь с чистилищем, но они не потеряли сверхъестественного значения. Привидения населяли интеллектуальный мир, в котором черти и демоны занимали центральное место, и «размышление о демонах» представляло собой средство, с помощью которого богословы, законники и пасторы могли толковать и придавать форму людскому опыту, включавшему и привидения. Духи и те, кто их воспринимал, соединяли старое и новое, чтобы объяснить постоянное присутствие духов в послереформационной Европе. Здесь, как и в других случаях, в беспорядочном процессе языкового и культурного обмена сверхъестественное не отвергалось, а реформировалось и толковалось по-иному.

Поэтому убедительно наблюдение Александры Уолшем, что линейная модель расколдовывания, предложенная в работе Вебера, могла бы быть лучше представлена в виде последовательности циклов десакрализации и повторной сакрализации. Такие циклы подпитывались все более сложными и разнообразными дискуссиями о сверхъестественном, которые проходили как в печати, так и в пасторской среде. Порой это могли быть простые столкновения между евангелическим оптимизмом и потребностями и убеждениями верующих, но положение сверхъестественного в реформационной Европе было более высоким, чем предполагает модель Вебера. Священный мир не был разрушен так же легко, как уничтожались скульптуры, иконы и реликвии традиционной религии, потому что возможность сверхъестественного вмешиваться в светский мир оставалась неотъемлемой частью послереформационной религиозной культуры. Как показала А. Уолшем, провиденциализм был не только частью основных евангелистских догматов, но и частью набора утверждений, которые принимали почти все верующие. Оппозиция материальным, чудесным и магическим аспектам традиционной набожности не лишала священный мир ее морального и теологического смысла. Отношения между Реформацией и «суевериями» прошлого, которые она пыталась уничтожить, были приспособительными и синкретическими, и о грядущем Божьем суде продолжали свидетельствовать различные знамения; таким образом, нужды настоящего вплетались в систему взглядов прошлого. Преобразование было возможно, но не быстрое и не однонаправленное. Если новое восприятие строилось на традиционных основаниях, эти основания, вполне вероятно, могли передаваться с привнесенными в них ценностями. В лютеранской «Аугсбургской книге чудес» чудеса и письменные записи о таких событиях служили свидетельством постоянного присутствия и вмешательства Бога в природный мир, божественном суде и греховности человечества. Корнями эта книга чудес уходит в XV век, но непрерывное существование знаковой вселенной, в которой странные события передавали божественное послание человечеству, превратило этот жанр в оружие евангелической пропаганды. Лютеранские чудеса не сходны с католическими, и «Аугсбургская книга чудес» не была тождественна средневековым и ранним современным сборникам чудес, которые документировали заступничество святых мощей и святых мест. Но собрание провидений в «Аугсбургской книге чудес» и их эволюция служит примером той роли, которую традиционные формы и новые обстоятельства играли в формировании представлений и трактовок сверхъестественного. Религия, магия и сверхъестественное были в глазах наблюдателя в послереформационной Европе такими же, какими они были в предшествующие столетия, и сама содержательность этих терминов не только подпитывала богословские споры и противоречивые мнения проповедников, но и накладывала ограничения на искоренение суеверий и «колдовства».

Назад: 5. Реформация, женщины и брак
Дальше: Заключение