Книга: Отрочество 2
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6

Глава 5

— … Егор Панкратов, четырнадцати лет, приговаривается… — губы судьи, зачитывающие приговор, шевелятся подобно двум жирным червям, но я не слышу, разом оглохнув и будто даже ослепнув. Перед глазами всё расплывается — слёзы…
Ловлю взглядом опекуна, кусающего губы и придерживающего обморочную Марию Ивановну, обвисшую на руках. Взгляд его виноватый и отчаянный, но я киваю ему решительно — всё будет хорошо, дядя Гиляй! Всё будет…
… коридор подземного хода, тянущего сыростью и холодом. Железо на ногах вытягивает остатки тепла, и ступни уже ледяные. Толчок в спину, и я касаюсь плечом обшарпанной краски, прикрывающей красный кирпич.
Камера. Сон, прерываемый по три раза в час, а днём — допросы по двенадцать-пятнадцать часов подряд, без возможности присесть или хотя бы прислониться к стене. Ни отдыха, ни глотка воды, и только лица сменяющих друг друга дознавателей — то спокойные, монотонно спрашивающие одно и тоже раз за разом, то надрывающиеся в крике.
Напрягшиеся жилы на шее, слюна в лицо, бешенство в глазах жандармов. Когда наигранное, верноподданническое, а когда и настоящее — от того, что я упорствую, усложняю им работу. Всё равно сломаем! Отвечай!
Отвечай, отвечай, отвечай… Ловят на противоречиях, пытаются сломать психику самыми разными способами. Задают интимные вопросы о горячечных подростковых снах, да думаю ли я в таком контексте о Марии Ивановне? Наденьке? Фире? Сами же за меня и отвечают, смакуя грязные фантазии.
Я уже осуждён, но им нужен показательный процесс, нужны сообщники…
… либеральная интеллигенция, жиды, инородцы, подозрительные иностранцы. Владимир Алексеевич, тётя Песя, Фира и всё, все, все.
Слышу разговоры жандармов, что будет громкий процесс. Большой. От меня не скрываются, и разговоры эти — часть ломки.
— Самодержавие не ограничивается правом, — интеллигентнейшего вида ротмистр расхаживает по кабинету с видом лектора, — наоборот — оно само его регулирует. Источник права в России — личная воля монарха!
Белые перчатки хлещут меня по щеке. Еле-еле, но я уже на взводе, и…

 

… сваливаюсь с кровати.
— А? Што?! — заполошился Санька, сев на постели и сонно лупая глазами, — Опять сны?
— Угу, — заваливаюсь на кровать, подтянув зазябшие ноги под одеяло. Но сердце колотится так, што ну не до сна!
Сажусь, нашаривая босыми ногами тапочки и стягивая с тумбочки часы. Щелчок… полпятого утра, можно уже и не ложиться. Пока оклемаюсь, пока то да сё, уже и вставать пора.
Потянувшись сонно, брат встаёт вместе со мной. Умываемся, просмаркиваемся и чистим зубы, не будя никого из домашних.
Чижик сонно плюхается на табурет возле кухонной печи, а я развожу примус и ставлю чайник.
— Што ж вы меня-то не разбудили, — укоряет выплывшая из своей каморки Татьяна, свято уверенная в том, што мужчины на кухне — сильно не к добру. Ишшо не рождение двухголового телёнка, но где-то рядышком со срывающим кровлю ураганом.
Несколько минут спустя мы едим яишенку на сале, да с грибочками и чем-то шибко секретным, но несомненно вкусным. Горнишная на скорую руку наводит какие-то блинцы, уже смазывая сковороду маслом.
Сон отпускает помаленьку, истаивая в наступающем утре, в запахах яишенки, в деловитой возне Татьяны, в сопении брата, сидящево по левую руку. Всего-то — страхи, разговоры многочисленных гостей Гиляровских о политике, да читанные мемуары о «деле пятидесяти[i]», и…
… дежурящие у дома жандармы.
Третью ночь так вот — с кошмарами, неотличимыми от реальности, и жандармами под окнами. Не скрываются — напротив, давят на психику мне, адвокату, свидетелям и всем-всем-всем. Молох. Личная воля если и не самого монарха, то Великого Князя. Самодержавие.
Знаю, што стоит мне подойти к окну, отдёрнув занавеску, как увижу дежурящего внизу низшего чина от жандармерии. Чёрный вход, парадный… всё едино. Не прячутся под дождём, маячат так, штобы их всегда было видно из окон квартиры Гиляровских.
Давление. На меня, на семью, на свидетелей и общественность. Я — особо опасный преступник, и все эти действия подчёркивают, што в верхах уже всё решили. Такие вот дела.
Выглянув в окно, вижу моросящий дождь и унылую фигуру жандарма, стоящую у дровяного сарая во внутреннем дворике — так, штобы видно было из кухонного окошка. Жалко служивого? Прислушиваюсь к себе… а пожалуй, што и нет. Но нет и злорадства.
* * *
— … за создание и распространение письменных или печатных изображений с целью возбудить неуважение к верховной власти, или же к личным качествам Государя, или к управлению Его государством.
Прокурор торжественно зачитывал текст обвинения, играя голосом как заправский актёр. Раздвоенная ево, тщательно расчёсанная на стороны борода подрагивает в такт.
— Кхе! Так же инкриминируется надругательство над изображениями императора и членов их семьи, в том числе умышленное повреждение или истребление выставленных в публичном месте портретов, бюстов.
— Кхе! Кхм! — бумага подрагивает в руке, — В распространении ругательных писем, бумаг или изображений, оскорбляющих правительство и чиновников.
Зачитав обвинительный приговор, обвинитель сел.
— Редкая гнида, — чуть повернувшись ко мне на деревянной скамье, шепчет Иосиф Филиппович, — большой поклонник Фукса и Дейера[ii], как собственно и сам судья.
Киваю, и начинаю нервно напрягать и ослаблять пальцы ног в тесноватых прошлогодних полуботинках. Стараюсь сохранять хотя бы внешнее спокойствие, што даётся мне ой как нелегко!
Опрос свидетелей, каких-то невнятных, и в большинстве своём незнакомых мне личностей. Конкретики нет, лишь поток грязи и домыслов ради создания нужного обо мне настроя у присяжных.
— … так ето, — оглядываясь на судейских и старательно не глядя в мою сторону, рассказывал очередной свидетель, прижав картуз к груди, — ето Конёк, ево на Хитровке все знають! Опасный, стал быть, чилавек, господин… етот… барин ево правильно назвал. Сициялист как есть! Они так все сициялисты, до единого! Сициялисты и мазурики, так вот.
— Протестую! — встал адвокат, — Мы не услышали ничего по предъявленным обвинениям!
— Протест отклонён! — и свидетель продолжил своё путанный рассказ, кося глазами в сторону одобрительно кивающего представителя обвинения.
— Мажут, — сев, коротко сказал Иосиф Филиппович, настроенный весьма боевито и ничуточки не разочарованный.
— Ложечки нашлись, а осадок остался?
— Вроде тово, — усмехнулся старик, откинувшись назад с видом человека, сидящего в кабинете ресторана после хорошево обеда.
— Адвокату есть что сказать? — пожевав дряблыми губами, поинтересовался судья, выслушав свидетельские бредни с самым благосклонным видом, и подавшись вперёд так, будто говоря «— Ну-ка попробуй! Скажи!»
Иосиф Филиппович, нимало не смущённый столь открытым давлением, встал.
— Фарс!
… и сел назад.
«— Лучше тысячи слов!»
Судья застучал молотком, напоминая о неуважении к суду, апоплексически ярясь и тряся отвислыми щеками.
— Если бы Герард Давид[iii] присутствовал на этом суде, — громко сказал Иосиф Филиппович, — он бы написал не диптих, а триптих.
Судья побагровел ещё больше, застучав молотком. Присяжные зашептались, послышались нервные смешки на галерке.
Обвинитель дёрнул щекой, и…
— … своими глазами видел, вот те крест! — новый свидетель, пожилой мещанин, истово перекрестился, а потом с ненавистью глянул в мою сторону, сощурившись близоруко, — На дерево облизьяной, а потом раз! И патрет! На шибенице! Я тогда не понял, а потом мне пояснили, што сие не демон на трупах пляшет, а сам Государь в таковом обличьи. У, злыдень!
Он погрозил в мою сторону сухоньким кулачком.
— Свидетель несколько горячится, — перехватил инициативу прокурор, — но я могу легко понять верноподданного, столкнувшегося с чудовищным… не побоюсь этого слова — вопиющим случаем! Случаем, от которого любой нормальный человек, не думая долго, закатает рукава, и возьмёт подвернувшуюся под руку сучковатую дубину[iv], дабы гвоздить супостата без всяких дуэльных правил!
— И Отечественную войну сюда приплёл? — сощурился адвокат, с самым благодушным видом взирающий на Демосфена от прокуратуры.
— Он, кажется, близорук, — прошептал я адвокату.
— Да?! Ещё интересней…
— Благодарю уважаемого обвинителя за прекрасное знание отечественной истории, — с нотками снисходительности сказал Иосиф Филиппович, получив слово, — приятно, право же, знать, што современная молодёжь получила хорошее образование.
Пятидесятилетний представитель «молодёжи» усмехнулся кривовато, но смолчал, не вступая в полемику.
— Скажите пожалуйста, — ничуть не смущённый, Иосиф Филиппович обратился к свидетелю, — значит, вы сначала думали, што на сей картине изображён демон? Замечательно… могу я попросить внести наконец вещественное… хм, доказательство в зал суда?
Небольшая заминка, и продукт моево творчества внесли в зал на всеобщее обозрение. Присяжные зашушукались, среди публики послышались смешки.
— Художественная ценность… — присяжный поверенный пожевал губами, — не могу судить, но если пришлось растолковывать свидетелю, што на ней именно Государь… Я к слову, не вижу никакого Государя на этом… хм, холсте.
— Обезьяна, — с наслаждением проговорил он, — коронованная обезьяна, танцующая на трупах. Впрочем…
Иосиф Филиппович с сомнением оглядел сторону обвинения, и пожал плечами красноречивым видом.
— Проявите уважение к суду! — весьма не к месту застучал молотком судья. Адвокат, не оспаривая эти слова, ещё раз осмотрел парсуну Николая Второго… по утверждению обвинения…
Кошусь в сторону опекуна, тут же закивавшево мне, и киваю ответно. Держусь, дядя Гиляй! Держусь!
— Н-да… Представьте, — продолжил Иосиф Филиппович, — что я нарисую… допустим, осла[v]. Или обезьяну. И кто здесь оскорбляет Государя? Я? Или может быть, прокурор, ухитрившись увидеть царственные черты на этом… хм, полотне.
— Вы считаете Государя ослом или обезьяной?! — тон адвоката резко переменился, и такой в нём был яростный напор, што прокурор отшатнулся и…
— Обезьяной?! — смена ролей резко ударила по чиновнику, и пока он, задыхаясь, подбирал слова, Иосиф Филиппович продолжил с экспрессией.
— Как можно продолжать этот судебный фарс, если прокурор считает Государя обезьяной?!
— Я, я…
— Неуважение к суду!
Казалось, судья сейчас выпрыгнет и вгрызётся оставшимися у нево гнилыми зубами в морщинистую шею моего адвоката, такая в нём плескалась ненависть. В потухших глаза прокурора — понимание закатившейся напрочь карьеры и возможной отставки. Если повезёт — с пенсией.
— … и наконец, — Иосиф Филиппович, снова вальяжный, вызвал основного свидетеля обвинения, — милейший Иван Сергеевич, вас не затруднит сказать, на каком расстоянии вы видели якобы моево подзащитного?
— Саженей двадцать, — опасливо отозвался мещанин, заробевший после увиденново.
— Замечательно! — восхитился адвокат, — Я рад, што вы смогли сохранить остроту зрения в достаточно преклонном возрасте.
— Господа, — обратился он к залу, — гимназический курс математики все помнят? Каково примерно размера будет голова человека на таком расстоянии? Замечательно!
Вытащив фотокарточку, он принялся отмерять шаги, и наконец — поднял её над головой.
— Запас видимости в вашу пользу, Иван Сергеевич, — сказал он, — я прошу вас только сказать — кто изображён на этой карточке! Ну хотя бы — мужчина это, женщина…
— Женщина, — брякнул щурившийся свидетель явно наобум.
— Ну… почти угадали, — согласился Иосиф Филиппович, — сука. Фотография моей любимой левретки Жужи.
Поднявший хохот не сразу заглушил стук молотка, и…
… оправдан по всем пунктам.
— Это ещё не конец, — пророчески сказал Иосиф Филиппович, закончив принимать благодарности и поздравления с видом олимпийца, уставшего от фимиама от простых смертных.
— Это ещё не конец, — повторил он, сощурившись, и в его выцветших старческих глазах, в самом тоне сказанных слов, мне почудилось, как наяву — облегчение. Облегченье человека, который смог — вот так, во весь рост! Пусть даже и на старости лет.
[i]«Процесспятидесяти» — судебное дело революционеров-народников, по обвинению в участии в «тайном сообществе, задавшемся целью ниспровержения существующего порядка», разбиравшееся в Петербурге в Особом Присутствии Правительствующего Сената с 21 февраля по 14 марта 1877 года.
[ii] Самые именитые «судьи-палачи» того времени. Дейер особо «прославился» припадками ярости во время заседаний суда, и крупными суммами «на поправку драгоценного здоровья» от правительства, которые он получал после каждого смертного приговора.
[iii] «Суд Камбиса», или «Сдирание кожи с продажного судьи» — картина-диптих нидерландского художника Герарда Давида, закончена в 1498 году. Картина, написанная для зала судебных заседаний в ратуше Брюгге, была призвана напоминать о необходимости судить справедливо.
[iv] Отсылка к «дубине народной войны».
[v] Начиная с осла, речь адвоката позаимствована (и творчески переработана) у Чуковского, а точнее, у его адвоката Грузенберга.
Назад: Глава 4
Дальше: Глава 6