Почему Национальная галерея не пользуется такой популярностью, как, скажем, Британский музей, я объяснить не в состоянии. В последнем не представлено в изобилии то, что могло бы заинтересовать обычного экскурсанта. Какое ему дело до доисторических кремней и поцарапанных костей? До ассирийских статуэток? До египетских иероглифов? Греческие и римские статуи холодны и мертвы. Тем не менее, немногочисленные посетители, зевая, прогуливаются по Национальной галерее, в то время как по залам Британского музея они снуют рой за роем, обсуждая выставленные там экспонаты, о периоде изготовления и назначении которых они не имеют ни малейшего понятия.
Я размышлял над этой загадкой, ища ее разгадку, как-то утром, сидя в зале английских мастеров, большая коллекция которых представлена на Трафальгарской площади. Вдруг меня посетила иная мысль. Я обошел комнаты, отданные представителям зарубежных школ, и только потом оказался в залах, где располагались Рейнолдс, Марланд, Гейнсборо, Констебль и Хогарт. Утро поначалу было солнечным, однако ближе к полудню город заволокло туманом, так что стало практически невозможно хорошо рассмотреть картины и оценить их по достоинству. Я устал и присел на один из стульев, размышляя, во-первых, о том, почему Национальная галерея не столь популярна, как это долженствовало бы быть; а во-вторых, как получилось, что британская школа не имела такого же начала, как итальянская или голландская. Мы можем увидеть развитие художественного искусства с его самых первых шагов как на итальянском полуострове, так и у фламандцев. С английской живописью все не так. Мы видим ее уже в полном расцвете, достигшей великолепной зрелости. Но кто был до Рейнолдса, Гейнсборо и Хогарта? Вместо холстов этих великих портретистов и живописцев стены наших загородных домов украшают иностранцы – Гольбейн, Кнеллер, ван Дейк и Лёли – своими портретами, а Моннуайе – цветами и фруктами. Пейзажи и натюрморты пришли к нам из-за границы. Почему, что стало тому причиной? Были ли у нас портретисты? Или случилось так, что мода растоптала доморощенные изобразительные начала, подобно тому как была отвергнута и забыта родная музыка?
Это давало пищу для размышлений. Я глядел сквозь наступивший полумрак, не видя изображенной Хогартом прекрасной Лавинии Фентон (она же Полли Пичем, чья равнодушная красота так привлекла герцога Болтона, что они бежали, а впоследствии она даже стала его женой) и мечтал, пока возле меня на стул не опустилась какая-то странная леди, также в ожидании, пока туман рассеется.
Я не рассмотрел ее хорошо. До сих пор не могу припомнить в точности, как она выглядела. Кажется, среднего возраста, скромно, но хорошо одета. Ни ее лицо, ни платье, не привлекли моего внимания и не нарушили плавное течение моих мыслей; меня отвлекло ее поведение и странные движения.
Она сидела, не думая ни о чем вообще или же ни о чем в особенности, после чего, не видя по причине тумана картин, принялась изучать меня. Это меня смутило. Кошка может смотреть на короля, а внимание дамы льстит самолюбию любого джентльмена. Однако я не был польщен; меня смутило сознание, что мой вид вызвал у нее изумление, затем неприкрытую тревогу и, наконец, неописуемый ужас.
Вряд ли найдется мужчина, который сможет спокойно сидеть, положив подбородок на зонтик, внутренне сияя от сознания, что на него с восхищением взирает красивая женщина, пусть даже она среднего возраста и одета не по моде; и уж тем более, ни один мужчина не останется хладнокровным, ощутив себя объектом, на который смотрят с ужасом и отвращением.
В чем причина? Я провел рукой по подбородку и верхней губе, проверяя, не забыл ли побриться сегодня утром, совершенно не подумав о том, что в полумраке моя соседка наверняка не заметит такое упущение, если даже оно и было совершено. Вообще-то, когда я выезжаю из города, то, возможно, иногда и забываю побриться, но, находясь в городе, – никогда.
Следующей мыслью, пришедшей мне на ум, было – грязь. Может быть, сажа, витающая в лондонском воздухе, напоминающем своей плотностью гороховый суп, оказалась у меня на носу? Я поспешно достал из кармана шелковый платок, смочил его слюной, провел им по носу, а потом по щекам. Затем скосил глаза на даму, чтобы удостовериться, привели ли мои действия к устранению причины такого ее взгляда?
И увидел, что ее глаза, расширенные от ужаса, прикованы не к моему лицу, а к моей ноге.
Моя нога! Во имя всего святого, что могло быть в ней такого ужасающего? Утро выдалось туманное; ночью шел дождь, и, должен признаться, перед выходом из дома, я подвернул свои брюки. Но это не редкость, в этом нет ничего возмутительного, чтобы заставить даму смотреть на меня подобным образом.
Если в этом все дело, я могу опустить закатанные брючины вниз.
Но тут я увидел, что дама поднимается со стула, на котором сидела, и перемещается на другой, подальше, по-прежнему не отводя взгляда от моей ноги, на уровне колена. Пересаживаясь, она выронила свой зонтик, но не обратила на это никакого внимания.
Полагаю, никто не удивится тому, что я был очень обеспокоен и совершенно позабыл о проблеме происхождения английской художественной школы и недоумении по поводу того, почему Британский музей более популярен у посетителей, чем Национальная галерея.
Предполагая, что, возможно, был обрызган грязью, вылетавшей из-под колес экипажей, пока шествовал по Оксфорд-стрит, я провел рукой по ноге, начиная чувствовать легкое раздражение, и почти сразу прикоснулся к чему-то холодному и липкому, что заставило мое сердце на мгновение замереть; я вскочил и сделал шаг вперед. Почти сразу же дама, с криком ужаса, поднялась со своего стула, вскинула руки и выбежала из зала, оставив на полу упавший зонтик. Кроме нас в картинной галерее были и другие посетители; они обернулись на ее крик и удивленно посмотрели ей вслед.
Дежуривший в зале полицейский подошел ко мне и поинтересовался, что случилось. Я был в таком волнении, что не знал, как ему ответить, и сказал, что понимаю в происшедшем не более, чем он. Я сказал также, что дама вела себя странно, у нее был необычный вид; что ему следует подобрать ее зонтик и подождать, пока она за ним вернется.
Эти расспросы полицейского вызвали у меня досаду, поскольку мешали мне разобраться в том, что послужило причиной ее тревоги и бегства; она наверняка заметила что-то у меня на ноге, что, – я это очень отчетливо ощущал, – перемещалось по ней вверх.
Я чувствовал тошноту и отвращение от этого прикосновения, но не имел возможности избавиться от этого объекта. Мне казалось, что мои руки испачканы, мне хотелось как можно скорее вымыть их, и тем самым избавиться от гадкого ощущения.
Я взглянул на пол, на свою ногу, но ничего не увидел. По всей видимости, когда я вскочил, то нечаянно смахнул это полой пальто со своих брюк, и оно забралась в его складки. Поэтому я быстро снял пальто, встряхнул его, а затем снова осмотрел брюки. На них ничего не было; ничего не упало с пальто, когда я его встряхивал.
В последний раз осмотрев себя, я поспешно покинул галерею, и отправился, как только мог быстро, едва ли не бегом, на вокзал Черинг-Кросс, а оттуда вниз по узкой улочке, ведущей к «Метрополитен», в банно-парикмахерское заведение Фолкнера, где попросил горячую воду и мыло. Вода была такой горячей, что я едва мог терпеть; я принялся тереться карболовым мылом, особенно в тех местах, которых касался странный мерзкий объект. Тщательно вымывшись, я ушел. В тот вечер у меня было намерение посетить «Принцесс театр» и купить билет на утренний поезд; от этого пришлось отказаться. Я никак не мог избавиться от чувства тошноты и холода, произведенных прикосновениями неизвестной твари. Я зашел пообедать к Гатти, что-то заказал, не помню, что именно, но, когда заказ был доставлен, обнаружил полное отсутствие аппетита. Я был не в силах проглотить ни кусочка, даже сама мысль о еде вызывала отвращение. Я отодвинул заказанное, сделал несколько глотков бордо, после чего покинул ресторан и вернулся к себе в отель.
Чувствуя нездоровую слабость, я бросил пальто на спинку дивана и повалился на кровать.
Не знаю, по какой причине, мой взгляд все время возвращался к пальто.
Туман за окном рассеялся, снова стало светло, не то, чтобы очень, но вполне достаточно, чтобы удовлетворить живущего в Лондоне, так что я мог видеть комнату, словно бы сквозь темную вуаль.
Голова моя была совершенно пуста. Насколько мне помнится, обычно это бывает только в одном случае, – мой разум отключается, когда я пересекаю Канал, направляясь из Дувра в Кале, причем это происходит в любую погоду. Сейчас я лежал на своей кровати в подобном состоянии: испытывая тошноту и без единой мысли в голове. Впрочем, длилось это недолго.
Я увидел нечто, заставившее меня содрогнуться.
Поначалу мне показалось, будто карман пальто приподнимается. Я не придал этому значения, подумав, что пальто потихоньку сползает со спинки дивана, и это его перемещение приводит к возникновению складок. Но вскоре понял, что это не так. Складка была образована чем-то, находившимся внутри кармана и прилагавшим все силы, чтобы выбраться наружу. Добравшись почти до верха, это что-то словно обессилело и свалилось обратно. Образование складок на ткани свидетельствовало о том, что внутри кармана находится какое-то живое существо.
– Мышь, – сказал я себе, и сразу позабыл свои страхи, мне стало даже интересно. – Маленькая мошенница! Как ты умудрилась оказаться у меня в кармане? Я же не снимал пальто все утро.
Но нет – это была не мышь. Я увидел что-то белое, выглядывающее из кармана; мгновение, и объект показался целиком, но я, тем не менее, никак не мог понять, что это такое.
Мне стало интересно, и я приподнялся на локте. При этом я произвел некоторый шум, заскрипела кровать. В то же самое мгновение что-то упало на пол, некоторое время лежало там без движения, как бы приходя в себя, а потом начало перемещаться по полу, подобно гусенице.
Есть гусеница, которую называют «землемеркой», потому что она, перемещаясь, сначала подтягивает заднюю часть к голове, а затем снова распрямляется, образуя таким образом сначала петлю, а затем вытягиваясь до своей полной длины. То, что я наблюдал на полу, вело себя в точности как эта гусеница. Цветом оно напоминало червя, длиной примерно в три с половиной дюйма. Однако это не было гусеницей, поскольку не отличалось особой гибкостью; оно состояло как бы из двух частей, одна больше другой. Некоторое время я удивленно наблюдал за ним, как оно перемещается по ковру – выцветшему зеленому ковру, с темно-зелеными, почти черными, цветами на нем.
Оно имело, как мне показалось, голову, тускло поблескивавшую, но отчетливо выраженную; впрочем, света было недостаточно, и я не мог разглядеть существо достаточно четко; кроме того, оно постоянно двигалось, что сильно мешало восприятию.
А затем я испытал шок, еще более сильный, чем прежде, когда существо выпало из моего кармана; передо мной находился палец, – я был в этом совершенно убежден, – человеческий палец, а то, что я принял за поблескивавшую голову существа, было ногтем!
Палец не казался ампутированным. Не имелось никаких признаков крови или рассечения в том месте, где должен был располагаться сустав; оконечность пальца, или его корень, если можно так выразиться, был скрыт чем-то вроде тумана, и я не мог даже представить себе, что именно там может скрываться.
Позади пальца не имелось ни руки, ни тела, абсолютно ничего; передо мной был единственно палец, в котором еле теплилась жизнь, без заметного движения крови внутри; тем не менее, он активно перемещался в сторону шкафа, стоявшего у стены возле камина.
Я вскочил с кровати и бросился к нему.
Очевидно, палец почувствовал опасность, ибо ускорился, добрался до шкафа и скрылся под ним. К тому моменту, когда я оказался возле шкафа, не было ни единого признака его присутствия. Я зажег спичку и заглянул под шкаф, встав на колени; расстояние между полом и днищем составляло около двух дюймов, но там ничего не было.
Я схватил зонтик, сунул под шкаф и принялся возить им по полу в разные стороны; я выгреб кучу пыли, но палец непостижимым образом исчез.