Дочь позвонила, когда Пальчиков заснул. Пальчикова пугали имена детей на дисплее телефона в неурочное время. Несколько секунд он слушал напористую мелодию и смотрел на высветившийся контакт словно с предгибельной истомой.
Дочь Лена звонила сама редко – только по житейской необходимости. Обычно раз в неделю делал это отец. Когда не дозванивался, обязательная Лена вскоре перезванивала, спрашивала с виноватой ласковостью: «Ты звонил? Я укладывала Сережку. Сережка засыпал». Пальчикову казалось, что неотступной материнской заботливостью Лена, понимая, что эта заботливость явно чрезмерная, обезоруживала тревогу мужа Олега, который боялся недодать сыну умиления, безопасности, развития.
– Папа, – сказала дочь, – у мамы пока все нормально. Злокачественная опухоль не подтвердилась.
– Господи! А что?
– Что-то есть, но не страшное.
– Главное – не злокачественное.
– Да, главное – не злокачественное, – подтвердила дочь.
– Господи, у матери, наверно, камень с плеч свалился.
– Да, она очень радостная.
– Еще бы. Слава богу!
– Да.
– А у вас как? Как поживаете? Как Сережка?
– Завтра пойдем в поликлинику делать манту.
– О, бедненький. Плакать будет.
– Нет. Он у врачей не плачет. Он потом закатывает нам истерику.
– Деликатный мальчик.
– Да уж.
– Спасибо, Лена, что ты мне позвонила о матери.
– Ты же волновался тоже.
Закончив разговор, Пальчиков вскочил с кровати, включил свет и, глядя издалека на полку, где стояли иконки, как-то невольно широко, шире самой груди, перекрестился:
– Спасибо тебе, Господи!
Вспомнил:
– Спасибо тебе, Богородица наша!
Ему понравилось, что он добавил «наша».
Пальчиков знал, что дети снисходительно относились к его изменившейся речи – к его частым «Слава богу» и «Господи».
Почему-то Пальчиков представлял теперь не Катю, а дочь. Лена была похожа на мать твердой, ироничной женственностью, но он видел в дочери и себя (свое лицо, свои волосы), и свою мать – ее минутную, беспричинную, кроткую скорбность.
Пальчиков не знал, помнит ли дочь себя двухлетней. Ему очень хотелось, чтобы Лена не помнила себя двухлетней. Например, сам Пальчиков помнил себя лишь трехлетним, никак не раньше. Но он знает людей, которые помнят себя чуть ли не грудничками.
Пальчиков помнил тот день (Лена была крохотная, ей было два с небольшим годика), когда он кричал на нее как на взрослую, он тряс ее тельце, он требовал, чтобы она прекратила рыдать. Лена стояла в потемках у шкафа и в голос, захлебываясь, плакала непонятно почему. Может быть, она ревновала своих родителей к Никите, ее братику, может быть, она думала, что ее меньше, чем этого младшего ребенка, любят. Пальчикову помогала кричать на маленькую Лену Катя. Неизвестно, чем в тот день и в те дни были раздражены супруги, вероятно, они мечтали выспаться, вероятно, они устали жить вместе с Катиной матерью, тещей Пальчикова, вероятно, Лена своим плачем мешала заснуть новорожденному Никите. На Ленин плач прибежала теща с сожителем. «Вы что издеваетесь над девочкой, изверги, – начала выговаривать теща. – Убирайтесь отсюда, из моей квартиры вместе со своим Никиткой. Живите отдельно. А Леночка будет жить со мной. Я ее воспитаю. Вы все равно не умеете воспитывать. Вы ее не любите». Лена зарыдала громче, глубже, с очистительными всхлипами. «Пойдем ко мне, девочка», – потянулась теща к Лене, но Лена отпрянула и уткнулась к матери в ноги. Здесь она затихла, замерла.
Пальчиков хотел, чтобы дочь помнила свои первые полгода. Тогда он был с ней, он ее купал, он с ней гулял, она засыпала на его руках. Она стала близкой душой, любимым комочком. Потом Пальчикова забрали в армию, и вернулся он из армии к двухлетней, тещиной, похолодевшей к нему Лене. Он думал, что теща говорила при маленькой Лене про него плохо, но дочь и самостоятельно могла разлюбить отца. Быть может, она догадывалась, что любовь и отцовское чувство – это не одно и то же.
Лишь однажды Лена, уже подросшая, школьница, забралась к отцу на спину, и он побежал с ней по высокому берегу реки. Лена, счастливая, хохотала. Никитка семенил рядом и не знал, то ли ему радоваться от отца с сестрой, то ли хныкать. Восторженная мама Катя издалека, от костра, махала семейству обеими руками. Лена, держась за отца, смеялась крикливо, непринужденно, как бабушка, как теща. Больше так безудержно дочь никогда не надрывала животик. Пальчикову его давний азартный бег с дочерью по июльскому обрыву напоминал кинематографическую картинку, киношное лирическое отступление ради прилипчивого саундтрека.
Лена выросла ироничной девушкой. Она понимала отцовский юмор, как его понимала и Катя. Теперь дочь смеялась неслышно, терпеливо, даже с неким высокомерием, приправленным смутной обидчивостью.
Иногда Лена отзывалась о бабушке-теще с недоверием, брезгливо. Тогда Пальчиков говорил: «Бабушка у нас, конечно, еще та, но теперь ты не права. Если кого бабушка и любит, то только тебя, Лена. Тебя она действительно любит и всегда любила». Лена конфузливо пожимала плечами, шмыгала носом, терла его, словно нивелируя довольство на лице. Она, вероятно, понимала, что, если бы папа ее не любил, он бы не говорил так о любви бабушки к ней. Лена знала, что не только бабушка ее любит, но и мама, но и отец любит, начинает любить заново, по-новому.
Теперь Пальчиков хотел предостеречь и себя, и детей – не почивать на лаврах. Страшный диагноз у матери не подтвердился, но нельзя торжествовать, нельзя праздновать. Нельзя вовсе не из суеверия – нельзя из-за признательности холодному, презирающему восторги и проклятья ходу жизни, его закономерным превратностям, его внезапному сочувствию, трогательному благорасположению к нам.
Накануне Пальчиков видел сон, в котором жена сошлась с Мельником, давним и полузабытым приятелем Пальчикова. Кате никогда не нравился Мельник, ей претила его необязательность, за которую он извинялся усмешками. Во сне жена ходила с Мельником в торговый центр покупать тому летний костюм. В финале Пальчиков уходил из квартиры, тушил везде свет. В дальней комнате света не было. Пальчиков пошел на выход. Он понимал, что в дальней комнате могли таиться жена и дочь. Пальчиков закрыл за собой входную дверь на все замки. У него было ощущение, что он уходит навсегда, а у запертых жены и дочери ключей от дома не осталось. Почему-то этот сон говорил Пальчикову не о его силе, а о силе жены.
Все равно Пальчиков боялся, что Катя могла возвестить о неподтвержденном диагнозе, лишь щадя детей. Заодно щадя и его. Только Катя разговаривала с врачами. Только она одна знала о своих недугах правду. Катя была таинственной, строгой, самокритичной, некокетливой женщиной, которой нравилась машинальность, текучесть, неизбывность. Катя могла нас обмануть, – думал Пальчиков. – Это может быть ненужной святой ложью.