Две недели вкалывали с утра до вечера. А сделали мало. Поразительно мало.
Поставили забор из металлических листов вместо разбросанного сгнившего палисадника. Часть старых штакетин пустили на топку, часть – серых от времени, но крепких – сложили аккуратно штабелем в сарае. «Пригодятся еще», – сказал отец.
Тяжелые чугунные ноги забора залили в земле цементом. На одну раствора не хватило – оставили до следующего раза так, голую.
«Залезут – не залезут?» – пробовали низкий, по грудь, лист. А, чего гадать! Хоть низкий, хоть высокий, если надо – залезут.
Сбили и поставили углярник – коробку из дерева, четыре на четыре. Досками обшили. Крышу толем старым, рваным, но вечным, обтянули. Шифер дедушкин, ломанный по краям, из сада приволокли – наверх уложили, внахлест.
Больше отец трудился, основную лямку тянул. Я на подхвате, без охоты – особенно после пальцев. «Ну, чего стоишь, шустрей!» – прикрикивал он в самых последних случаях, хотя можно было и покрепче. Молча работали, без разговоров, без шуток. Я не видел толку от наших усилий. Невеселая стройка, как ни духарись.
Углярник тоже получился не до конца – на одну сторону досок не хватило, вместо двери – проем. А так – ничего себе постройка. Основательная.
– Ну-ка пройдись, – мерил внутри углярника высоту отец. – Ну, нормально – два метра! Главное, чтобы не пригибаться. Чтобы удобно.
Я уже не оспаривал, не выступал. Пусть два. Пусть не пригибаться.
В последнюю ночь оставалось последнее – утеплить водопровод.
– Большое дело, – допивал отец чай за столом, собираясь с силами.
Утеплить – значит отключить воду на зиму, перекрыть течение по трубам.
Отец отворил подпол в кухне, скрылся внутри. Вытолкал шланг наружу.
И мы поехали:
– Давай!
Я вытаскивал из дальней дедушкой комнаты целлофан, тряпки, одеяла, плиты стекловаты, старую оленью шкуру – отец привез из Тувы. Запихивал, комкая, в яму подполья, и он, откашливаясь, долго шуршал ими внизу, укладывая слоями в нужной последовательности, отзываясь утробно снова:
– Давай!
Я было подумал: узнать надо – что да как там правильно укладывать, куда? А вдруг и мне придется? Нужно же по весне убирать, а на зиму снова собирать, если оставляешь дом.
И в этот момент казалось – да, придется. Неважно – из Тувы ли ехать, из Петербурга. Таким зависимым в этот момент от ямы был отец, и я вместе с ним. Копошись в сырости и темноте, укладывай слоями шкуру и стекловату. И эта яма, как воронка, как ушедшее мертвое, поглощала в себя, затягивала, как трясина, и не давала поднять голову…
Наутро перед выездом я взял лопату, обошел сад, огород, пашню и набрал с собой успенской земли. Выковыривал ее, жирную и твердую, складывал в общий куль – отовсюду крупная горсть.
Все три места – самые дорогие. Сад – под окошком, бережно истоптан, черемуха, дичка, вид на поляну. Огород – корешок нас. И пашня, где садили картошку-кормилицу, пололи, окучивали, потом копали все вместе два дня, руки в черном.
Земля подмороженная уже, холодная, обжигающая. А подождешь, прислушаешься – горячая.
Первую свою землю я набрал в Кызыле, сразу за нашей окраиной, в степи. Следующую в Белоруссии – в глубоком, как пропасть, овраге под окнами бабушкиного дома. Лежат два пакетика на полке в Петербурге – перепутанные, не ясно – что где? Только приглядеться если, различить можно. Та, что светлее, с кореньями, песком и камешками – тувинская. С засохшей травой, трухой, древесными кусочками – белорусская.
Теперь и деревенская вот, успенская. Комковатая, тяжелая, черная. Дорогая.
Ехали шестнадцать часов.
Ну и взвалил ты на себя ношу, батя.
Все детство я мечтал поехать с отцом куда-то на своей машине. Плечом к плечу. Не было в детстве своей машины.
Пришло время. Знаю – и он этого ждал. Отец и сын, двое в связке. Но не вышло ничего – как и стройка. Два человека по отдельности. Один на дорогу глядит, другой – в сторону. Не поделиться, не посмеяться, не порадоваться.
Ехали молча. Или под музыку. Отец записал на флешку сборник бардовских песен.
– Засыпаю от монотонной дороги, – посетовал он.
Еще бы – семьсот километров.
Барды были сплошь современные, половина – явно петербургские. В их словах звучали столь невыносимые мне нотки городских мечтателей и неудачников, потерявшихся или вечно ищущих себя до преклонных лет. В жизни не бывавших в этом самом, допустим, Восточном Саяне, что при пустынной трассе проплывает мимо. Смотрящие на мир из окна петербургской квартиры или коммуналки. Воспринимающие окно это как истину в последней инстанции. Не приветливые и не добрые, несмотря на сладкоголосье и елейность текстов. В их песнях не было ни преодоления, ни вызова, ни романтики, ни злости – а имели место неудачный или удачный брак, старые двери, старые углы, старые воротники, плохая погода, универмаг напротив, дерзкое – «А все-таки!..» Все то, от чего я шарахаюсь там, в Петербурге. То, что накрыло меня и отца полинялой оленьей шкурой в сыром подвале здесь, в сибирской деревне.
Отец ехал и подпевал знакомым словам.
Живя уже в Петербурге, я с ностальгией в сердце однажды включил песню Городницкого «Снег, снег» и отшатнулся.
В детстве, когда я путешествовал с отцом по тувинским горам с геологической партией, она была созвучна мне – «Снег над палаткой кружится…»
И вдруг выяснилось, что снег может кружиться и «за окошком», и «над Петроградской твоей стороной». Сразу стало тоскливо. Настоящий живой снег может кружиться только над палаткой, тайгой, но никак не над сумрачным холодным городом…
В этих самых Саянских горах я работал когда-то одну осень. Сразу после окончания университета, когда было неясно – куда идти, где находить себя.
Устроился в Красноярскую геологическую партию рабочим. Деньги обещали скромные, но на большие и не рассчитывал – хотелось просто пристроить себя куда-то, с чего-то начать. Тем более всю жизнь я проездил в Туве с отцом-геологом в статусе пацана, отпрыска, а здесь – попытка проявить себя самостоятельно. Ну и горы, конечно.
Наш лагерь располагался на окраине деревеньки Жайма. Окраина вдавалась клином в тайгу и была покинута людьми – жизнь теплилась только на железнодорожной станции.
Я, четверка ребят-рабочих, молодой геолог Леха, водитель Андреич жили в ничьей избе на самом оконечнике некогда людного массива. Комната с нарами, кухня с печкой. Рядом, на выходе – банька с полком. Начальник наш – Олег Михайлович – обитал выше, в сторону станции – квартировал у местного мужика Николая: необходим был приличный дом, где можно держать документацию, деньги, спутниковый телефон. Да и субординацию следовало соблюдать, и отдельное место для работы требовалось. Также у Николая имелся телевизор, пусть и одноканальный, – для отслеживания обстановки в мире.
Работа была в радость. Андреич отвозил нас с утра на точку выброски, где мы тремя парами – я с Лехой – отправлялись по маршрутам брать пробы. Бурелом, камни-курумники, реки – все одно, прешь насквозь, берешь через каждые пятьдесят метров лопату грунта. Туман облаками кучится внизу. Ниточка поезда проползает в распадке. Брусника, моховые шапки, лужицы в следах от сапог, гирлянды кедровых шишек. Обедали там же, в маршрутах – сухой паек, чай на костре. Возвращались к вечеру, с рюкзаками, груженными землей, в шлихе которой лаборанты будут определять содержание золота, а инженеры высчитывать – стоит ли разрабатывать месторождение «Жайма» или следует бросить силы на другое, более богатое?
В обязанности Андреича входила готовка ужина, возвращавшего в нас, утонувших в покое, веселье. По своему желанию Андреич топил баньку – и потому банька была через день. Покой и веселье – вот два состояния, которыми мы жили два этих осенних месяца.
Несмотря на покинутость нашего угла деревни, люди здесь все-таки жили. Ночами среди шапок кедрачей и крыш пустых строений вились два-три печных дымка и мерцали одиночные огоньки в тусклых окошках. Я удивлялся – кто там? Днем на этом отшибе мы никогда никого не встречали, дома казались мертвыми.
Николай – сам такой же последний обитатель – разъяснил, что ниже к ручью остался один мужичок, и на пригорке – женщина. Выходит – трое их. И на станции – с сотню. А когда-то было три тысячи!
Почему не выходили, не знакомились те, невидимые, я не знаю. Может, стеснялись нас – приехавших из большого Красноярска, веселых и громких. Или самих себя – одиноких обитателей неприметных избенок среди пустоши. Не хозяева они уже этой стороны, земли, леса – так, доживальщики…
Сам Николай был рад свалившейся на него жизни. Но и смущен, что задевала она его лишь краем. А своей жизни у Николая не было.
Темный, черный даже, костистый, как сухое дерево, в этой деревне он родился, и в ней же, судя по всему, собирался дожить оставшиеся лета.
«Полста пять мне уж», – говорил он и рассказывал, что в советские годы работал водителем на грузовике – ходил в дальние рейсы из райцентра в Хакасию и Туву через перевалы. Дороги тогда были другие. Кафе, столовок на трассе не имелось. Машин проходящих – единицы, зимой – тем более. Каждый маршрут – испытание!
«Вот», – вытаскивал он из-под клеенки на кухонке пожелтевшую газетную вырезку.
Над текстом краткой зарисовки значилось – «Покоряющий горы». В качестве иллюстрации прилагался рисованный тушью портрет героического дальнобоя Николая – взгляд тот же, с прищуром, прядь волос развевается на ветру, за спиной – силуэты пиков.
Усмехался: «Были времена».
И доставал вторую святыню – черно-белую фотокарточку, где он с компанией товарищей запечатлен рядом с Высоцким. Тридцать лет назад в соседнем Выезжем Логе снимали фильм «Хозяин тайги», и жаймовские мужики, собравшись с духом, поехали как-то на мотоциклах посмотреть на знаменитого артиста, познакомиться – настоящие хозяева тайги!
Газетная вырезка и фотография – вот и все, что было у Николая.
Жена ушла от него давно. Пожаловали однажды в Жайму проповедники-евангелисты и перетянули женушку к себе в общину. Мужа нового ей нашли, снялись с места и покочевали дальше по сибирским весям – и она с ними, как с родными, и с дочкой – единственным ребенком. С тех пор не видел – ни жены, ни дочери. Где, что? Ни весточки за все эти годы…
Как-то мы справляли день рождения водителя Андреича – собрались за столом нашей избенки, пришел Николай с гармошкой. Выпили вина. Николай, путая кнопки (давно не играл), растянул меха, загорланил родное про шоферов, про «старенький ЗИС». Мы – праздник, гармонь – приплясывали в такт с криками по дряхлому полу.
За новым стаканом, расчувствовавшись, Николай рассказал про некую свою подругу из Красноярска – мужнюю женщину, которая, однако, его всегда любила и любит сейчас.
– Я ей только скажу: жду, – она бросит все, приедет, – говорил он, привычно перешевеливая бровями и глядя в сторону. – Хотела ко мне переехать, упрашивала. Но я был против. Чего ей тут делать?
Рассказывал Николай трезво, убежденно.
– Давно не виделись? – уточнили мы.
– Годов семь, я еще в лесхозе работал. Но она помнит меня. Знаю точно – помнит. Говорю: только позвоню – приедет! У меня и телефон ее есть.
Мы встрепенулись – может это тростинка? Может, вытянет она его из болота неблагополучия, одиночества, вдохнет новую жизнь? Есть ведь у него телефон, если не врет.
Подогрелись еще. Сбегали к Олегу Михайловичу – он к тому времени уже ушел в хату Николая. Растолковали – так, мол, и так, надо помочь человеку, попробовать хотя бы, спутниковый телефон нужен!
Начальник воспринял идею без энтузиазма – отмахнулся. Тем более звонки через спутник были чрезвычайно дорогие – все на его карман ложилось. Но сам хмельной, не выдержал в конце концов настойчивых уговоров: ладно, была не была, да и кто его знает, этого Николая! Вынул из закромов трубку, пошел обратно, глядеть, чем закончится роковой разговор.
Николай сидел за столом, как на троне, – герой вечера. Ему преподнесли телефон.
Он долго вертел его в руках, отнекивался, ходил курить, ходил за записной книжкой.
Наконец при помощи Олега Михайловича набрал заветные цифры – на часах был первый час ночи. Застыл у трубки.
– Гудки, – сообщил.
Потом отдернул телефон от уха, прикрыл ладонью динамик, чуть не уронил:
– Мужик взял!
Мы сбросили набор.
Взял ли трубку мужик-муж и тот ли номер набрал он – неизвестно. Звонить он больше не стал. И говорить на эту тему тоже. Сгреб инструмент под мышку и – потемневший больше обычного – ушел к себе.
Работы Николай не имел – в нынешнем году как раз закапала пенсия. Три летних месяца и теперь вот – осень – платил ему за аренду комнаты Олег Михайлович.
В последний раз трудовую лямку он тянул лет пять назад – работал охранником в лесхозе. У него и униформа осталась с кепкой. Он как-то надел ее – строгое хаки – и пришел к нам в избу в гости. Мы даже испугались, не поняли сразу – что за важная птица? А когда признали – по-настоящему стало не по себе: от несуразности и пустоты вида заглянувшего гостя.
А так – не работал. Шевелил пальцами больших рук и отмахивался – «Не спрашивайте об этом». Мы и не спрашивали: туго было с работой в Жайме. Разве только снова в лесхоз охранником.
Питался он скудно – пшенка, картошка, больше – чай.
Пару раз при мне Николай подходил к Лехе:
– Пару луковичек и баночку консервы какой – сайры, там, – говорил он, хмурясь и глядя в сторону.
Леха приносил ему луковицы, сайру. И ругался неизменно – здоровый лоб, а ни хрена не делает, консервов ему!
Я не знал, как относиться к ситуации. С одной стороны – чего клянчить, не инвалид же. С другой – жалко человека, куда тут, в этой глухомани…
Приближались холода, а Николай никуда не спешил. Нужно было дров наготовить на зиму. Можно было ягод, грибов насобирать, шишек наколотить, рябчиков тех же пойти пострелять. Но в первую очередь дров – погибнет ведь! Николай не двигался.
Хмурился, смотрел телевизор с утра до вечера. Иногда уходил на станцию. Иногда к соседу, жившему в одной из жилых изб на нашей окраине.
Как-то я бродил в дождливый день среди покинутых домов, заглядывал в пустые дворы, находя на завалинке или в сенях среди сена и травы то серп, то старый глиняный горшок.
Из одной такой избы выскочил Николай.
– Ты меня ищешь, что ли?
– Нет, – удивился я.
– А я думал, вы меня потеряли! А я тут, у товарища!
Никогда не теряли мы Николая. Хотелось бы даже потерять, раз так…
Временами он терял себя сам. Запивал – один или с кем-то из невидимых приятелей – и не просыхал по две недели. Вчера еще подчеркнуто благопристойный, теперь он забывал – кто он, для чего? Метался по хате, потный, растопыренный, похожий на черного мокрого птенца. Мочился под себя в постель без всякого зазрения. Бродил босиком по снегу в майке и тулупе по нашей пустой окраине. Пропадал куда-то на день-два. Наружу его вытянуть было невозможно. Выбирался сам. И после пробудки еще неделю или две, истерзанный, стыдливый, входил в прежнюю, такую же бессмысленную колею, которой он так отчаянно бежал.
На время очередного, самого сильного его беспамятства пришелся наш отъезд из Жаймы. Лежал глубокий снег, крепчали морозы, рабочий сезон подошел к концу.
Мы собирали хозяйство и с боязнью поглядывали в сторону Николая – он валялся в промоченной насквозь койке и не имел сил ни очнуться, ни подняться.
Тревожило – как он будет один тут? Неиспользованные свои дрова мы перетащили к нему под навес. Олег Михайлович оставил в кухне ящик, который набил крупами и тушенкой. Хватит на первое время. А потом? Как будет выживать, чем печку топить? Впереди четыре самых тяжелых месяца…
Попрощаться толком не удалось. Растолкали кое-как. Сообразив, что к чему, Николай встал на постели, заплакал, полез целоваться.
Деньги за аренду – вдвое или втрое больше оговоренного (увидели в руках начальника сумму) Олег Михайлович засунул под клеенку на столе, туда, где лежали фотокарточка и газетная вырезка. Мы с Лехой, покидая этот дом, ругались на Николая – «Зачем много платить? Зачем жалеть такого?!»
Больше я его не видел.
Но много думал о нем – как он перетерпел ту зиму? а как жил дальше? а как живет сейчас?
Помню, еще во время работы мы рассуждали с Лехой – а неплохо бы приехать сюда на новогодние каникулы, например. На несколько деньков! Покататься на лыжах, побродить по горам, попариться в баньке, насладиться покоем. К тому же Николаю заглянуть: «Ну как ты тут, старый бармалей?»
– Приедем еще погостить! – говорили мы воодушевленно Николаю.
– Приезжайте, почему не приехать, – отвечал он, перешевеливая бровями, размышляя, должно быть, что знакомый городской – это всегда помощь, особенно зимой.
Не приехали. Но Жайма не отпускала.
Уже в Петербурге я не раз прикидывал – как все-таки попасть? На несколько часов только. Узнать, как Николай: он меня беспокоил больше всего. Посмотреть наш дом, баньку. В конце концов, та осенняя экспедиция, полная здорового труда, стала важнейшей стартовой дорожкой в моей дальнейшей самостоятельной жизни. В Красноярск я вернулся полный сил, нашедший новых близких людей, имеющий за спиной воспоминание, которое согреет в любой безвременной ситуации, и уверенный в себе – я могу, я способен входить во взрослую жизнь.
И вот мы несемся с отцом на машине по Восточному Саяну.
– Тут Жайма твоя скоро, – сказал он.
Я не знал трассы, не ведал приближения Жаймы.
– Да ну?
– Километров шестьдесят.
– Давай заедем!
– Можно, – пожал плечами он.
Более всего в истории Николая меня волновал вопрос выбора. Был ли у него выбор или нет?
Одно дело, когда рядом есть близкий кто-то. И даже пусть не рядом, но – есть. И даже нет никого, но есть какая-то надежда, которая греет. По себе знаю – одному без надежды не вытянуть. Всегда должно впереди что-то брезжить.
Другое дело – к огда тебе «полста пять» и ты не понимаешь – для чего проживать завтрашний день. Для чего просыпаться утром, умывать лицо, готовить обед. Для кого, если будущего – нет. И не будет уже никогда, точка!
А что есть? Деревня, которая мертва. Соседи – спятившая старуха и Пашка-погодок, которого, по словам того, вот-вот заберут к себе в Курагино родственники: видеть его уже нет сил.
Работы никакой. Да и не держится он на этих работах после ухода жены – срывается. Последний раз устроился в лесхоз, запил. На первый раз простили. А на второй выгнали, не заплатив. Только форма осталась – не вернул без денег. Работать охоты нет – силы не те. И для кого? Жить и работать нужно для кого-то!
В шкафу у Николая две полки книг. Под столом – гармонь, накрытая скатертью. К книгам он не притрагивался со времен жены. К гармошке – с тех пор, как гулял в тот год с геологами на дне рождения (порадовал их, чего уж там). Не притрагивался – самому себе, что ли, играть?
Для чего готовить дрова? Для кого собирать ягоду, если она в горло не лезет зимним вечером, когда от тоски воешь, а единственный твой друг – телевизор с одним каналом, в котором плещется чужая непостижимая жизнь – опостылел хуже тишины! Для чего переживать эту зиму? Чтобы встретить следующую? Одному всегда, ни для кого, ни для чего? Как быть? Куда деться? Кто поможет, люди?!
Николай воет тихо, как ребенок, прячет голову в подушку, валится, огромный, ничком на койку…
Мы свернули с отцом с трассы на повороте с указателем – «Жайма, 8 км».
Встречи с Николаем я опасался. Это издали, из Петербурга – «Здравствуйте! Как вы тут?» А сейчас что – найти его хату, постучать? Не вспомнит – мало ли каких пацанов тут за эти годы перебывало.
Вдоль снежной колеи вилась горная речка. Я вглядывался за окно, пытаясь найти знакомое.
Открылся разрытый распадок – техника, рабочие вагончики.
– Золото моют, – кивнул отец.
– Значит, нашли мы золото?
– Конечно. Промышленным способом моют. Промприбор стоит, видишь.
Мы покрутились в поисках нужного въезда в деревню. Я помнил – дороги было две: одна – на станцию, другая – к нам, на окраину.
Пересекли железнодорожные пути, нашли нужную колею и выехали к широкому косогору.
– Вот! – заорал я. – Нашли!
Отец сбавил ход.
– Здесь остановимся?
– Едь вперед, там дорога наверх есть.
Я глядел неотрывно на косогор. В центре его золотели деревом свежие строения – избы, гаражи, блестели металлом цистерны, желтели трактора, бульдозеры – компактный лагерь золотодобытчиков. Справа и слева темнели натыканные кривые домики. Я выискал наш – вот он, на самом краю. И баня рядом!
Отец остановил машину под пригорком. Наверху лаяли собаки.
– Скоро буду, – я побежал.
Еще издали я увидел, что дом наш завален – не выдержал десяти годов.
Загребая снег, я вышел к нему, как к родному. И банька тоже – без окон и дверей, ну надо же!
Остановился, оглядывая порушенное. А еще минуту назад вы были у меня перед глазами целехонькие…
В избе провалился потолок – внутрь не зайти, только до порога. Я втиснулся бочком: ломаный кирпич, камень, сор, снег. В окна без ставней сунулся – ни нар, ни стола – щелястые бревна с паклей, да и только…
Окинул пейзаж, замер. Припомнил былое. Вздохнул полной грудью. Жаймушка.
Глянул на дорожку – путь к Николаю. Идти, не идти? Потоптался несмело и пошел огородами в его сторону. Остановился поодаль: дом Николая стоял темный, с распахнутыми настежь ставнями – одной стороной он слегка завалился на бок, как растянутая вкривь гармонь. Неухоженный дом. Или нежилой?
Еще минута – и все останется в прошлом. Николай, жилище его, две комнаты, телевизор. Все исчезнет!
А может, там он, у себя? Крепится. Новые соседи – легче.
Я не стал подниматься выше. Не стал проверять – там он или нет. Махнул рукой, отвернулся от темного дома и, злясь на самого себя, пошел вниз. К отцу.