– Задача у нас – углярник с тобой построить. Забор новый поставить. Туалет бы тоже неплохо, но можем не успеть. Надо определиться, какой забор: из штакетника или из металлических листов? Я даже каменный думал – очень красиво. А из металлического листа сейчас все ставят – быстро, практично. Ну, утром в райцентре посмотрим, решим. Беда вот – доски плесенью пошли, куб целый. Я их весной в большой комнате в штабель уложил, приехал – все в пленке! В принципе, ошкурить рубанком как следует, и пойдут. Да, фундамент от бани еще желательно разобрать, я на следующий год весной новый залью. Мусор и камни от фундамента на свалку нужно вывезти – свалка на новом месте сейчас, за прудом. В общем, работы – валом!
Я осмотрел дом. Странное дело: ощущение, что здесь не жил никто после бабушки и дедушки последние десять лет. Никакого чужого духа, никаких следов, кроме разве что новой обвисшей люстры да куска линолеума в кухне на полу. Те же незабитые гвозди в оконных рамах, та же облупившаяся краска. Те же самые крючки-вешалки, выключатели, розетки, двери, койки, шифоньер. Та же облезлая раковина – под ней ведро с бурой водой. Та же пленка над умывальником – выцветшая от сырости и старости. Печка русская та же, с теми же облупившимися пятнами – кажется, заглянешь на нее, а там газеты прошлого века лежат. А еще зола, копоть, известь, плесень.
– Как они жили здесь, семейные, все эти годы? – Я оглядывал стены, окна, пол.
И как живет здесь отец? Да тут ремонта на год непрерывной работы. И не одному!
Он сидел посреди кухни, взъерошенный, вспотелый, пятидесятипятилетний, с разбрызганным сизым подтеком на лице, пил чай. Рядом, у ног – два ведра с мелким песком-углем.
– Стал чистить пятно под старым углярником, а там – метр уголька, – блестел глазами отец. – Сыпучего, но тоже хлеб! Так машину бы пришлось покупать – три тонны, а куда нам столько? А тут уголек этот – повезло…
Я прошелся по комнатам, в которых когда-то жили бабушка, дедушка, мы – приезжие внуки. В большом зале лежал тот самый загнивший куб леса – дверь в зал следовало крепко закрывать, чтобы не шел холод и не летела плесень. Тут же стоял диван, который отец привез на «Ниве» из Кызыла: «Разобрал на составные части, умудрился в машину запихать! Зачем выбрасывать? Пригодится в деревне», – хвастал он. Диван был черный от времени, пропитанный кызыльской еще сажей и деревенской уже плесенью и безнадегой. Дедова комната была завалена тряпками, целлофанами, картоном, ветошью, кусками стекловаты.
В детской, где отец оборудовал место для ночлега, располагались раздвижное кресло и койка. В шифоньере стояли «ненужные» книги, которые он также привез из Кызыла: «Надо разгружать понемногу шкафы дома, а то девать некуда, все забито, а здесь их, по крайней мере, никто не украдет – книги сейчас не тащат».
Я осмотрел корешки – осыпанные пылью школьные учебники, хрестоматии для 5–7 классов, истрепанная детская литература. Книги, которые никто уже никогда не откроет.
– Кто их читать здесь будет, ты чего? – смотрел я во все глаза на отца. – Зачем тащить сюда, за семьсот километров то, что больше никогда не понадобится?
– Мне понадобится. Я читать буду!
– Пап, ты никогда читать книги уже не будешь. У тебя полки непрочитанной литературы дома. Ты каждый день смотришь по несколько часов телевизор – ты о чем?
– Не говори ерунды!
Во дворе я нашел туалет, ушедший в землю, – пол внутри накренился. Дедовы постройки – свинарник, дровяник, гараж для мотоцикла, курятник – тоже осели, где-то завалились. Забора к соседям – Терентьевым – не было совсем: только несколько новых железных ног, которые отец вбил как основу для будущего штакетника, – два участка слились в одно целое.
Кутаясь первой успенской ночью в душную подушку, лежалые простыни, колючие одеяла, тулупы сверху – печка протапливала холодную избу слабо, я успокаивал себя, что это только первое впечатление. Неминуемый контраст после Петербурга. Пол, по которому отец ходит в уличной обуви, я вычищу. Одеяла, подушки вытряхну. Наведу порядок.
Мы приступили к работе, и меня не покидало ощущение, что мы смеемся друг над другом или друг друга обманываем.
В самом начале двухтысячных, когда дед был уже совсем плох, отец, приехав в деревню, решил поставить тестю и теще новую баньку. Пиломатериалы тогда за каждым поворотом еще не продавали, приходилось покупать в сельсовете нужное число стволов в лесу, заказывать тягач, пилить деревья на выделенном участке и тащить их в деревню на двор. Что-то было в его тогдашнем решении с банькой, как и теперь, самоотверженное, жертвенное даже, но в то же время не поддающееся здравому смыслу.
Он позвал меня, как и сейчас, на подмогу – я учился в Красноярске. Оплатил, почти безденежный, лес, тягач. И в назначенный час мы отправились на подошедшем гусеничном трелевочнике за пруд, добывать древесину для бани. Пилить нам отчего-то разрешили только осину – негодную для строительства. Отчего-то отец согласился: «Осина тоже пойдет, если с умом подходить». Полдня вместе с нервным, нездешним трактористом – он очень спешил, матерился и подгонял нас: «Да на хрен вам больше, поехали уже!» – валили нужные стволы. После собрали их вместе, связали тросом в пук и, вымотанные донельзя, поволокли добычу к дому.
Бревна выскользнули из петли на первом же взгорке – мы заметили потерю не сразу, пришлось поворачивать, собирать заново. И рассыпались впоследствии при каждом подъеме на возвышенность, а то и просто посреди дороги. Тракторист шипел, тер лицо, плевался, визжал, превратившись в размазню: «Бросай все на хрен! Дальше не повезу!» Пару раз мы обронили бревна посреди деревни. С горем пополам дотянули их до ворот, вывалили вдоль забора, отпустили горемыку-водителя. А через день разъехались по домам сами: я в Красноярск, отец в Кызыл. Бревна остались.
Баньку строить впоследствии все было недосуг. Точнее, не очень понятно – зачем? для кого? Старая, завалившаяся баня еще служила. Дедушки, измученного болезнями, не стало в то же лето. Бабушку сразил инсульт.
Бревна лежали вдоль забора у всех на виду, сырели, портились, чего-то ждали.
Скоро в доме появились первые квартиранты. Потом вторые. А третьи недолго думая пустили бревнышки на дрова. Решили вопрос. И правильно сделали.
В планах отца и сейчас была банька.
– А зачем дом без бани?
Некоторое время я отмалчивался, размышлял. Я – в Петербурге. Сами родители в Туве: только на дорогу из Кызыла до деревни требуются сутки. Да, бросать дом жалко – все-таки семейное гнездо. Тут могилы бабушки, деда. Продать, бросить – не по-человечески как-то. Навести порядок и действительно приезжать в будущем? Но сколько раз ты приедешь из того же Петербурга? Хорошо, если раз за всю жизнь. А ведь нужно следить за всем этим добром, не то растащат. Терентьевы говорят, что устали гонять непрошеных гостей, от ребятишек до бичей. Да и сами видим – ставня одна взломана, залезают. Какая уж тут баня, какой долгострой – отцу бы на курорт съездить, отдохнуть, подлечиться, на море куда-нибудь, а не вкалывать за троих в опустевшем старом доме!
– И гараж нужен, – размышлял он. – Дичку вырубим – зачем она? Там гараж и поставим.
– Пап, какой гараж? Для кого? Кто сюда ездить будет?
– Ты с внуками!
– Да я вот один раз вырвался за четыре года!
– Не пудри мне мозги. Иди доски строгай, – отмахивался он.
Деревня, несмотря на общий упадок, крепилась еще, потихоньку жила. Пока мы возились у всех на виду, мимо туда и обратно ездили, наблюдая за нами, непрерывные уазики, волги, жигули, иномарки всех мастей, джипы, грузовики. При том, что обитаемых домов в деревне-то было немного – на той стороне несколько десятков да на этой.
Многие из прежних соседей еще соседили. Через прозрачный забор – тетя Ира Терентьева и двое из семерых ее детей – 43-летний Пашка и 35-летняя Ленка, бессемейные. Через дорогу – Рамазанов, бывший учитель, вместе с женой: оба сына давно уехали в Красноярск и возвращаться не собирались. За поляной – старик Воронин, ровесник и друг деда: во время войны подростками они вместе начинали комбайнерами.
Прибавилось в деревне и новых обитателей – армян. «На одной улице семь домов подряд выкупили, – цедили сквозь зубы местные. – И продолжают-продолжают ехать. Прикатил один – понравилось, обосновался. Теперь остальных за собой тянет. В школу сейчас зайди – половина черненькие! В соседней Малиновке глава сельсовета запретил их прописывать. А наш – пожалуйста, только на лапу дай!»
Впрочем, брошенных изб в Успенке становилось все больше. Да и многие жилые выглядели как пустые: сырой повалившийся забор, изба скособоченная. Пульса у деревни не увидеть, не нащупать было, будто темный погреб – вот что угнетало больше всего. Строительство, наладка дома, новая жизнь никак не вязались со старым, ветхим, отжившим свое, мертвым. Что это еще за движение вспять, примочки на больном теле? Тут или серьезно, основательно, или никак – такими вещами не играют! Задорный стук наших молотков казался неуместным, вызывающим в этой угрюмой тишине.
«Строятся, жить будут, – думали, верно, люди. – С чего бы это?»
– Переезжаете? – спросила меня тетя Ира, когда мы встретились на общем огороде.
– Да нет, так, ремонтируем.
– А для чего ремонтируетесь-то?
– Ну, чтобы порядок был.
– Надолго вы?
– Да через неделю уже уезжаем.
– Ой! А обратно когда?
– Папа в мае собирается приехать.
– В мае аж! – ухнула она.
И мы разошлись, оба в неловкости за странный разговор и невнятные намерения.
Новый быт входил в нашу деревенскую жизнь по крупицам. Один раз мы привезли из райцентровского магазина ведро. Другой – кочергу. В третий – тяжелую чугунную плиту с конфорками на кухонную печь: старая растрескалась по углам, чадила. Как-то я ухватился за переносную белую раковину с блестящим умывальником: «Давай возьмем, сил нет видеть старый рукомойник. Всю эту убогость. Новое нужно, свежее!» Раковина стоила дороже, чем можно. Отец успокоил: «Купим еще, все купим…»
Новую плиту на печь устанавливали в четыре руки. Приподняли старую, вековую, поставили на ребро, обнажили жерло горящей печки. Отец заглянул внутрь и замер, разглядывая шаткие штырьки колосников, кирпичные неровные стенки, огонь…
Дальнейшее я видел затяжным кадром. Никто не убедит меня, что плитка была неживая. Она встала со своего места и начала падать. Падала она лениво и обреченно. Отец с любопытством глядел в печь. Крикнуть я не успел, хотя мог попробовать. Момент удара был столь же оглушителен, как и нелеп. Отец, не ожидавший нападения с тыла, схватился за голову и завыл, упав на пол. Плита провалилась в печь. Я ушел в комнату, чтобы скрыть свои рыдания – от смеха. Деревня, дом, дрова, печка – все потешалось над нами. Или же гнало прочь, намекая на напраслину таких усилий. Фингал отца в самый первый день, тяжелый тук чугуном по темени – все эти случайные выпады были не случайны. Все должно быть разумно, осмысленно, без брошенных у забора осиновых бревен – иначе природа начинает шпынять, давать затрещины!
На мою долю тоже пришлось. Ежедневно я остругивал гнилой лес, выкорчевывал трухлявые столбы забора, выламывал куски фундамента на месте исчезнувшей бани, подсоблял отцу то в том, то в этом. Сжимая отвыкшими от физического труда, приспособленными к клавиатуре пальцами топор, лопату, рубанок, я ощущал прибытие силы. Руки увеличились раза в полтора, ожилились, закаменели в запястьях – я с уважением смотрел на свои руки.
Ко второй неделе работы кончики пальцев онемели. То ли от резкого хвата – после получаса махания лопатой кисть сгибалась костяной клешней, то ли от кувалды – металлические ноги для забора мы забивали кувалдой, столбцы входили в глинистую почву неохотно, туго. Не обнаружив пальцев, я решил, что пройдет, выправится. Но не прошло через неделю. Не прошло до самого Кызыла. И до Петербурга! До сих пор не чувствую…
Свободного времени не было ни минуты. Проснулись утром – отец раньше, я позже. Попили чаю. Облачились в свои костюмы – драные сапоги, кофты, куртки, шапки. И на свет. Перерыв только на обед короткий, не раздеваясь. Важно до темноты поспеть: в пять смеркается. Если в райцентр выезд – вообще считанные часы на работу: пока соберемся, пока вернемся, пока возьмемся.
С деревенскими не здоровались. Работаешь – идут мимо, не станешь ведь отвлекаться каждый раз и говорить незнакомому: «Здравствуйте!» Кивали иногда – самим неловко, что такие нелюдимцы. Бывало, улыбались ни с того ни с сего вдруг – лучисто и широко всеми зубами, особенно отец. А так – глазами в сторону. Два строителя-отшельника. Это мне ситуацию в моем петербургском доме напомнило, где я таким же молчуном-камнем живу…
Как ни старался я, а уюта в избе не прибавлялось. И не становилось чисто. Пол я мыл после завтрака и после ужина с упорством Сизифа. С утра становилось свежо, пригодно для жизни. К обеду печка набивалась золой под завязку: подсыпать уголь-песок приходилось непрерывно. Один совок раскаленного шлака в ведро, другой – в кухне туман; стол, продукты, посуда засыпаны пеплом, одежду впору вытряхивать, но нет смысла – всегда такая. С потолка при хлопке двери отваливается кусок штукатурки. В мышеловке под ногами путается очередная раздавленная тушка. Ни клочка здорового уюта!
Как-то в этой атмосфере мы заболели животами. Началось с резей. А потом пропал аппетит. Три дня ничего не ели, только пили минералку. Висело вынесенное в сени на холод в пакете сало, сыр, сметана, масло, ждала своего заиндевелая молочная лапша.
«Неплохо устроились, – оставалось только шутить. – Вкалываешь с утра до вечера. А есть не надо!»
Каждое утро я кипятил воду и мыл голову. Через день по вечерам мылся в тазике целиком. Стирал – на веревке всегда сушилось чистое. Отец не мылся, не стирал грязные вещи, не снимал на ночь трико, которые поддевал под рабочие штаны. С утра поднимался, вечером ложился. «Не узнаю тебя! – хватался я за голову. – Что произошло с вами за эти четыре года?»
В один день мы поехали на свалку – отвозить мешки с мусором.
– По дороге в лесу поваленные березы есть, – сказал отец, – я весной там бревнышек напилил. Дело противозаконное, поймают – штраф! Но надо заехать – запасти дров на следующую весну.
Березовые рощи были главным богатством этих мест. Прохладные, нежные, лебединые – они росли и посреди деревни, и вокруг. Смотришь из окна дома – поляна, а за ней березки – глаз не оторвать! Не деревья, а девушки…
На обратном пути мы свернули на развилке и углубились в рощу.
Чем дальше от дороги, тем чаще встречались пеньки, а скоро вообще открылось вырезанное начисто поле – только засохшие венки-ветви под первым снежком.
– Подонки какие-то пилят, – поморщился отец.
Мы нашли две сваленные уже березы.
– Быстро нужно! Не хватало еще опозориться на всю деревню.
Отец завел бензопилу. Полетели стружки. Я начал утаскивать увесистые чурки в багажник.
Ближе к концу пилу заклинило – зажало в древесине цепь. Отец засуетился: в нервных случаях он всегда слегка терялся.
Цепь заело намертво – ни туда, ни сюда! Отец вспотел, стал меньше ростом. Я помогал нехотя, цедил: «Лучше бы и не брались». Мне было стыдно за нашу суетливость, неловко за отца. Он прикрикивал: «Делай!»
Когда нервы обоих были на исходе, вспомнили про домкрат. Поставили под ствол, подкрутили, подняли. Вынули цепь легко. Допилили остаток, загрузились…
Возле пруда я попросил отца остановиться:
– Дойду пешком.
– Поехали! – попросил он.
– Нет, пойду с прудом поздороваюсь, – мне хотелось пройтись вдоль пруда. А может, сыграла роль злость на отца из-за заклинившей пилы и всей этой убогой стройки.
Он затормозил, высадил меня, не скрывая досады. Покатил дальше, нагруженный – один.
Я посмотрел вслед косолапой «Ниве». Для него важно было сейчас быть не одному. С сыном. Плечом к плечу. Вместе проще, веселее. Вместе справимся, сын!
А ведь он один был тут последние два года. Один просыпался. Один пилил, стругал, копошился – робкий, молчаливый – на виду у всей деревни. Один ужинал, ложился спать, подбрасывал дров, замерзший, в печку. Один пилил эти березки в вырубленной роще, таскал в машину, может, и застрявший нож бензопилы вот так же выкручивал. Тяжко. Тоскливо…
И в следующий раз будет один. А тут: «Останови, пешком дойду!» Обидно. А я не приеду больше.