И вдруг два неожиданных, но подспудно желанных события вошли в мою жизнь. Я оказалась в городе моего детства, да еще в роли, о которой мечтала! Свои ощущения я могла бы назвать единственным прекрасным словом – счастье!
Случайная встреча в поезде (мы ехали на праздник искусств в Чебоксары) с Верой Андреевной Ефремовой – главным режиссером Тверского драматического театра. Мы разговорились о моей родине, о профессии, о мечте, которая скорбно умирала в моей душе, – и… (о счастье!) выяснилось, что в Тверском театре, которым руководит Ефремова, вот уже девять лет «Вишневый сад» в репертуаре, но последние два года его не играют, так как исполнительница роли Раневской переехала в другой город. И Ефремова, присмотревшись ко мне, прислушиваясь к моим размышлениям, вдруг полушутя-полусерьезно предложила мне сыграть в ее спектакле эту роль, заметив, что вообще-то гастролеров она не признает и в спектакль надо войти хоть и по-своему, но бережно сохранив все то, что было сделано.
Так возникло неожиданное в моей жизни творческое содружество, сопряженное с огромными трудностями, сомнениями, неуверенностью, страстной жаждой трудиться и что-то из своих сокровенных мечтаний, размышлений реализовать на сцене.
Я стала приезжать в свои свободные дни в Тверь для встреч и репетиций с Ефремовой. Дома, в Москве, окружив себя книгами Чехова и о Чехове, о Московском Художественном театре и о первой постановке «Вишневого сада», я замкнулась на этой теме и, бесконечно вчитываясь в пьесу, пытаясь запомнить свою роль без партнеров (что очень трудно), вошла в мир чеховских героев, считала дни, когда наступит желанная репетиция. К волнению по поводу роли прибавилось и чисто человеческое волнение, так как город Тверь – родина моих родителей, и там, под Тверью, в деревне Сухой Рýчей я провела свое детство. Самое замечательное, что в дни премьеры пришли почти все мои деревенские подружки, ставшие уже немолодыми женщинами, – добрые, простые, жаждущие поговорить, расспросить, рассказать.
Вот такую записочку (одну из многих) я получила, играя в Твери: «Вера Кузьминична! Александра Семеновна – я твоя няня, я пришла к тебе в театр, если можно с тобой повидаться, тебе было 3 годика я тебя няньчила проживаем мы в Твери наш адрис пр. Ленина д. 20 кв. 20. Ананьева».
Можете себе представить, как я обрадовалась, прочитав эту записку, как я была счастлива прижаться к этой старой родной женщине, обнять ее!
Хочу поделиться с читателем и своей благодарностью, своей любовью к этому городу, к этому театру, к моим партнерам и к талантливой, эмоциональной, беззаветно любящей театр Вере Андреевне Ефремовой.
А теперь я попробую описать подробно, как я играла эту роль, что чувствовала, что хотела сказать этой работой.
Это не критический разбор спектакля, это взгляд изнутри.
Прежде всего несколько слов о наших репетициях с Верой Андреевной, ведь это у нее было как бы третье прикосновение к чеховской пьесе. Первая постановка – на калужской сцене с Ванеевой в роли Раневской. Читая книгу Ефремовой «Поиски сути», а также прессу об этом спектакле, я понимаю трепетное отношение режиссера и всех актеров к этой работе. Второе прикосновение – это спектакль на сцене Тверского театра с Верой Сурудиной в главной роли. И снова, судя по книге Ефремовой, – особое отношение к теме. И наконец репетиции со мной, когда я чувствовала, как вся душа Веры Андреевны настраивалась на то, чтобы уловить новое, исходящее от моей индивидуальности, от нашего с ней нового взгляда, не искалечив того, что сделано в спектакле другими актерами. Об этом она позже вспоминала так: «…Величие Веры Васильевой в неиссякаемом творческом начале… Ее вечная молодость и красота – порождение огромного духовного богатства, которое она щедро отдает людям. Я люблю ее! Восхищаюсь ею.
Работа над Раневской была для меня удивительным процессом. Ее Любовь Андреевна сразу покоряла своей душевной чистотой, драматизмом, верой в жизнь, несмотря ни на что…»
Более бережное, более чуткое, более творческое и в то же время волевое отношение к актеру со стороны режиссера в спектакле трудно себе представить.
И вот первый спектакль 25 февраля 1984 года. Я еду из Москвы в Тверь на машине, рядом со мной притихшие родные, а навстречу мчится сказочной красоты белоснежная, покрытая сверкающим инеем дорога, и ветви деревьев словно кланяются мне. Хочется плакать от восторга, от нежности, от любви к родной земле, к стране своего детства!
Наверное, все эти чувства потом питали меня на сцене в роли Раневской. Ведь моя героиня тоже возвращается после долгого отсутствия в родные места, к родному порогу. Она возвращается из-за границы, а это всегда вызывает особое обостренное чувство родины. И мне кажется типично русской чертой любовь-жалость к родному. Ведь мы часто страдаем от всего, что кажется плохим в нашей жизни, но тем не менее жизнь свою не мыслим без этого страдания и сострадания, оно делает нашу душу богаче.
Недаром Раневская говорит: «Я не могла смотреть из вагона – все плакала». Наверное, это то же чувство, когда едешь в поезде и видишь просторы и тут же покосившиеся домики, разоренные заборы, мусорные свалки. И грустно, что не такие мы ухоженные и эстетичные, как другие, и тепло на душе от этой неумелости, от этого нашего «авось».
Эта земля с лопухами, с курами, с высохшими прудами и речками, с нерасчищенными лесами! Может быть, и хочется, чтобы все стало красивым, ухоженным, выложенным камушками, засаженным цветочками, а любишь всю эту заброшенность. Любишь и жалеешь.
Первый спектакль я играла, не владея собой, – чувства слишком захватили меня. Потом я постепенно овладевала ролью, и жизнь, которая проходила на сцене, становилась для меня незабываемым счастьем. Об этом я и хочу немного рассказать.
Актеры Тверского театра приходят за час-полтора до начала спектакля. Всюду сосредоточенная тишина, дорогие наши помощники – гримеры и костюмеры – внимательны и предупредительны. Гримируются по четыре человека в одной гримуборной, и никаких посторонних разговоров, шуток не слышно. Все очень бережны к своей и чужой душе, тишина, сосредоточенность…
Но вот третий звонок. Надев в последний момент маленькие башмачки на высоком каблуке, редкостной красоты шляпу (создание художницы Аллы Давыдовны Смирновой) и накинув на лиловое изысканное платье (по эскизу художника Левенталя) старинную бархатную накидку, взяв бархатную черную, расшитую бисером сумочку в руки, я иду за кулисы и на темной сцене тихо сажусь в уголке в ожидании своего выхода.
Обычно костюмы шьются в театре по эскизам художника, оформляющего этот спектакль. Актер принимает в этом участие, заранее обсуждая с художником свой костюм, который потом поможет ему стать тем человеком на сцене, какой обычно представляется ему в воображении.
Здесь я была предоставлена самой себе, и мне дана была трудная и прекрасная возможность одеть себя так, как мне самой кажется правильным.
Обычно костюм другого исполнителя всегда бывает чужероден, поэтому я даже не видела костюмов своей предшественницы. Я обратилась к Левенталю, который неоднократно в разных театрах оформлял «Вишневый сад», – я очень люблю этого художника и ценю как великолепного мастера мирового класса. Зная, что у него много разных эскизов к роли Раневской, я попросила дать мне тот, который ему кажется близким мне. И он очень охотно принес мне два из них, не использованных в других театрах. На тех эскизах она была одухотворенной, таинственной, печальной и прекрасной незнакомкой. Увидев эту женщину, мне захотелось, насколько мне отпущено судьбой способностей, приблизиться к тому идеалу.
Внутренне мне Раневская кажется цельной и в то же время изменчивой. Главным в ней я считаю искренность чувств и женственность со всеми противоречиями ее непростой натуры.
Сама для себя я называю ее «оторвавшийся осенний лист» или «гонимая ветром»: из России в Париж – потому что утонул сын Гриша (виновата бесконечно), из Парижа в Россию – потому что любимый бросил, обобрал (виновата перед своими дочками Аней, Варей, перед братом), а потом обратно в Париж – из навеки покинутого родного гнезда, снова неприкаянная.
Итак, я тихо сижу в уголке, ожидая выхода на сцену. Пока на сцене темно, тихо, но вот возникла печальная, словно задумчивая музыка, раздвинулся занавес – слышу первые слова Дуняши, Лопахина. А рядом тихо сидит и смотрит огромными серыми глазами скромно одетая Варя (артистка Наина Хонина), стоит тоненькая Аня (артистка Вера Рычкова), подошел и пожал мою руку, видя мое волнение, мой брат по сцене Гаев (артист Николай Бутрехин)… С собачкой на руках примостилась рядышком на каких-то деталях декораций Шарлотта (артистка Антонина Вольская). Мы все в ожидании: сейчас раздастся звон приближающихся бубенцов – и мы подъедем к нашему родному дому.
Подъехали.
Суматоха, радостные, взволнованные возгласы. Подбегают Дуняша, полная искренней радости (артистка Ирина Андрианова), и взволнованный Ермолай Лопахин (артист Александр Чуйков).
И здесь мне хочется привести небольшой отрывок из письма актрисы Андриановой, играющей Дуняшу. По моей просьбе она написала мне то, что испытывала, играя в нашем спектакле.
«Я встречаю Раневскую, трепещу от каждого шороха и звука. У меня нет парных сцен, моя единственная сцена с Раневской за кулисами. Да, да! Именно за кулисами, где со словами: “Я упаду, ах, упаду!” – я припадаю к озябшим трепетным рукам Раневской. Ее перчатки еще пахнут Парижем, но она уже готова обнять отсыревшие стены родного дома.
Потом на сцене все стоят вокруг Любови Андреевны, а она снова знакомится со своей детской, оглядывает комнату с болью, с восторгом, со слезами, и понимаешь, что это в последний раз…»
Я, Раневская, вхожу, не смея переступить порог, виноватая, что покинула пять лет назад родные места, от волнения молча прислоняюсь к двери. На вопрос Ани: «Ты помнишь, какая это комната?» – робко отвечаю: «Детская!» – но так, чтобы никто не заметил охватившего волнения, виноватости и робкого счастья. Дома! Знакомые добрые лица, всех хочется обнять и хочется остаться одной, чтобы унять волнение.
Вероятно, кому-то покажется нескромным, что я пишу о том, как играю Раневскую, но это и выстраданное мое счастье, и мое прощание, это немыслимость расставания, когда, казалось бы, только еще надо расцветать, освобождаться, стать глубже, приближаться к раскрытию роли, к Чехову, но это все-таки прощание с мечтой, прощание с ролью, с полюбившимся мне спектаклем. Поэтому я пишу подробно о том, что чувствую, играя каждый кусок роли, не потому, что это хорошо, а потому, что мне это невыносимо дорого и, описывая всё, я вновь всё проживаю – а это для меня счастье!
Сцена оформлена в духе старины: уютная мебель, светлые стены дома; наверху, словно кружево, – переплетение ветвей цветущих вишневых деревьев, соединяющихся и как бы поднимающихся ввысь, поэтично заканчивая оформление этого спектакля.
Я стою, прислонившись к двери. Жажду дотронуться до кресла-качалки, находящегося в центре сцены. В детстве я, Раневская, забиралась на это кресло. Меня влечет сюда, в мир воспоминаний, когда счастье просыпалось вместе со мной каждое утро, но я в то же время боюсь этого дома, этих мест, связанных с гибелью моего сына Гриши.
Мой монолог «О, мое детство…» – это не только воспоминание, это взрыв, молитва к природе – хочу вымолить у этой красоты силы для себя.
Я поднимаю руки: какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо! Я вся – порыв, молитва, любовь, мольба, надежда. И тут тихий, нервный голос Пети, в нем осторожность, нежность, невозможность молчать: «Любовь Андреевна!..»
От партнера зависит очень многое, возникает нервное напряжение, тональность, которая окрашивает роль независимо от того, как ты ее задумываешь. Партнер вносит свои полутона, оттенки, нерв – все это неуловимо присутствует, как бы я ни следовала задуманному.
Например, в «Свадьбе с приданым» влюбленность моего Максима делала меня – Ольгу – по-девически пугливой и в то же время озорной, точно я пробовала свою власть.
Ленивое, обаятельное и поверхностное отношение к моей Розине графа Альмавивы в исполнении Александра Ширвиндта делало меня тоже более поверхностной, но не лишенной женского кокетства, капризности куколки. И мне нравилось, что это играется именно так, а не глубже. Глубже стало бы одновременно и тяжеловеснее, а для нашего ажурного спектакля это было бы чужеродно.
В «Вишневом саде» роль Пети Трофимова играл артист Виталий Синицкий, в других ролях я его не видела, в жизни тоже очень мало и редко общалась, а вот через роль и через сцену я ощущала его поддержку. Его Петя умен, ироничен, но наивен – вечный студент, и в то же время по отношению к Раневской я чувствовала его огромную жалость, нежность и бережность.
И когда в первом акте раздается голос Пети, – для меня это голос из другой жизни, из жизни совести, греха, моего преступления. Руки опускаются, боюсь поднять глаза, боюсь подойти и когда подхожу, долго всматриваюсь. Ведь через него я чувствую свою вину: погибший сын, несчастная страсть к другому человеку – мой грех, мое вечное неискупаемое наказание.
Мне бы хотелось, чтобы за интеллигентностью, изяществом и женственностью Раневской все время чувствовалась бы неустойчивость души – перед отчаянием, катастрофой, которая вкрадывается в душу неожиданно и от этого еще страшнее. Цепляюсь за разум, за желание помочь, понять, но – обрыв, катастрофа должны подспудно существовать все время. Это конец любви, конец женщины, хотя она все еще кажется прекрасной.
Приезд Раневской, как и вся ее жизнь, – временен.
Постоянное возможно в ее жизни только в случае полной катастрофы – падения. Жизнь как спокойная пристань – не для нее. Раневская за границей слишком во многом разочаровалась, потерялась. Ей нужно обрести себя. Наверное, в самые тяжелые минуты ей вспоминались родные дом, сад, где она нужна, понятна, и это давало силу жить.
Ей мечталось оказаться среди родной обстановки, чтобы обрести себя, стать самой собой.
Но Раневская очень искренняя женщина, и если все, о чем она мечтала, покидая Париж, не согреет ее душу, не наполнит терпением, силой, она не сможет притворяться перед самой собой, и тогда рухнет последняя надежда обрести себя. И если в первом акте, получив телеграммы из Парижа, я жестко рву их и говорю, что с Парижем кончено, то во втором акте, получая телеграммы с просьбой о прощении, я уже не в силах им сопротивляться.
Все мне немило на моей родной земле без любимого. И монолог «О, мои грехи» – это не столько просьба о прощении за грехи, это скорее мольба Богу: дай мне жить по-прежнему, разреши мне быть самой собой, не наказывай меня, даже если это дурно! А может быть, и не дурно?
Во втором акте я улетаю от них душой в Париж, к любимому. В своем белом кружевном платье с белым зонтиком и в прекрасной белой кружевной шляпе, я вся уже не с ними. Лишь на минуту звук лопнувшей струны заставит содрогнуться душу, на минуту, как возмездие, возникнет прохожий – и все исчезнет навсегда…
Третий акт «Вишневого сада» я очень люблю. Занавес закрыт. Когда начинает звучать музыка, я кладу руки на плечи Пети. Я не знаю, что чувствует актер Виталий Синицкий, играющий Петю, но мне кажется, что ему меня очень жаль, и мне это помогает.
Может быть, мое личное чувство одиночества сливается с чувствами Раневской, которые многократно усиливаются.
Начинается странный, трагический, призрачный, нереальный бал. Мне кажется, что сцена вся в мерцании: тусклая люстра, потемневшее кружево, что-то похожее на паутину, какой-то полумрак, танцующие медленно люди… Музыка, как назойливая мысль, как навязчивая идея, которая вращается по спирали.
Раздается голос распоряжающегося танцами, но танцующие бесплотны, словно привидения, и если бы это было в кино, я бы всех нас могла вообразить одетыми в серый саван, сквозь который угадываются скелеты. Нет жизни, есть ее видимость.
В танце ухожу за кулисы, стою, пока мимо меня проносятся пары в веселой и тоже призрачной полечке. Выхожу вновь, не скрывая беспокойства. Иду через всю сцену, охваченная тревогой: «Отчего так долго нет Леонида? Что он делает в городе?» Вижу газовый серый шарф на стуле – предмет ненужного бала, – беру его как бессмысленность: «И музыканты пришли некстати, и бал мы затеяли некстати…» Поиграла шарфом, села на стул, ведь выхода нет, и трезво: «Ну, ничего…»
Выходит Шарлотта, показывает фокусы. Мне кажется, что в нашем спектакле эта сцена не производила должного впечатления. Нет трагического клоуна, каковым мне представляется роль Шарлотты, нет трагического баланса, нет тайны, а все это мне кажется необходимым в этой сцене.
Чехов в силу своей натуры и своей профессии видел жестокую правду жизни, но эта правда всегда была опоэтизирована его состраданием.
Сцена бала для Раневской – кульминация отчаяния, неустойчивости, крик души: «Я могу сейчас крикнуть, могу сделать глупость, спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите».
И в то же время это не подчинение горю, не пассивное принятие жизни, а протест, который можно выразить словами: «Это камень на моей шее, и я иду с ним на дно, но я люблю этот камень, я жить без него не могу».
Так может сказать человек, страстно жаждущий не сломиться, остаться самим собой.
Теперь о Пете. Если бы Петю играл другой артист, с иной трактовкой роли, может быть, все было бы и у меня по-другому. Но этот Петя – не сентиментальный, не чувствительный, как бы против самого себя, своего сознания настолько жалеет меня, настолько ощущает ужас моего состояния, что заставляет искать у него помощи.
В его глазах ужас и нежность, точно рядом гибнет ребенок.
«Спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите!» Я – Раневская – вижу в глазах Пети больше, чем он говорит. Я хочу слышать это, хочу забыться в лавине эмоций, мне мало просто сочувствия, я хочу, требую, молю – лавины чувств, безрассудства.
И его скупые слова – «Я сочувствую вам всей душой» – возвращают меня на землю; своим разумом, трезвостью, волей я не даю унести себя в пропасть женского, греховного, бесовского начала. Ведь бесовское – это шажок и… пропасть.
Поэтому, отрезвев, я произношу: «Но надо иначе это сказать, иначе». И очень интимно, сокровенно, как близкому человеку, говорю: «У меня сегодня тяжело на душе, вы не можете себе представить…»
Репетируя со мной, Вера Андреевна Ефремова не раз вспоминала Достоевского. Не знаю, прочитывается ли в моей Раневской такая черта – женская, греховная, бесовская. Зная свою сценическую натуру как спокойную, не взрывную, я хотела, чтобы в этой роли была подспудная сила, внешне, может, и не выраженная, но присутствующая внутри, и тогда появляется тайна или тень, которая заставляет думать, разгадывать – манит.
Господи! Какое счастье подарил Чехов актрисе, которой выпало играть Раневскую! В ней есть все – глубина, лиризм, искренность, непредсказуемая женственность, греховность и бесконечное обаяние.
Ведь только минуту назад, думая о продаже вишневого сада, Раневская была в отчаянии, в ужасе и вдруг, увидев пуритански строгие глаза Пети, уже готова смутить его: «И надо же что-нибудь с бородой сделать, чтобы она росла как-нибудь…» И он уже смотрит растерянно, как мальчишка, – какая она разная! Он не может понять ее.
А Раневской смешно от его растерянности, ей хочется усилить его смущение: «Смешной вы». И она уже на острие ножа. Слушает его, говоря о другом, думая о другом – о любимом, она полна греха, зазывности, очарования.
Раневская любима: «Каждый день получаю телеграммы – просит прощения, умоляет вернуться», – а раз любима, значит, прекрасна, значит, все можно. Она вся – непоследовательность, каприз, женственность, и сама в эти мгновения не знает, куда это ее заведет.
Телеграмма в ее руках, которую она ласкает своим сердцем, глазами, руками. Телеграмма – часть любимого, она физически любима.
Эта сцена очень опасная и прекрасная, здесь нельзя быть только матерью, только дворянкой. Здесь подходит предел, но к этому пределу надо только подступить, но не переступить.
Я – Раневская – прошу прощенья за обидные слова: «Вы недотепа, смешной чудак, урод», – взгляд полон ласки, открытости и нежности: «Ну, я прощенья у вас прошу, ну, Петя, чистая душа, пойдемте танцевать». Разгоряченная разговором о любви, танцую с Петей близко, а потом вдруг все улетучивается, в душе лишь усталость и опустошение, и я говорю просто: «Мерси, устала, посижу».
Наконец долгожданное появление Лопахина. Мой вопрос: «Продан вишневый сад?» И когда поняла, что именно он купил, спрашиваю, сразу состарившись: «Кто купил?» – «Я купил», – стыдясь своего счастья, ответил Лопахин.
Лопахин в нашем спектакле – русский мужик, талантливый, с душой, понимающей красоту, с добрым сердцем.
Было время, когда Раневская коснулась его нежностью, добротой, деликатностью и внешним очарованием, и было это в том возрасте, когда все воспринимается очень остро. И эти дорогие его сердцу ощущения он разрушает, купив вишневый сад. Покупка сада – это убийство своей души, и Лопахин плачет.
Свой монолог он произносит с истинным трагедийным размахом: «Музыка, играй! За все могу платить!» – и звучит в этом крике не радость, а отчаяние.
Звучит музыка, и тихо стонет мое – Раневской – сердце. Судьба моя решена. Аня успокаивает меня, слушаю и не слышу ее, пытаюсь встать, пытаюсь идти, себя не осознаю, вижу в глубине сцены Петю, бегу, не зная куда… В таком состоянии человек может лишить себя жизни. Здесь всё на грани смерти – и в настоящем, и в будущем.
Четвертое действие. Жизнь сломана. Все кончено. Оторванный листок продолжает свой путь в никуда. Сборы, разговоры, прощание следует за прощанием – с дочерью, с близкими, со старым домом, с вишневым садом, с родиной… И… начинается отсчет по минутам. Это не просто отъезд, это последние минуты существования, за порогом этого дома я буду уже не я, а кто-то другой. Последние слова: я говорю с Лопахиным о своих двух заботах – о Фирсе и о Варе. И здесь мне хочется вспомнить об артисте Виталии Кузьмиче Рассказове, игравшем Фирса.
Виталий Кузьмич вводился в этот спектакль одновременно со мной, так как прежний исполнитель этой роли ушел на пенсию. Я с огромной печалью и нежностью вспоминаю наши репетиции и спектакли. Его тихую, преданную любовь ко мне, на сцене и в жизни. С печалью потому, что летом 1985 года во время гастролей Тверского театра в Минске мы попрощались с ним навеки. Умер мой Фирс…
Отыграв спектакль, он вернулся к себе в номер, и больше живым его никто не видел. Я пришла к гробу с васильками, этими милыми цветами, которых так много было в моем детстве в деревне Сухой Ручей, где родился мой отец. Все вспоминали об актере Рассказове очень по-доброму. Сидели мы тихо, как большая осиротевшая семья. Я думала о том, что в доме у меня еще стоит банка с вишневым вареньем и на бумаге написано: «Милой моей барыне Любовь Андреевне Раневской – Верочке Кузьминичне посылаю баночку варенья из нашего вишневого саду. Ваш верный слуга Фирс – Кузьмич».
Итак, я – Раневская – пытаюсь оторваться от сундучка, на котором сижу. Но трудно, как от гроба родного человека. Плакать нельзя, но не плакать невозможно. Брат берет меня за руку. Вот как артист Бутрехин, которого я очень люблю в этой роли, говорил про эту минуту: «Последний акт, акт прощания с имением, с партнерами, с оформлением. Я говорю, как бы призывая к мужеству: “Сестра моя! Сестра моя!” Но мне легче, я знаю, что будет еще “Вишневый сад”, и еще приедет Васильева, и еще раз мы вместе переживем радость творчества».
Да, я чувствую, как Гаев, брат мой по сцене, а по профессии Николай Бутрехин, поддерживает меня, и нахожу в себе силы на последнее прощание. Встала, иду на авансцену. Смотрю в зрительный зал. Это – мой вишневый сад, моя жизнь, мой близкий конец в театре, потому что возраст и все скоро уйдет. А другой жизни нет и не будет. Нет сильнее страсти, нет большего счастья и горя: «О, мой милый, мой нежный, прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!»
Последний раз я, Раневская, взглянула вокруг с благодарностью за все – за жизнь, за счастье и муку. Приняла свою судьбу, свой конец и уже спокойно, мужественно, опустив вуаль, чтобы не видели моих глаз, выражения лица, говорю: «Мы идем!»
Вот я и попыталась донести до тебя, мой читатель, что чувствую, как воспринимаю свою любимейшую роль, свою жизнь в этой роли… Но это – я сама. А как отнесся к моей работе зритель, мне отвечать не полагается.
Может быть, в рассказе об этой роли я слишком многословна и не очень скромна. Но ведь она у меня – как незаконный ребенок, родившийся вопреки всему, ребенок, рожденный в любви.
Эта роль, это соприкосновение с Чеховым подарили мне много замечательных встреч с добрыми, талантливыми людьми, точно невидимые нити протянулись от одного к другому, соединили нас, не закрепляя ничего ненужного словами и в то же время давая ощущение человеческого, дружеского союза.
Иногда вместе со мной в Тверь ездили критики-чеховеды, оглушенные отрывом от сумасшедшей Москвы, очарованные тишиной маленького русского города на Волге, скромным, но таким преданным искусству театром и его людьми, работающими так трудно, как нам, столичным артистам, уже и не понять, что такое может быть в наше время. Уезжали они притихшие и благодарные, и потом, спустя месяцы, вдруг я чувствовала добро, рожденное этим спектаклем, этой ролью.
И еще одно я хочу сказать. Играя в Тверском театре только этот спектакль, я обратила внимание на ту атмосферу духовной деликатности, которой веяло от его исполнителей. Мне кажется, играя Чехова, актеры открывают в себе самые лучшие черты, которые, может быть, почти незаметны в житейской суете.
Иногда с этим спектаклем происходили удивительные ситуации. Когда Тверской театр (и я с ним) гастролировал в Минске, произошло интересное событие: в театрах Минска шли одновременно три «Вишневых сада» – Минского драматического театра, моего родного Театра сатиры, который в это время гастролировал там же, и Тверского драматического театра. Соответственно было и три Раневских: Ада Роговцева, Раиса Этуш и я. Газета «Советская Белоруссия» откликнулась на это событие статьей под названием «Три вариации на одну тему» (автор Д. Манаева).
Было непривычно оказаться в такой ситуации, когда твой родной театр показывает твою любимую пьесу, а ты играешь с другим коллективом и на другой сцене. И так отчаянно хотелось, чтобы художественный руководитель, товарищи пришли посмотреть, высказать свое мнение… Но…
В большой обзорной статье Галины Ефимовны Холодовой, опубликованной в год 125-летия со дня рождения Антона Павловича Чехова в журнале «Театр» (№ 1, 1985), разбирая восемь спектаклей «Вишневый сад», показанных разными театрами, автор говорит и обо всех исполнительницах роли Раневской. Это Алла Демидова, Руфина Нифонтова, Алиса Фрейндлих, Ада Роговцева, Райна Праудина, Татьяна Еремеева, Раиса Этуш, Татьяна Лаврова, Анастасия Вертинская и я. Исследование о каждой исполнительнице очень тонкое, подробное. Думаю, что те, кого заинтересует оно, смогут найти эту статью. Приведу только несколько строк, касающихся меня:
«…Оказывается, с недавних пор актриса московского Театра сатиры Вера Васильева ездит в Тверь и выступает там в старом, с десятилетним стажем, “Вишневом саде” в новом для себя амплуа. Так бывает. Режиссер ставит “Вишневый сад” с одной актрисой, которую он представляет себе в образе Раневской, а в той же самой труппе есть другая потенциальная Раневская, которую он не видит, а возможно, и не одна…
Для сегодняшнего контекста, а вернее, подтекста сценической жизни Чехова подобное стечение обстоятельств весьма характерно… У Васильевой – своя Раневская, и ей важно передать острое ностальгическое состояние этой чеховской женщины. Не только ее непреодолимую тягу к невозвратной счастливой юности, к тяжелому свинцовому недавнему прошлому, к безоблачному детству, к старым друзьям, к родным, близким людям.
Прежде всего – потребность вернуться к себе самой. К себе изначальной, какой она была давным-давно, до того, как ее сформировала прожитая жизнь, и к себе сложившейся, какой ее в итоге сформировали прожитые годы, пережитые страдания. То есть к себе истинной – такой, какую пока что знает только она одна…»
Я не буду продолжать цитировать эту статью, но даже в этом небольшом отрывке, не зная меня, моей жизни, Г.Е. Холодова почувствовала за ролью именно то, о чем я и пытаюсь рассказать сейчас в своих воспоминаниях.
Мне кажется, что в этой роли я выразилась до конца и как человек, совершив для себя серьезный поступок, и как актриса. Я впервые сама «пропела свою песню», до конца обнажив душу, и испытала огромное счастье!
Я бесконечно благодарна Вере Андреевне Ефремовой, которая предоставила мне возможность этой работы и поддержала меня в каждом движении души, не помешав своим диктаторским правом режиссера, а, наоборот, через мою Раневскую выразила и свою женскую сущность.
Я благодарна своим партнерам, с ними я больше десяти лет была связана благородным духом Чехова и актерским братством, которое, к сожалению, редкость в нашей жизни.
Благодарю всех, кто после этой роли одарил меня своим сердцем…
Я думала, что о «Вишневом саде» высказалась до конца, и вдруг… жизнь снова дала мне неожиданный поворот.