Книга: Жизнь, похожая на сказку
Назад: Нечаянные радости
Дальше: Моя жизнь

Прикоснувшись к петровским временам

Может быть, я слишком часто произношу это слово «Благодарю». Но оно мне очень свойственно, иногда даже кажется, что именно это слово сопровождает меня всю жизнь. Все хорошее дарила мне судьба, а я благодарила, отдавая душу людям. Ну и еще одно чудо!

Я уже говорила, что приносила разные пьесы в театр и делилась различными соображениями о своей работе в них с В.Н. Плучеком. Однажды Б.А. Львов-Анохин предложил ему поставить со мной или «Ассамблею» Гнедича, где я должна была сыграть умную, волевую боярыню Бехтереву, или пьесу Островского и Невежина «Блажь», где для меня предполагалась роль вдовы Сарытовой, безрассудно полюбившей своего приказчика, обобравшего ее до копейки. Валентин Николаевич сначала пообещал, согласился, а потом переменил свое решение и даже не поговорил об этом с Борисом Александровичем; таким образом, этот хрупкий творческий союз двух маститых, уважаемых художников развалился, как карточный домик. Я снова осталась без работы.

Спустя сезон Б.А. Львов-Анохин предложил мне роль боярыни Пехтеревой в спектакле «Ассамблея» в Новом драматическом театре, которым он руководил, в постановке художника Андрея Сергеева, который оформлял все его спектакли, начиная с «Холопов» Гнедича в Малом театре и кончая работами в Новом драматическом. На этот раз Андрей Сергеев хотел себя попробовать в режиссуре. Работая с ним, я чувствовала его веру в меня, желание сделать мою героиню в спектакле победной, озорной, независимой и шикарной. У меня были изумительные костюмы, старинные, точно с картин лучших художников – парча, натуральный мех, жемчуг, легкие шелковые струящиеся ткани. Все это помогало ощутить себя на сцене прекрасной, уверенной в себе, что было необходимо в данной роли. Публика принимала наш спектакль весело и благодарно. Ведь это комедия, а зрителю всегда так хочется отдохнуть, посмеяться, тем более что многие реплики моей роли оказались очень актуальны для нашего времени. Узнав о воровстве чиновника – отца невесты моего сына, я спокойно говорю: «У нас без воровства нельзя, дай тройное жалованье – втрое больше украдут. У нас что ни прохожий на улице, то вор».

На этом спектакле зрителя охватывали не только смех при узнавании своих вечных недостатков, но и гордость за свое прошлое при виде персонажей – честных молодых людей, красоты русских женщин, их гордых натур и разумного поведения. Такова и моя героиня – спокойная, уверенная, веселая и женственная. Режиссер, оказывая мне большое внимание, в ответ ощущал мое огромное желание выполнить те задачи, которые он ставил передо мной. Этот пример настраивал на подобную работу и других актеров, и Андрею Сергееву было легко работать в дружной атмосфере взаимного уважения.

После этого спектакля я как будто помолодела, полюбила в себе озорство и уверенность и каждый раз, когда надевала дивные костюмы, радовалась любому пустяку, будь то маленькие перчатки, отороченные белым песцом, или парчовые сапожки, расшитые жемчугом, или чудная шапочка из песца, покрытая легким серым нежным платком. Выходя на поклоны, все тридцать исполнителей одновременно демонстрировали такие дивные русские типажи, удивительной красоты и изобретательности костюмы, выполненные замечательными мастерами Нового драматического театра под руководством талантливой художницы по костюмам Наталии Закурдаевой, которая придирчиво следила за каждой линией и складочкой платья, за каждой бусинкой.

И зрители, узнавая свое далекое прошлое, прошлое своей страны, радовались красоте, веселью, русской удали, царившим на сцене. Закончив нашу работу, мы понимали, что это только начало, что мы еще не раз будем желать встречи с молодым, неопытным, но талантливым режиссером и художником Андреем Сергеевым.

Мой необычный Островский

Сыграв в Орле Кручинину, я с болью думала, как много потеряла счастья на сцене, как близко мне в Островском все: и его прекрасная русская речь, и удивительно яркие жизненные характеры, и простодушие русского человека во всех его проявлениях – от темного, тупого, алчного зверя до святой кротости и чистоты женских образов. Да, прошло время, могу только жалеть, печалиться, что этот дорогой моему сердцу мир Островского, как мираж, будет еще чудиться мне, но реально вряд ли сцена подарит встречу с ним.

Наверное, поэтому особенно любима, окутана моей недосказанностью роль Серафимы Сарытовой в пьесе Островского и Невежина «Блажь», поставленной вновь А. Сергеевым в Новом драматическом театре в 1997 году.

И процесс работы, и сам спектакль оказался для меня необычным. Трепетно любимым, открывающим меня и для публики, и для самой себя совсем новой, тревожной, живой, греховной, счастливой и несчастной женщиной.

Прочитала пьесу. Она мне показалась не самой лучшей, эскизной, как будто набросок других, более совершенных пьес. Роль Сарытовой вроде бы ничего, но как много у Островского женских ролей более ярких, точных, а эта ускользающая, словно и не роль вовсе, а намек на нее. Ее надо додумывать, сочинять, а может быть, просто сыграть, как роль Гурмыжской в «Лесе». Да, вдова в возрасте полюбила приказчика своего имения, он промотал ее состояние, родственники спасают Сарытову от полной нищеты и одиночества, отторгнув от нее любимого. Но что-то мешает мне воспринять ее, как Гурмыжскую, как бесцеремонную барыньку, отдавшуюся своей запоздалой страсти. Каждый раз, как только начинаю читать свой текст, слезы безудержно текут из моих глаз. Как мне ее невыносимо жалко. А ведь Гурмыжская не вызывает у меня жалости. Значит, моя вдовушка другая. Она беззащитна, доверчива и безоглядно, бездумно любит, не видит недостатков своего любимого, не чувствует пропасти, которая вот-вот разверзнется перед ней. Может быть, другая актриса увидела бы здесь другие черты роли, может быть, осудила бы запоздалую любовь к молодому красавцу, еще больше заклеймила бы ее как мать, которая промотала состояние свое и своих дочерей, а я не могу. Чувствую, что люблю свою героиню и не осуждаю, а только понимаю ее всей душой, а судить ее – пусть судят другие. Родные, знакомые, дочери – это ее окружение в спектакле, а в зале – зрители, которые, придя в театр, судят со стороны, дают свою оценку тому, что хорошо и что плохо. А уйдя, те же зрители, утерев невольные слезы, глубже прочувствуют мою героиню, ее последнюю любовь, почувствуют сквозь роль меня, коснутся своим сочувствием моей души.

Как и в предыдущей работе, мы с Андреем Сергеевым стали мечтать о роли, об атмосфере, которой должна быть окутана эта банальная история. Хотя, судя по моим взглядам на предложенную мне роль, она – эта история – не покажется банальной. В том и есть искусство, когда обычный случай находит такое художественное воплощение, что слово «обычный» уже не подходит, и начинает звучать совсем другое – «необычное».

Опять хочется извиниться за нескромность, но буду писать, как понимаю свою роль, как и почему зажила ею и какой получила отклик от людей, видевших меня в этом спектакле.

Отношения с режиссером очень доверительные, поэтому я открываю себя до донышка, ощущаю мою героиню, как саму себя.

Да, Сарытовой много лет, но сердце, душа, чувства ее не растрачены, они хранятся как не пригодившиеся в жизни, как никому не нужные. И вдруг молодой, красивый, умеющий проникновенно говорить, смотреть, любить, молодой приказчик страстно и нежно привлек ее душу и тело. И легковерная душа поверила, полетела навстречу, как бабочка на огонь. Забыты все и всё.

И чем безрассуднее любовь, тем прекраснее. При всей моей тихости и несмелости с раннего детства меня влекли глубокие чувства, психологические бездны, поэтому я так любила читать Достоевского, поэтому самыми любимыми актерами были трагические Остужев, Н. Симонов, Коонен, Тарасова, Бабанова, а те, о ком только читала, были для меня живым воплощением любви, страсти, безрассудства: Ермолова, Комиссаржевская, Дузе… Я застала последнего трагика России Блюменталь-Тамарина, который так играл Кина, Митю Карамазова, Незнамова (несмотря на свой возраст), что мне казалось, еще минута – и он умрет на сцене от разорвавшегося сердца.

Ну конечно, моя вдовушка Сарытова совсем другая. Нет в ней той мощи, той силы духа, того трагизма, но она хрупка, она, как ребенок, отдала себя и гибнет, и нет сил да и желания спастись. И, как ни странно, несмотря на мою уравновешенную, спокойную личную жизнь, несмотря на мою разумность и робость, мне кажется, что это я полюбила, что это я забыла обо всем на свете, что я совершаю непростительные поступки, но у меня нет сил осудить себя. Я лечу в пропасть.

Как всегда, стали думать вместе с решением роли и о моем внешнем виде. Сначала мне показалось, да и режиссеру тоже, что я должна забыть о возрасте и чувствовать себя лет так на шестнадцать-семнадцать. От этого я буду выглядеть наивной, а публике покажусь, вероятно, даже глупой и в то же время жалкой. Впоследствии мы отказались от такого решения и правильно сделали, ведь я любила свою героиню, и мне бы не хотелось, чтобы зритель в конце спектакля сказал: «Так ей и надо».

Вначале и костюм, и внешний вид мне мерещились такими: легкие светлые одежды, свободные, как у Офелии, и венок из полевых цветов на голове.

Режиссер молча слушал меня, давал мне волю играть, репетировать, как мне казалось правильным, а потом, когда для него окончательно прояснилась моя ошибочность трактовки роли, он предложил мне другой и внутренний, и внешний образ.

Декорации создавали впечатление запущенного имения: овальный зал, обитый темно-пурпурным шелком, в некоторых местах он потертый, в некоторых порванный от старости и ветхости, пустой зал с тусклой старинной люстрой и одинокий рояль посередине, две банкетки на переднем краю сцены. Вот и все. То ли зал, то ли будуар, что-то альковное, темное, греховное. Из дверей, открытых в глубине, – клубы табачного дыма и хор, разухабистый, пьяный. Это веселая компания во главе с приказчиком прокучивает сарытовские деньги. Я – Сарытова, сижу за роялем, закрыв лицо руками, слушаю величальную, славят моего любимого Степана Григорьевича. Открываю в восторге лицо, счастлива, что Его – Любимого – величают, и, услышав шаги, стремительно убегаю, легко, как испуганная птица.

На мне черный, легкий, прозрачный пеньюар и под ним то ли черная ночная рубашка, то ли домашнее платье, оно свободно струится по фигуре, ничто не подчеркнуто в этом костюме, но видна гибкая, естественная, точно обнаженная фигура, не скованная ни корсетом, ни чем-либо иным, чтобы подчеркнуть стройность. Что есть, то и есть.

Мы долго искали даже нижнее белье, чтобы оно было высшего качества, и туфли, и чулки, достойные настоящей Леди. Все отбиралось любовно и требовательно.

Читатель, наверное, подумает: «Зачем это нужно, ведь ни белья, ни чулок не видно?» Но, оказывается, все очень важно. Я – актриса Васильева, по пьесе – Серафима Сарытова, иду на спектакль, на свое любовное свидание, все во мне, на мне должно быть прекрасно.

Я не должна ни разу оскорбить партнера жалкими потугами быть лучше. Я просто без всяких усилий должна быть прекрасной. Мне сделали чудесный, нежный золотистый парик с легкими прядями не тщательно уложенных волос. Все должно быть естественно, по-домашнему тепло. Даже духи я приношу на спектакль, которые, мне кажется, подходят к этой роли, – «Диориссимо». Лет тридцать назад я их полюбила, потом забыла, и теперь, когда они не модны, запах ландыша, легкий и свежий, вновь радует меня, когда иду на сцену.

Исчезла моя мещаночка с венком на голове, постепенно ее место заняла женщина, достойная любви, поклонения, но не нашедшая его в своей жизни.

Первое время я прямолинейно объяснялась в любви своему Степану Григорьевичу, когда говорила, стоя перед ним на коленях: «Я не растратила своего чувства… я знала только одну привязанность к моим девочкам, а когда я встретила вас, я поняла, что такое любовь, как не беречь ее… Вы для меня всё – и жизнь, и радость. Я умоляю, никогда не говорите о разлуке, а я готова для вас на всё, на всё!»

Вначале я была простодушно-искренна и молила его пожалеть меня. Но тут началась борьба режиссера со мной, с моим пониманием любви. Я все время оставалась открытой, немножко мещаночкой, а он говорил мне: «Не будьте жалкой, не вызывайте жалость, ведь вас все равно не пожалеют, ведь это для всех людей блажь, а не любовь».

Я стала задумываться: наверное, он прав, ведь Островский назвал пьесу «Блажь». Ну что же. А кто сказал, что блажь менее сильное чувство, чем любовь?

Да, любовь – это то, что вызывает сочувствие, а блажь – порицание, но ведь от этого страсть не менее сильна.

Кроме того, совсем молодой человек, Андрей Сергеев, очень точно чувствовал, что будет подчинять людей сладостному плену женского обаяния: жалостливая сиротинка в возрасте или женщина гордая, не показывающая своего рабства, готовая закрыть свой позор, о котором только она знает, со всей силой своего плена, своего отчаяния, закрыть свою унизительную страсть капризом, безрассудством сильной, уверенной в себе женщины. И я, стоя на коленях перед любимым, капризничаю, требую, приказываю, как будто и на коленях-то стою перед ним, потому что это мой каприз.

Сначала мне было это очень трудно, я все жалела ее и себя, представляла, что это я люблю последний раз в жизни, но мне очень хотелось выполнить требование режиссера, и только когда я поняла, насколько он прав, у меня стало получаться. Наедине с собой я все представляла, что это я полюбила молодого, прекрасного (в моем представлении) юношу. Я понимала, что просить его о любви и верности при каждом свидании я бы не смогла, было бы стыдно, противно. Наверное, поверив в его любовь, я бы шутя, капризничая, легко угрожая своей холодностью, говорила бы на эти темы, но всеми силами попыталась бы скрыть, как мне страшна разлука. Его холодность – смерть для меня, об этом говорить страшно, об этом можно шутить, а уж зритель по мимолетному выражению глаз, по нежному прикосновению к руке, по робкой попытке хоть на секунду прижаться к любимому поймет, чтό для меня, Сарытовой, этот юноша.

Моим партнером стал совсем молодой актер с прекрасной внешностью и с житейской и сценической неопытностью – Денис Беспалый. В «Ассамблее» он играл моего сына, репетировали мы нормально, дружно, стараясь выполнить те задачи, которые нам ставил режиссер. Но в «Блажи» все стало намного сложнее. Юноша, ничего почти не сделавший в своей профессии, и народная артистка, уважаемая, спокойная на вид, уверенная в себе женщина, в которой все скучно, как дважды два четыре. В первые дни репетиций его сковывало уважение ко мне и частенько, когда режиссер поругивал его за зажатость, я очень ему сочувствовала и, чтобы подбодрить, говорила: «Денис, ты не отчаивайся, не волнуйся, делай то, что нужно для роли, для сцены, я сама так же, как ты, и скована, и смущена». Но постепенно, именно постигая те задачи, которые ставил режиссер, мы освобождались от страха и неловкости. Прошло время, и мы перестали быть скованными, каждый проживал на сцене ту жизнь, что подарил нам Островский и что так нервно, неожиданно свежо, греховно и свято сочинил режиссер. В этом спектакле я много пела. Арии из «Травиаты», из «Прекрасной Елены» Оффенбаха я, конечно, напеваю, а не пою, но от этого роль еще более полнокровна, романтична и наивно-печальна. В детстве я очень любила «Травиату» и часто, слушая эту оперу, заливалась слезами. И когда Андрей Сергеев сказал, что вся роль будет пронизана музыкой Верди, Оффенбаха, я очень обрадовалась. Ведь то, что я не выражу словами, дойдет до зрителя через музыку, через тихое напевание любимых арий. Я пела, и голос у меня, как в юности, был чистым, высоким, трогательным. И, что интересно, голос, даже когда болит горло, на сцене из хриплого становился чистым.

Попробую коснуться любимых или ключевых моментов роли.

Вот я признаюсь дочери в любви к своему приказчику. По житейской логике я должна стыдиться этой любви, просить прощения у дочери. Что же делаю я?

Конечно, это все было решено вместе с режиссером. Я, счастливая, влюбленная, не стыдясь своего чувства, говорю с дочерью, как с подружкой: «Что же мне делать? Он завладел моей душой». И в этом такое блаженство и ни капли стыда, ни капли разума. До меня не доходит, что я повергаю в горе свою родную дочь, и только когда она со слезами просит меня отречься от любимого, я нехотя, как рабскую повинность выполняю: «Хорошо, я постараюсь, но и вы не унижайте его и меня». И в бессилии опускаю голову, машинально перебираю ноты и вдруг точно нашла то, что искала. Тихая печальная мелодия «Альфред, Альфред мой, о если б знал ты весь жар любви моей, души страданье, и сколько жертвы в моем молчании, меня б презрением ты не карал», и в медленном танце попадаю в объятия любимого. Секунда счастья, а дальше я должна сдержать слово – отречься от него. Я устраиваю ему сцену, здесь любовь, ненависть, упреки, насмешка, показная гордость, но через минуту я сдамся, прижму его голову к своей груди и, как ребенок, у которого отнимают игрушку, упрямо затвержу: «Нет, не могу, не могу», – и в этом эгоизм любви: нежелание ничего знать, кроме страсти обладать любимым.

Во втором акте я все дальше лечу в пропасть. Мой господин велит мне продать – выдать замуж – дочь, и я цинично, вживаясь в другой образ, образ ловкой, лживой обманщицы, разговариваю с незадачливым женихом, а потом в отчаянии, сгорая от стыда, говорю, хватаясь за голову: «Какая пытка».

Сцена с дочерью почти безумна, я поддакиваю невпопад, умоляю, целую руки, уговаривая продать себя богатому жениху. На вопрос дочери: «Я же дочь твоя, ты забыла?» – я машинально киваю, соглашаюсь, не соображая, что гублю ее ради денег.

Очень сильная сцена последняя. Ночь, на сцене мерцают свечи, перед моей сестрой на коленях мой любимый, теперь он продается ей, и она ласково и снисходительно треплет его волосы. Но вот он один, лежит на полу усталый, твердо решивший расстаться со мной. А я от страха показать свой ужас, свое отчаяние шучу, посмеиваюсь, противно кокетничаю, украшая его голову, лежащую на моих коленях, живыми цветами. Глажу его лицо, любуюсь им, точно прощаюсь навеки, а голос бодрится, пытаюсь шутить, оттянуть правду. И только когда рискнула сказать о своей любви, голос задрожал, выдал волнение: «Я доказала, я очень доказала свою любовь к вам».

И вдруг на мое почти заикающееся от искренности признание я слышу слова: «Какая любовь, опомнитесь, вы же не молоденькая…» и так далее. Каждое слово – это камень в лицо, плевок в сердце. Я слушаю и слышу первый раз по-настоящему правду, жестокую, но правду. Я застываю, каменею, смотрю в глаза, не молю, не плачу, а только впиваюсь в его покой, в его холод, сижу в некрасивой позе, забыта «Травиата», забыты капризы, смех, скрывающий стыд. Я очень простая, очень серьезная – такая, какая есть.

И его презрительный последний крик: «Это не любовь, это блажь!»

И тут интересный ход режиссера: ведь, крикнув это, Степан Григорьевич Баркалов должен бы по Островскому уйти, гордо бросив опостылевшую ему женщину. Но в нашем спектакле, не отдавая себе в том отчета, наш Баркалов любит свою Сарытову. На прощание он обнимает меня, и я, прижавшись к нему, слившись с ним всем своим существом, тихо простонала: «Это выше сил». Да, это мучительно: зная, что всему конец, хоть на секунду ощутить счастье близости. Прижавшись щекой к его щеке, говорю, как можно сказать только в постели: «Бессовестный…» – тут и влечение, и прощание, и призыв. И еще теснее прижавшись, тихо, почти на ухо шепчу: «Идите, и пусть эта блажь преследует вас всю жизнь». У Островского написано: «И пусть мое проклятие преследует вас всю жизнь». Но я не могла проклясть свою любовь, хотя свою боль хотела передать ему на всю жизнь. Наверное, потом Баркалов долго будет помнить, а может быть, и тосковать по этой женщине, ее безоглядной страсти. Такой любви он не встретит больше никогда.

Финал, когда вошли дочери, родные, я играю спокойно, ведь каждый из нас умеет быть на людях спокойным, а наедине с собой чувство катастрофы может довести до смерти. Снова музыка, снова проводы, возгласы, шампанское, веселый смех провожающих, пустеет сцена, я одна на сцене, тускло светит люстра, рояль, пустота, и я, слушая финал «Травиаты», смеюсь над собой, цепляюсь за рояль, иду вокруг него, и смех переходит в отчаянный крик. Я одна у рояля, упали руки, поникло тело, погас свет. Может быть, обморок, может быть, смерть. А если это жизнь, то она, эта жизнь, еще мертвее смерти.

А когда зажигается свет, звучит музыка, артисты весело кланяются, я сижу в той же позе у рояля и грустно, тихо улыбаюсь чему-то своему. Может быть, прощаюсь, может быть, благодарю, может быть, мечтаю… Все тихо для меня… Умиротворение. И снова вспоминается Северянин:

 

Быть может, оттого, что ты не молода,

Но как-то трогательно-больно моложава,

Быть может, оттого я так хочу всегда

С тобою вместе быть; когда, смеясь лукаво,

Раскроешь широко влекущие глаза

И бледное лицо подставишь под лобзанья,

Я чувствую, что ты вся – нега, вся – гроза,

Вся – молодость, вся – страсть; и чувства без названья

Сжимают сердце мне пленительной тоской,

И потерять тебя – боязнь моя безмерна…

И ты, меня поняв, в тревоге головой

Прекрасною своей вдруг поникаешь нервно, —

И вот другая ты: вся – осень, вся – покой…

 

Я описала не только свою роль, но и себя в этих обстоятельствах, я прожила на сцене безумную жизнь, обрела безумную любовь, несказанное счастье, возмездие и тихую печаль. Интересно, что Андрей Сергеев как-то сказал обо мне:

«Я не знаю, кого я люблю больше: лучезарную, русскую, всеми обожаемую Верочку Васильеву или скрытую в ней одинокую, нервную, не уверенную в себе неизвестную актрису, которую, по-моему, любит, но боится она сама».

Назад: Нечаянные радости
Дальше: Моя жизнь