Книга: Третий звонок
Назад: Отступление
Дальше: Лир

«Комедия ошибок»

Опыт освоения шекспировской «Комедии ошибок» в телефильме Вадима Гаузнера. Здесь дело пойдет, на первый взгляд, много проще – есть лента, снятая на «Ленфильме» в 1978 году. Я там играю двух близнецов Антифолов. Каждый из них не предполагает, что у него есть единоутробный брат. Не предполагают подобного и слуги Антифолов по имени Громио. На этой нехитрой штуке и путанице держится вся интрига комедии. Когда-то, во времена Шекспира, она, очевидно, вызывала громкий смех. Ведь тогда еще не было кинематографа, который не раз отрабатывал систему героев или героинь-близнецов. Вспомним хотя бы ту же «Весну» Александрова, где героини Любови Орловой были не близнецами, но схожи как двойняшки, обладая противоположными профессиями. Одна – сухарь, ученый, другая – легкомысленная актриса. И лишь когда к обеим пришла любовь, то они слились почти в одно лицо – получилась кинодива Любовь Орлова.

Здесь стоило бы вспомнить едва ли не самую интересную из написанных на эту фабулу историй – «Принц и нищий» мудрого остроумца Марка Твена. А ну-ка, принц, поживи в шкуре бедняка из трущоб. А каково тебе, нищий, примерить одежды королевского наследника, но заодно решать проблемы государственного значения?

Скажем прямо, история Марка Твена много понятнее и ближе нам, теперешним. А вот что делать с «Комедией ошибок»? Про что играть не такую уж смешную и достаточно бессмысленную историю XVI века? С этой непростой задачей столкнулись и режиссер Гаузнер и я – исполнитель двух близнецов Антифолов. Шекспир не первый раз играл коллизией родственного сходства. Достаточно вспомнить Виолу и ее брата-близнеца Себастьяна в замечательной комедии «Двенадцатая ночь». Но там это не является главным. Там комедия ярчайших характеров. Один Мальволио чего стоит! А сэр Тоби, а Эгьюйчик, а страсти прихотливой Оливии и герцога Орсино. Там, наконец, шут с его парадоксами и мудрыми песнями.

Ничего подобного нет в «Комедии ошибок». Что-то предстояло сочинить, придумать самим. Я на сей раз безоглядно доверился фантазии писателя и сценариста Фридриха Горенштейна, режиссера Гаузнера и неуемности оператора Анатолия Иванова в решении стиля, а стало быть, и некоего смысла их сочинения.

Наши семидесятые годы предполагали некий абсурд существования. Мы удивлялись еще тому, чему было пора перестать удивляться. Белое выдавалось за черное. Здоровых объявляли сумасшедшими, сумасшедшие маразматики правили страной, вешали друг другу бляхи до пупа и взасос целовали друг друга на разного рода торжествах. Издавали книги, которые писались другими авторами, автор их читал последним. «Когдая впервые прочитал мою книгу “Малая Земля”, я был очень обрадован, что она написана и вышла большим тиражом», – это высказывание автора звучало анекдотом. Все хихикали, но никого это не удивляло и тем паче не возмущало. «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью» – такая была присказка.

Поэтому, по замыслу режиссера фильма, «Комедия ошибок» – не такая уж комедия, скорей достаточно абсурдистская и, по идее, пугающая абсурдизмом история. Гаузнер, художник Белла Маневич и особенно оператор Анатолий Иванов пожелали снимать эту историю в жестких фактурах горной и древней природы Грузии. Что ж, это и в самом деле снято стильно и красиво. Мое же дело было создать два характера и довести их до крайних степеней, почти страха и безумия в восприятии с ними обоими происходящего во всей этой путанице. Вот, пожалуй, и все, что можно выжать, рассказывая об этой моей шекспировской работе конца 70-х. Картину, на мой взгляд, нельзя считать удачной, но что-то останавливает считать ее провальной, хотя я не стал бы оспаривать и противоположное мнение.

Воспоминания же о съемках самые прекрасные. Грузия, горы и старинные церкви, вино, хинкали, шашлыки, отличные партнеры и, в общем, отличный текст Шекспира.

Шейлок

Актерам часто задают вопрос: «О какой роли вы мечтаете?» И в самом деле – о какой? На этот сакраментальный вопрос актеры обычно предпочитают не отвечать. Кто-то из суеверия и скромности. Кто-то по искреннему незнанию. Опять же в разные годы ты себя видишь соответственно возрасту. Скажем, в мои юные годы актерства задумываюсь: кого бы я хотел сыграть в «Ромео и Джульетте»? Я бы ответил – Меркуцио или Тибальда. Не Ромео. Играть любовь, так сказать, в ее чистом и доминирующем в пьесе проявлении меня никогда не прельщало. Скажем, Александр Андреевич Чацкий меня, конечно же, привлекал по другим, гораздо мне более понятным и близким причинам, нежели его страсть к Софье. Любовь там – одно из миллиона его терзаний, заметим, к тому же оскорбленная и ревнивая любовь.

Полагаю, что в чеховских пьесах, столь привлекавших меня, где пуды любви, я – не дядя Ваня, а доктор Астров, не Тригорин, а доктор Дорн, ну в крайнем случае тот Тригорин, которого я сыграл на иврите в Израиле. Конечно же, не Тузенбах, а скорее Вершинин или даже Соленый. В «Вишневом саду» мне вообще некого играть. А вот русские типы – Кречинский в «Свадьбе» Сухово-Кобылина или Дульчин в «Последней жертве» Островского – абсолютно мое прямое дело. Комедийного характерного актера. Иное дело, что все, все перечисленное, от Меркуцио до Кречинского, мне не выпало сыграть. Что ж, грех жаловаться, я таки поставил и «Чайку», и «Свадьбу Кречинского», и «Последнюю жертву», отдав свое понимание ролей другим актерам.

Когда я стал стареть (дело шло к 50-ти), я стал задумываться о своей актерской перспективе. Фауст и Арбенин в «Маскараде» Лермонтова, мольеровский Дон Жуан уже были мной отыграны. Правда, в пятьдесят с хвостиком еще можно кой о чем помечтать и что-то для себя найти в русском и мировом классическом репертуаре. Тут тебе и Яго, и Тартюф, да мало ли. Когда дело идет к шестидесяти – проблема усложняется, во всяком случае с ролями классического репертуара. Сальери? Но гениальное эссе в стихотворной трагедии Пушкина – не пьеса. Не случайно американец Шеффер, даже не сославшись на Пушкина, создал свое, достаточно пошлое сочинение «Амадей». Именно в силу разведенности пушкинского концентрата в эффектной мутной водичке бродвейской воды проект имел коммерческий успех в театре и лишь вкус и талант кинорежиссера, выходца из Чехословакии, еврея Формана поправили дело. Но это уже не Шеффер, а Милош Форман заслуженно получил «Оскара».

Так значит, ни Сальери, ни Годунов (тоже не пьеса, а гениальное сочинение поэта, драма для чтения). Правда, есть Ричард Третий, но после Рамаза Чиквадзе в поразительном спектакле молодого Роберта Стуруа мечты об этой роли отпали сами собой. Мои актерские амбиции в выборе ролей в театре всегда были достаточно высоки. Очень возможно, я, как и многие актеры, переоценивал свое дарование в своих претензиях на великие роли мирового репертуара. В кино у меня никогда таких амбиций не было. Там я обычно играл по случаю. И лишь когда ставил сам, выбирал материал, близкий мне. И тогда возникали «Безымянная звезда», «Покровские ворота», «Тень» или «Визит дамы» по трагикомедии Фридриха Дюрренматта и многое-многое другое. Хотя авторы всегда были первосортные: Гёте, Лермонтов, Толстой, Артур Миллер, Оливер Гольдсмит. Но режиссура – это иное, ведь по первородству я актер и, по слову все того же моего кумира Лоренса Оливье, «я живу только тогда, когда я играю на сцене». Иногда по ходу спектакля, если спектакли были по ощущению удачными и доставляли мне самому какую-то ни с чем не сравнимую радость, я успевал подумать: «Вот сейчас, сейчас происходящее со мной и есть Жизнь! Как жаль, что она так коротка и одномоментна…»

Если быть до конца честным, скажу: сама жизнь и все, что в ней случилось со мной, а случалось очень многое: и радости, и любовь, и горе, и болезни, – я эгоистически рассматривал как тот или иной жизненный опыт, пригодный для использования его на сцене как подножный корм, как материал. Может быть, и скорей всего именно поэтому я почти никогда не был счастлив и удачлив в жизни, может быть и скорей всего (что на самом деле ужасно и даже грешно), не умел сделать счастливыми даже самых близких и дорогих мне людей, особенно женщин, имевших несчастье связать со мной свою судьбу. Это запоздалое понимание и признание, к сожалению, ничего бы не поменяло в моей судьбе, даже если бы я это осознал, будучи молодым. Характер – это судьба. И в этом смысле мой характер труден, и прежде всего – для себя самого.

Родиться актером – тяжелый крест, коли под актерством понимать не умелое притворство, а самоанализ и самопроявление как некий смысл жизни, если таковой вообще существует. Составляя программы своих поэтических концертов, я никогда не забывал пушкинское:

 

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

 

И только работа над ролями, спектаклями, стихами, которые для меня тоже ТЕАТР, спасала меня от мучивших меня депрессий и давала силу жить в течение многих долгих лет…

Для кого-то такого рода мое признание прозвучит пафосно, для кого-то кощунственно, кто-то пожалеет меня, кто-то посмеется надо мной. Что ж! Вот уже много лет я пишу, рассказываю, читаю и даже играю в первую очередь для себя самого. Это не означает, что реакция зрителей мне безразлична. Отнюдь! Нет актеров, не желающих успеха. И я не исключение. Вопрос его цены и этического оправдания.

И вот, исходя из всего вышеобдуманного и выстраданного, передо мной всегда была дилемма. Что играть? Зачем играть? Как играть? С кем играть? И тогда меня заносило: я менял театры, города и даже страны. По остроумному слову Ф. Г. Раневской, «я переспал со всеми театрами Москвы». Слыл трудным, неуживчивым актером, конфликтным человеком. Повторюсь, характер – это судьба. Но в посвященных мне стихах Самойлова сказано: «Полухарактер – ложный поводырь». У меня же – характер, и я, как это ни странно, ни о чем не жалею, и жизнь свою я прожил (плохо ли, хорошо?) так, как хотел ее прожить. Девизом ее я сделал фразу из письма А. Блока к З. Гиппиус, написанного в 1903 году: «Все, что человек хочет, непременно сбудется. А если не сбудется, то и желания не было. А если сбудется не то, разочарование только кажущееся. Сбылось именно то».

Под лежачий камень вода, как известно, не течет. Не роли находят тебя в театре, а ты находишь роли по себе и для себя. Одной из таких, о которых я думал многие годы, была роль иудея Шейлока в странной комедии Шекспира «Венецианский купец». Заметим, что в заглавии пьесы именно – купец. Венецианский – поскольку действие комедии проистекает в любезной сердцу Шекспира Венеции. Купец же, некто Антонио, негоциант и христианин по вероисповеданию, бескорыстный до неправдоподобия, поскольку готов рискнуть ради друга и дружбы с молодым человеком по имени Бассанио фунтом мяса своего собственного тела, вписав эту неустойку в вексель, который потребовал от него ростовщик Шейлок в обмен на одолженные Антонио золотые дукаты. Шейлок, правда, говорит, что вексель сей просто шутка. И вправду, трудно предположить, что умный Шейлок (а он, бесспорно, очень умен, что замечено еще А. С. Пушкиным) допускает всерьез приведение в исполнение нелепого условия договора. Нет, скорей он поначалу хочет унизить своего врага-христианина, диктуя ему такое условие. Однако правда и то, что вексель заверяется нотариусом, как это и было положено в республиканской Венеции.

Как я уже говорил, роль Шейлока меня привлекала довольно давно. Еще будучи актером Театра на М. Бронной в 70-е годы, я беседовал с А. В. Эфросом об этой моей задумке. Эфрос, конечно же, не собирался ставить «Венецианского купца», однако сказал кратко: «Роль, безусловно, твоя». Так что же делать, играть и ставить самому эту непростую и жанрово разноплановую пьесу? По силам ли? Однако я был преисполнен решимости рискнуть, поскольку роль Шейлока гвоздем засела у меня в мозгу…

Я поделился своей странной мечтой с моим другом Л. Г. Зориным, пьесы которого я ставил, а иногда играл в них еще в «Современнике» 60-х…

Мудрый Зорин стал очень серьезно меня отговаривать от этой затеи. Аргументы его были достаточно серьезны и весомы. «Миша, – сказал он мне, глядя сквозь очки мудрыми и грустными глазами. – Не забывай, в какой стране мы живем. И в какое время мы живем в ней. Неужели ты не понимаешь, что затея с евреем Шейлоком просто небезопасна и грозит обернуться, прости меня, дурным поступком с твоей стороны. Тебе, наверное, известно, что в гитлеровской Германии хитрый пропагандист по имени доктор Геббельс дал распоряжение – распоряжение, Миша! – непременно ставить и поелику возможно во многих театрах эту комедию Шекспира. Ее тогда поставили сорок театров Германии, сорок! И понятно почему: иудей Шейлок – фигура гротескно страшная. Он – монстр, животной злобой ненавидящий христиан. Он идет на то, чтобы собственной рукой вырезать из тела христианина Антонио этот пресловутый фунт мяса. За что Шекспир и наказывает его проигранным в суде правом пролить хоть каплю христианской крови и позором для Шейлока – унизившись от страха перед казнью, принять чуждое ему вероисповедание… Ты что, Миша, хочешь, чтобы тебе аплодировали наши советские охотнорядцы? Тебе, полуеврею и интеллигенту, мало антисемитских проявлений и скрытого государственного антисемитизма? Да, роль эффектная для актера, да, в роли есть обличающий христиан и антисемитов монолог, один из самых блестящих у Шекспира. Но положи на весы все “за” и “против” и ты по здравом размышлении поймешь, что играть эту роль тебе сейчас, в наше время, не следует…»

В словах моего мудрого друга был момент истины, если и не вся истина, к которой следовало прислушаться. И я оставил тогда эту мою затею, взвесив на весах, почти на тех весах, которые приносит Шейлок на судебное заседание у дожа Венеции, тяжесть действительно опасного выбора: ставить – не ставить, играть – не играть.

Но шли годы. Изменялось время и обстоятельства. Я оказался в Израиле среди иудеев, среди еврейских актеров Камерного театра, которые, к моему тогдашнему удивлению, разыграли на государственной тель-авивской сцене эту как бы антисемитскую комедию Шекспира. Я написал «как бы» и не ошибся, написал сознательно и вполне обдуманно, несмотря на все справедливые резоны Зорина.

Так почему же все-таки я далек от того, чтобы обвинить «нашего друга Вильяма Шекспира» в антисемитизме? Гений, а Шекспир – Гений в полновеснейшем смысле этого затасканного понятия, не может быть антисемитом. Это во-первых. Гений не может быть ни русофобом, ни арабофобом, он не может быть расистом по определению. В отличие от Достоевского, Гений Л. Н. Толстой сказал: «Еврея любить трудно, но надо». Заметьте: «любить»! Тогда как Достоевский устами почти святого своего персонажа, другого Льва Николаевича – князя Мышкина обличает не то что иудаизм, но даже католическую конфессию, полагая ее хуже антирелигиозного мышления вообще. «От католицизма, – пишет Достоевский, – и пойдут все беды!» Так и хочется вздохнуть о католике и философе, мудрейшем Петре Яковлевиче Чаадаеве, о нашем современнике понтифике Иоанне-Павле и вспомнить еще ну хотя бы мать Терезу…

Однако весь мир считает Достоевского Гением. На это в гордыне своей скажем: а мир нам давно не указ, к сожалению. Мир платит миллионы не только за полотна Веласкеса и Эль Греко, он платит те же миллионы за попсовые изделия Уорхолла и «Черный квадрат» Малевича. Иосиф Бродский как-то заметил, что мир, сам того до конца не осознавая, существует уже в постхристианскую эру. Апокалипсис, во всяком случае мышления, начался, возможно, а точнее наверняка, может быть, даже до писаний Ф. М. Достоевского с его весьма сомнительной притчей о Великом инквизиторе в романе о Карамазовых, которым я по недомыслию был так увлечен в юности, когда Достоевский был под запретом. Но теперь-то, в XXI веке, я позволю себе консолидироваться с не самым плохим писателем, стилистом и философом, поэтом и прозаиком, гражданином мира и русским дворянином Набоковым, чье мнение для меня, во всяком случае, не менее ценно, чем мнение Бердяева и других, что зовется мнением мира. Скажем скромнее: Л. Н. Толстой нам много ближе и душевно роднее. К тому же этот «мусорный старик» и «зеркало русской революции» был величайшим из великих поэтом русского слова. Он, не поленившийся несколько раз переписать громаду романа «Война и мир», был бы просто не в состоянии надиктовывать жене литературные сочинения, абы сдать их издателю в нужный срок и получить мзду, не слишком обращая внимание на корявости и шершавости, а порой и сюжетные ляпы им сочиненного.

Черновики А. С. Пушкина – этого Моцарта по легкости дыхания и стремительности написания – другой пример писателя незаменимых слов. Кстати, заметим, что слово «жид» для Пушкина, не говоря уже о М. Ю. Лермонтове, означало совсем не тот смысл, который вкладывают в это оскорбительное для семитов слово тот же Ф. М. Достоевский, а иногда, увы, и М. А. Булгаков, весьма нами почитаемый за главные и лучшие его сочинения. И для Шекспира слова «жид», «жидовка» были не оскорблением нации, а употреблялись им в то время, когда и сам Шейлок называет свой кафтан жидовским, а себя жидом…

Милейший дядя Том из сентиментальной книги нашего детства «Хижина дяди Тома» был негром, а не афроамериканцем, как теперь говорим из политкорректности. Уже Толстой, как мы заметили, употреблял слово «еврей»…

Итак, в чем антисемитизм Шекспира? И есть ли он в том же «Купце»? Отнюдь! Вдумаемся. Антисемитизм есть в его персонаже, в антагонисте Шейлока купце Антонио. Да и это весьма спорно. Антонио ненавидит и оскорбляет Шейлока скорее как ростовщика, дающего в рост золото. Как честный негоциант он, лишь доведенный до крайней нужды, нарушает правило и готов заплатить Шейлоку проценты и неустойку. Это Шейлок, исторически обремененный опытом Крестовых походов, насилия и надругательства над его ветхозаветной верой, признаваемой христианской церковью, но лишь формально, официально, как мы бы теперь выразились, признаваемой, но по существу гонимой и ненавидимой юдофобами, – предполагает в оппоненте Антонио закоренелого юдофоба. У него есть к тому основания. Шекспир объективен, у него в пьесе все скрупулезно взвешено: «Да что там! – говорит Шейлок в знаменитом монологе. – Он поносил мой народ!» К этой сцене мы еще обратимся.

Но забегая вперед, поговорим о дочери Шейлока – прекрасной жидовке Джессике, в которую влюблен молодой христианин Грациано, обративший влюбленную девушку в свою веру. Но Джессика, ненавидящая непонятно за что обожающего ее отца, пошла дальше, украв для своего возлюбленного деньги отца, но мало того, похитив бирюзовое кольцо, подаренное молодому Шейлоку его теперь покойной и когда-то обожаемой женой Лией. И вот эта красавица иудейка, дочь чадолюбивого Шейлока, ничтоже сумняшеся, наносит удар отцу, предпочитая ему своего любовника – христианина.

Непросто писал Вильям Шекспир, неоднозначно толковал проблему взаимоотношений рас и конфессий во всей ее сложности и глубине. Он, Шекспир, будучи христианином, готов понять иудея Шейлока и в его пороках, которые не принимает, и в его достоинствах нежного отца, честного хозяина дела, а главное, в его фанатичной вере в Бога. Бог-то един. Другое дело, что обращение ко всемирной, как полагал Толстой, христианской религии (но не церкви, извратившей по его, Толстого, мнению, главное в учении Христа) иудея или язычника есть объективное благо: «Еврей придет к Христу». Напомним, что и сам Богочеловек Христос был родом из еврейского Назарета, звался Иешуа, и мать его, понесшая от беспорочного зачатия, именовалась еврейским именем Мириам. Надо полагать, что Шекспиру эта азбучная истина была хорошо известна. Иное дело, что Шейлок, конечно же, молится, произнося и псалмы Давида, исполненные большого смысла и поэтически сочиненные, обращенные только к иудеям.

Когда в конце 90-х я все-таки рискнул сыграть эту волновавшую меня роль в Театре Моссовета, я пришел к режиссеру со своей жесткой трактовкой и пьесы, касаемой линии моего персонажа, и, конечно же, самой роли иудея Шейлока. И роль свою я как раз и начал с молитвы Шейлока, на иврите читая замечательный псалом Давида. Чтобы не знающие иврита понимали смысл и суть произносимого, я исполнял этот монолог на двух языках. В прологе, а затем в начале второго акта перед сценой суда, когда решается вопрос той или иной правоты противоборствующих сторон, если такая правота существует… Ибо сказано давно, а многократно подтверждается и сегодня: ненависть порождает только ненависть. Это относится и к людям, и к государствам, и к конфессиям, и к расам, будь то Палестина, Чечня, Ирак или Израиль. И все взывают к Богу, увы, к разным Богам и сегодня, словно язычники, предполагавшие многобожие. Обращается к своему Богу и Шейлок:

«Господь!

Ты отдал нас как овец на съедение и среди народов расселил нас. Продал Ты свой народ за бесценок и не требовал большой цены за него. Ты отдал нас на поругание соседям нашим, на осмеяние окружающих нас. Ты сделал нас притчей у народов. Покачивают головами племена. Весь день позор мой предо мной, и стыд покрыл лицо мое от голоса поносителя и обидчика, из-за взглядов врага и мстителя. Все это пришло на нас, но мы не забыли Тебя и не изменили завету Твоему. Не отступило назад сердце наше и не уклонились стопы наши с пути Твоего. Аминь».

И все-таки центральный монолог шекспировского Шейлока звучит, на наш взгляд, шире и объемнее псалма Давида. Он один из брильянтов даже у Шекспира.

«Он (Антонио. – М. К.) меня позорил, он насмехался над моими убытками, издевался над моими барышами, да что там! Он поносил мой народ! Он охлаждал моих друзей, разгорячал моих врагов, а какая у него была для этого причина? Та, что я ирод. Да разве у жида нет глаз, нет рук, органов, тех же частей тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не старят его те же лето и зима, как и христианина? Если нас уколоть – разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать – разве мы не смеемся? Если нас отравить – разве мы не умираем? А если нас оскорбляют – разве не должны мы мстить? Если мы во всем похожи на вас, то должны походить и в этом. Если жид обидит христианина, что тому внушает его христианское смирение? Месть! А если христианин обидит жида, каково должно быть его терпение по христианскому примеру? Тоже месть! Вы, вы, вы нас учите гнусности – и я ее исполню и клянусь святой субботой, на этот раз я превзойду своих учителей!»

В одной из рецензий про меня было: «Этот Шейлок мог быть и Шамилем». Что ж, правда и то, что играя эту роль в конце 90-х, я не мог не впустить в мир своих чувствований и мыслей происходящее на дворе.

Ненависть порождает только ненависть. Обоюдно. Таков был смысл играемого мной в Театре Моссовета.

Назад: Отступление
Дальше: Лир