Три часа назад, пока солнце вовсю било сквозь деревья наискосок, заливая светом лужайку за домом, местный подиатр, мужчина средних лет по имени Кристофер Киттеридж, женился на женщине не из местных по имени Сюзанна. Для них обоих это первый брак, свадьба скромная, милая, с флейтисткой и корзинами желтых миниатюрных роз в доме и снаружи. Пока что благопристойное веселье явно не собирается идти на спад, и Оливия Киттеридж, стоя у стола для пикника, думает, что сейчас бы гостям самое время убираться восвояси.
Весь день Оливия борется с ощущением, что она движется на глубине под водой, это паническое, давящее чувство, тем более что она как-то ухитрилась за всю свою жизнь не научиться плавать. Вклинивая салфетку между планками стола для пикника, она думает: ну ладно, с меня хватит, – и, опустив взгляд, чтобы не встрять в очередной пустопорожний треп, обходит дом сбоку и открывает дверь, ведущую прямо в спальню сына. Делает несколько шагов по сосновым половицам, сияющим на солнце, и ложится на широкую двуспальную кровать Кристофера (и Сюзанны).
Платье Оливии – это, разумеется, важный нюанс, поскольку она мать жениха, – сшито из тончайшего, полупрозрачного муслина, зеленого с принтом – большие красновато-розовые цветки герани, и ей приходится очень аккуратно и вдумчиво располагаться на кровати, чтобы платье не помялось и чтобы прилично выглядеть, если кто-нибудь вдруг войдет. Оливия – особа крупная. Она это о себе знает, однако крупной она была не всегда и еще не совсем привыкла к себе такой. Да, она всегда была высокой и часто казалась себе неуклюжей, но крупная – это пришло с возрастом: лодыжки распухли, плечи сзади округлились, и появилась холка, а запястья и кисти стали как у мужчины. Оливия этим недовольна – ну еще бы; иногда, наедине с собой, она бывает недовольна особенно сильно. Но на нынешнем этапе игры она не готова отказаться от радости вкусно поесть, а это значит, что сейчас она, наверное, похожа на толстого сонного тюленя, замотанного во что-то полупрозрачное. Но платье вышло на славу, напоминает она себе, откидываясь на подушки и закрывая глаза, куда лучше, чем темные, мрачные одеяния семейки Бернстайнов. Можно подумать, в этот солнечный июньский день они явились на похороны, а не на свадьбу.
Внутренняя дверь сыновней спальни приоткрыта, и из передней части дома, тоже охваченной весельем, доносятся голоса и разнообразные звуки: высокие каблуки цокают по коридору, кто-то с размаху хлопает дверью ванной. (Ну вот скажите на милость, думает Оливия, почему бы не прикрыть дверь аккуратно?) Кто-то волочит по гостиной стул, царапая пол, приглушенный смех и разговоры, аромат кофе и густой, сладкий запах выпечки – так пахло на улочках близ пекарни Ниссена, пока она не закрылась. Сюда же примешиваются разнообразные духи, в том числе и те, что весь день напоминают Оливии спрей от насекомых. Все эти запахи как-то ухитрились проползти в коридор и просочиться в спальню.
И сигаретный дым тоже. Оливия открывает глаза – кто-то курит в садике за домом. Через открытое окно она слышит кашель, щелчок зажигалки. Нет, правда, нашествие какое-то. Она представляет себе тяжелые ботинки, которые топчут ее клумбу с гладиолусами, в туалете шумит сливной бачок, и перед глазами возникает картина рушащегося дома: рвутся трубы, с треском разламываются половицы, складываются пополам стены. Она приподнимается, устраивается удобнее, сует себе под спину еще одну подушку.
Этот дом она построила сама – ну, почти сама. Они с Генри много лет назад полностью разработали проект и потом трудились бок о бок со строителями, чтобы у Криса, когда он выучится на подиатра и вернется домой, было пристойное жилье. Когда строишь дом сам, у тебя к нему совсем другое чувство, чем когда его строят тебе чужие люди. Оливия привыкла к этому чувству, потому что она всегда любила сама создавать вещи: платья, сады, дома. (Корзины желтых роз – тоже ее рук дело, она расставила их с утра пораньше, еще до рассвета.) Ее собственный дом, на несколько миль ниже по дороге, они с Генри тоже строили сами, много лет назад, и совсем недавно она выгнала уборщицу из-за того, что эта юная дурында волоком тянула пылесос по полу и точно так же стаскивала вниз, отчего он бился о стены и ступеньки.
По крайней мере, Кристофер ценит свой дом. В последние годы они заботились о доме все втроем, Оливия, Генри и Кристофер, – полировали дерево, сажали сирень и рододендроны, копали ямки под столбы забора. Теперь Сюзанна (про себя Оливия называет ее Доктор Сью) возьмет дело в свои руки. Небось наймет садовника и экономку, она же из богатой семьи. («Какие хорошенькие у вас настурции», – сказала Доктор Сью Оливии пару недель назад, указывая на ряды петуний.) Но это ничего, думает Оливия. Приходится подвинуться, чтобы уступить место новому.
Сквозь опущенные веки Оливия видит красные лучи заката, косо падающие в окно, чувствует, как солнце согревает ее лодыжки и голени, трогает рукой нагретую мягкую ткань платья, которое и правда удалось на славу. Ей приятно думать о куске черничного торта, который ей удалось незаметно опустить в большую кожаную сумку, – как она придет домой и спокойно его съест, как она снимет пояс для чулок, как все опять вернется в норму.
Оливия чувствует, что в комнате кто-то есть, и открывает глаза. Из дверного проема на нее пялится ребенок, маленькая девочка, одна из чикагских племяшек невесты. Это как раз та, которая перед сaмой свадебной церемонией должна была посыпать дорожку лепестками роз, но в последний момент передумала, надулась – и ни в какую. Доктор Сью, впрочем, не рассердилась, она что-то ласково, ободряюще шептала девочке, обхватив ладонями маленькую головку. Наконец Сюзанна добродушно крикнула «Поехали!» женщине, стоявшей у дерева, и та заиграла на флейте. И тогда Сюзанна подошла к Кристоферу – тот не улыбался, застыл, словно коряга, выброшенная на берег, – и так они оба стояли на лужайке, пока их женили.
Но этот жест, эти ладони, бережно сложенные чашечкой вокруг детской головки, то, как рука Сюзанны одним легким быстрым движением погладила девочкины светлые волосы и тонкую шейку, – все это осталось с Оливией. Все равно что смотреть, как какая-то женщина ныряет с борта яхты и легко плывет к берегу. Напоминание о том, что одни люди могут то, чего не могут другие.
– Привет, – говорит Оливия девочке, но та не отвечает. Через пару секунд Оливия спрашивает: – Сколько тебе лет?
Она давно уже не разбирается в маленьких детях, на вид этому ребенку года четыре, быть может, пять, – в семействе Бернстайнов, похоже, рослых не водится.
Девочка по-прежнему молчит.
– Ну давай, беги, – говорит ей Оливия, но дитя прислоняется к дверному косяку и слегка раскачивается туда-сюда, не сводя глаз с Оливии.
– Пялиться на людей неприлично, – сообщает ей Оливия. – Тебя разве этому не учили?
Девочка, продолжая раскачиваться, спокойно говорит:
– Ты похожа на мертвую.
Оливия приподнимает голову:
– Ах вот чему учат детей в наше время?
Но, опускаясь опять на подушки, она обнаруживает, что тело реагирует на слова девчонки короткой болью за грудиной, легкой, будто взмах крыла. Ребенку не мешало бы вымыть язык с мылом.
Ну и ладно, все равно этот день подходит к концу. Оливия смотрит вверх, на стеклянную крышу над кроватью, и уговаривает себя, что, кажется, ей удалось его пережить. Она воображает, что было бы, если б сегодня, в день свадьбы сына, ее опять хватил сердечный приступ. Вот она сидит на складном стуле на лужайке, у всех на виду, и когда сын говорит «обещаю», она молча, неуклюже валится замертво, лицом в траву; широкая задница, обтянутая полупрозрачным муслином с геранями, торчит, выставленная на всеобщее обозрение. Обеспечит народ темой для разговоров на много недель.
– Что это за штуки у тебя на лице?
Оливия поворачивает голову к двери:
– Ты еще здесь? Я думала, ты ушла.
– Из одной такой штуки волос торчит, – говорит ребенок, осмелев, и делает шаг в комнату. – Из той, что на бороде.
Оливия снова обращает взор к потолку и встречает эти слова спокойно, без ударов крыла в груди. Поразительно, до чего нахальны нынешние дети. И какая отличная была мысль – сделать над кроватью стеклянную крышу. Крис говорил ей, что зимой можно иногда лежать и смотреть, как идет снег. Он всегда был такой – совсем другой, очень тонкий, остро чувствующий. Вот почему он так отлично пишет масляными красками, от врача-подиатра такого обычно не ожидаешь. Он был интересным, непростым человеком, ее сын, а в детстве – таким впечатлительным, что однажды, читая «Хайди», нарисовал к ней иллюстрацию – какие-то горные цветы на альпийском склоне.
– Что это у тебя на бороде?
Оливия видит, что девочка жует ленточку своего платья.
– Крошки, – отвечает Оливия. – От маленьких девочек, которых я съела. Беги, пока я тебя не сожрала. – И делает большие глаза.
Девочка слегка пятится, держась за косяк.
– Ты все врешь, – говорит она наконец, однако поворачивается и исчезает.
– Не прошло и часа, – бурчит Оливия.
Теперь она слышит цоканье тонких каблучков по коридору, не очень ритмичное. «Я ищу тубзик для девочек», – говорит женщина, и Оливия узнает голос Дженис Бернстайн, матери Сюзанны, а голос Генри отвечает: «Сюда, вот сюда, пожалуйста».
Оливия ждет, что Генри заглянет в спальню, и да, через миг он тут как тут. Его большое лицо лучится той особой приветливостью, которая всегда находит на него в большой компании.
– С тобой все в порядке, Олли?
– Тш-ш-ш. Заткнись. Не обязательно всем знать, что я здесь.
Он подходит ближе и шепчет:
– С тобой все в порядке?
– Я готова идти домой. Хотя ты бы, конечно, рад торчать тут до третьих петухов. Ненавижу, когда взрослые тетки говорят «тубзик для девочек». Она что, напилась?
– Да нет, Олли, ну что ты.
– Они там курят, – Оливия указывает подбородком в сторону окна, – хоть бы дом не спалили.
– Не спалят, – говорит Генри и после короткой паузы добавляет: – По-моему, все прошло хорошо.
– Кто бы сомневался. Давай прощайся со всеми и поедем уже наконец поскорей.
– У нашего сына славная жена, – говорит Генри, медля у изножья кровати.
– Да, наверное.
Они молчат; в конце концов, для обоих это шок. Их сын, их единственный ребенок теперь женат. Ему тридцать восемь лет, они к нему за эти годы очень сильно привыкли.
В какой-то момент они думали, что он женится на своей ассистентке, но это длилось недолго. Потом казалось, что он вот-вот женится на учительнице с Черепахового острова, но это тоже скоро кончилось. А потом вдруг здрасьте, ни с того ни с сего: Сюзанна Бернстайн, доктор медицины, обладательница ученой степени, явилась в город на какую-то конференцию и целую неделю шастала тут в новых туфлях. Из-за этих туфель воспалился вросший ноготь, а на пятке раздулся нарыв размером со стеклянный шарик – Сюзанна готова была повторять эту историю бесконечно. «Я заглянула в “Желтые страницы”, и пока я доковыляла до его кабинета, от ноги моей вообще остались одни воспоминания. Ему пришлось сверлить мне ноготь! Романтическое знакомство, нечего сказать!»
Оливия находила эту историю идиотской. Почему бы этой девице, при ее-то деньжищах, не купить себе просто-напросто пару туфель подходящего размера?
Но так или иначе, эти двое повстречались. А остальное, как не уставала повторять Сюзанна, уже история. Если, конечно, считать, что полтора месяца – это солидный исторический период. Потому что молниеносность этой женитьбы тоже была поразительна.
– А какой смысл тянуть? – сказала Сюзанна Оливии в день, когда они заехали показать кольцо.
– Совершенно никакого смысла, – покладисто ответила Оливия.
– И все-таки, Генри, – говорит Оливия теперь, – почему именно гастроэнтеролог? Можно же было выучиться на какого угодно врача, и чтоб не надо было ковыряться в кишках. О таком даже думать неприятно.
Генри глядит на нее своим обычным рассеянным взглядом.
– Понимаю, – говорит он.
Солнечные блики дрожат на стене, белые занавески слегка колышутся. Возвращается запах сигаретного дыма. Генри и Оливия молчат, смотрят на изножье кровати. Наконец Оливия произносит:
– Она слишком самоуверенная особа.
– Она нравится Кристоферу, – говорит Генри.
Они почти что шепчутся, но при звуке шагов по коридору оба поворачиваются к приоткрытой двери, нацепив на лица дружелюбное выражение. Однако мать Сюзанны не останавливается, проходит мимо – в темно-синем костюме, с сумочкой, похожей на миниатюрный чемодан.
– Лучше вернись к ним, – говорит Оливия. – Я через минуту тоже приду попрощаться. Дай мне только еще секундочку отдохнуть.
– Да, отдыхай, Олли.
– Заедем в «Данкин Донатс»? – спрашивает она. Они любят сидеть на диванчике у окна, и там есть официантка, которая их знает; она всегда приветливо здоровается, а потом оставляет их наедине.
– Это можно, – говорит Генри, уже от двери.
Снова приваливаясь спиной к подушкам, она вспоминает, как бледен был сын во время свадебной церемонии. Со своей типично кристоферовской сдержанностью он благодарно смотрел на невесту, а она – худая, плоскогрудая – тоже неотрывно глазела на него снизу вверх. Ее мать плакала, и это была та еще картина – из глаз Дженис Бернстайн слезы буквально катили ручьями.
– А вы разве не плачете на свадьбах? – спросила она потом у Оливии.
Оливия ответила:
– Не вижу причин для слез.
Плач не подходил к ее чувствам нисколечко. Страх – вот что она ощущала, сидя там на раскладном стуле. Страх, что ее сердце снова замрет, остановится, сожмется и не разожмется, как уже было однажды, когда будто кулак ударил в спину и пробил ее насквозь. И еще страх от того, как невеста улыбалась Кристоферу, глядя на него снизу вверх, – так, словно она его на самом деле знает. Потому что разве же она знает, каким он был в первом классе, у мисс Лэмпли, когда у него пошла носом кровь? Разве она видела его тогдашнего – бледненького, пухловатого малыша, покрытого нервной сыпью от страха перед контрольной по правописанию? Сюзанна думает, что знает его, а на самом деле все, что она о нем знает, – это что она пару недель занималась с ним сексом. Но разве скажешь ей такое? Ни за что не скажешь. Скажи ей Оливия, что это не настурции, а петунии (а она не сказала), Доктор Сью ответила бы как ни в чем не бывало: «Надо же, а я видела точь-в-точь такие настурции». Но все равно: как она смотрела на Кристофера, когда их женили, – смотрела, будто говорила: «Я знаю тебя – да, да. Знаю».
Открывается сетчатая дверь. Мужской голос просит сигарету. Опять щелчок зажигалки, бормотание низких голосов. «Ну я и натрескался…»
Оливия понимает, почему Кристофер никогда не стремился иметь много друзей. Он в этом смысле весь в нее, терпеть не может всего этого бла-бла-бла. Тем более что стоит повернуться к ним спиной, как бла-бла-бла будет о тебе. «Никогда никому не доверяй» – так сказала Оливии ее матушка сто лет назад, когда кто-то подбросил им под дверь корзину коровьих лепешек. Генри такой образ мыслей просто бесит. Но Генри и сам может взбесить кого угодно своей упертой наивностью, для него жизнь сродни каталогу «Сирз»: все стоят по кругу и улыбаются до ушей.
И все же одиночество Кристофера тревожило Оливию. Этой зимой у нее не шла из головы навязчивая картина: постаревший сын приходит вечером с работы в темный дом, когда их с Генри уже не будет на свете. Так что она рада, и впрямь рада, что появилась Сюзанна. Это произошло внезапно, еще привыкать и привыкать, но, с учетом всех обстоятельств, Доктор Сью неплохой вариант. И с ней, с Оливией, ведет себя дружелюбнее некуда. («Вы сами чертили эти чертежи? Поверить не могу!» Белесые бровки так и взлетают.) К тому же Кристофер, надо смотреть правде в глаза, от нее без ума. Конечно, сейчас они в восторге от своего секса и, конечно, думают, что так будет всегда, все молодожены думают. И еще они думают, что с одиночеством покончено.
От этой мысли Оливия медленно кивает головой, лежа на кровати. Она знает, что одиночество убивает – самыми разными способами, убивает по-настоящему. С ее, Оливии, личной точки зрения, жизнь определяется тем, что она про себя называет «сильный всплеск» и «тихий всплеск». Сильный всплеск – это событие вроде замужества или рождения детей, это близость, которая держит тебя на плаву, но сильный всплеск таит в себе незримые, опасные водовороты. И потому человеку непременно нужен еще и тихий всплеск – дружелюбный продавец в «Брэдлис», например, или официантка в «Данкин Донатс», которая знает, какой кофе ты любишь. А такое не часто бывает, между прочим.
– Неплохое местечко Сюзанна заполучила, – говорит один из низких голосов за окном. Каждый звук слышен очень отчетливо – вот они, кажется, переступают с ноги на ногу, поворачиваясь лицом к дому.
– Просто прекрасное, – поддакивает другой голос. – Мы однажды сюда приезжали, еще когда я был ребенком, останавливались в гавани – кажется, в «Пестром яйце» или как-то так.
Вежливые мужчины, спокойно перекуривают. Главное, думает Оливия, держитесь подальше от гладиолусов и не спалите забор. Ее клонит в сон, и это чувство не назовешь неприятным. Она могла бы подремать минуток двадцать, если бы ее оставили в покое, а потом, на свежую голову, отдохнувшая и спокойная, обошла бы всех и попрощалась. Она возьмет Дженис Бернстайн за руку и на миг задержит эту руку в ладонях, она будет любезной седовласой дамой приятной глазу полноты, в мягком зеленом платье с красными цветами.
Снова стук сетчатой двери.
– Эй, вы, эмфиземная команда! – раздается звонкий голос Сюзанны, и она хлопает в ладоши.
Оливия вздрагивает и открывает глаза. Ее вдруг охватывает паника, как будто это ее застигли с сигаретой.
– Вы что, не знаете, что курение убивает?
– Серьезно? Я не знал! – весело откликается один из курильщиков. – Честное слово, Сюзанна, впервые слышу!
Сетчатая дверь открывается и закрывается снова, кто-то входит в дом. Оливия садится на кровати. Поспишь тут.
Через окно проникает новый женский голос – помелодичнее. Подружка Сюзанны, думает Оливия, та худышка-коротышка в платье точно из спутавшихся водорослей.
– Я гляжу, ты держишься молодцом!
– О даааа. – Сюзанна растягивает это слово – наслаждается вниманием к себе, думает Оливия.
– Ну что, Сьюзи, как тебе твои новые родственники?
Оливия садится на край кровати, сердце ходит ходуном.
– Это любопытно. – Голос Сюзанны становится тише, серьезнее: Доктор Сью, прекрасный специалист, готовится начать доклад о кишечных паразитах. Дальше она совсем понижает голос, Оливии ничего не слышно.
– Понимаю. (Шу-шу-шу, шу-шу-шу.) Зато отец…
– О, Генри – лапочка!
Оливия встает и очень медленно движется вдоль стены к открытому окну. Полоса предвечернего солнца падает ей на щеку, когда она вытягивает шею, чтобы вычленить из шушуканья отдельные слова.
– О боже, да, – говорит Сюзанна, и тихий голос ее вдруг начинает звучать отчетливо. – Я глазам своим не поверила. То есть я не думала, что она всерьез собирается это надеть.
Платье, думает Оливия. И пятится назад, спиной к стене.
– Ну, здесь вообще люди одеваются по-другому.
Это уж точно, бог свидетель, думает Оливия. Но она ошеломлена – насколько можно быть ошеломленным, когда движешься под водой.
Подружка-водоросль опять переходит на шепот, совсем неразборчивый, но Оливии удается расслышать одно слово: «Крис».
– Очень сложно, – серьезно отвечает Сюзанна, и Оливия чувствует, что эти две женщины сидят в лодке прямо над ней, пока она тонет в мутной воде. – Натерпелся, сама понимаешь. Плюс он же единственный ребенок – вот это для него была вообще полная жопа.
Водоросль что-то шепчет, и весло Сюзанны снова рассекает воду:
– Понимаешь, все эти ожидания…
Оливия поворачивается и обводит взглядом комнату. Комнату сына. Она сама ее строила, и в обстановке тоже есть хорошо знакомые ей вещи, например письменный стол и коврик-дорожка, который она сплела давным-давно. Но что-то ошеломленное, толстое и черное движется сквозь нее.
Ему пришлось натерпеться, сама понимаешь.
Оливия медленно, чуть ли не на четвереньках переползает обратно к кровати и осторожно садится. Что он рассказывал Сюзанне? Натерпелся. Рот наполняется слюной – под языком, в глубине, где корни зубов. Перед глазами снова на миг вспыхивает картина: рука Сюзанны гладит головку той маленькой девочки, так легко, так нежно. Что Кристофер ей говорил? О чем вспоминал? Человек может двигаться только вперед, думает она. Человек должен двигаться только вперед.
И еще это мучительное чувство позора, потому что ей очень нравится ее платье. Когда она увидела в «Соу-Фроу» этот полупрозрачный муслин, ее сердце прямо-таки раскрылось ему навстречу, то был солнечный свет, ворвавшийся в тревожный сумрак предстоящей свадьбы. Цветы так легко скользили по столу в ее комнатке для шитья, превращаясь в это платье, в котором она весь день черпала утешение.
Она слышит, как Сюзанна что-то говорит о гостях, потом сетчатая дверь с грохотом закрывается и в саду снова становится тихо. Оливия прикасается растопыренной ладонью к щекам, ко рту. Сейчас придется быстро вернуться в гостиную, пока ее никто тут не застукал. Придется наклониться и поцеловать в щеку эту невесту, которая будет улыбаться и глядеть по сторонам с самодовольным видом, будто знает все на свете.
Больно, так больно, что у сидящей на кровати Оливии вырывается стон. Что может Сюзанна знать о сердце, которое временами болит так сильно, что несколько месяцев назад чуть не сдалось, чуть не остановилось? Да, это правда, Оливия не занимается физическими упражнениями, и холестерин у нее зашкаливает. Но это всего лишь отговорки, за которыми прячется истинная причина: ее изношенная душа.
Сын пришел к ней на прошлое Рождество, когда никакой Доктора Сью еще и на горизонте не было, и рассказал, о чем он иногда думает. Иногда я думаю, не покончить ли разом со всем этим.
Жуткое эхо слов ее отца, тридцать девять лет назад. С той разницей, что тогда Оливия, только что вышедшая замуж (не без разочарований и к тому же беременная, но еще об этом не знавшая), сказала легкомысленно: «Ой, папа, нам всем иногда бывает грустно». Ответ, как выяснилось, был неверен.
Оливия, сидя на краю кровати, опускает лицо в ладони. Она почти не помнит первых десяти лет жизни Кристофера, хотя кое-что, безусловно, помнит и предпочла бы забыть. Помнит, как учила его играть на фортепиано и как он не попадал в ноты. Он ее боялся, и именно от того, как он ее боялся, она и слетала с катушек. Но она его любила! Ей хотелось сказать это Сюзанне. Ей хотелось сказать: послушайте, Доктор Сью, во мне, глубоко внутри, сидит нечто, и иногда оно раздувается, как голова кальмара, и впрыскивает в меня черноту. Я не хотела, чтобы так было, но верьте не верьте, я любила моего сына.
И это правда. Она его любила. Потому-то она и повела его к врачу в минувшее Рождество, оставив Генри дома, и сидела в приемной с выскакивающим из груди сердцем, пока он не появился в дверях – взрослый мужчина, ее сын – с прояснившимся лицом и рецептом в руке. Всю дорогу домой он говорил с ней об уровнях серотонина и о генетической предрасположенности; пожалуй, никогда прежде на ее памяти он не говорил так много. Он, как и ее отец, неразговорчив.
Внизу, в коридоре, хрустальный звон сдвигаемых бокалов и оживленный мужской голос:
– Выпьем же за удачные капиталовложения!
Оливия выпрямляется и проводит рукой по нагретой солнцем столешнице. Этот письменный стол у Кристофера с детства, вот и пятно от банки с ментоловой мазью для растираний. Рядом с пятном – стопка папок, подписанных почерком Доктора Сью, и три черных фломастера «Мэджик маркерс». Оливия выдвигает верхний ящик стола. Вместо мальчишечьих носков и футболок тут теперь нижнее белье ее невестки – скомканные, скользкие, кружевные, цветастые вещицы. Оливия тянет за бретельку – показывается блестящий бледно-голубой лифчик из тонкой ткани, с маленькими чашечками. Она медленно поворачивает его на широкой ладони, затем скручивает в шарик и сует в свою просторную сумку. Ногам тяжело, они словно опухли.
Ах ты ж Мисс Всезнайка, думает Оливия, глядя на фломастеры, лежащие на столе рядом с Сюзанниными папками, берет в руки один, снимает колпачок, вдыхает знакомый школьный запах. Ее так и тянет исчеркать маркером светлое покрывало, которое новобрачная привезла с собой в этот дом. Она осматривает оккупированную спальню, и ей хочется пометить маркером все до единой вещички, появившиеся здесь за последний месяц.
Оливия подходит к шкафу и рывком открывает дверь. Наряды, висящие там, – вот они вызывают у нее уже самую настоящую ярость. Сорвать бы их, растерзать дорогую темную ткань узеньких платьиц, демонстративно развешанных на деревянных плечиках. А тут еще и свитерочки всевозможных оттенков коричневого и болотно-зеленого, аккуратно сложены на обитой тканью пластмассовой подвесной полке. Один, в самом низу, вообще серо-бежевый. Спрашивается, что плохого, бога ради, в том, чтобы добавить в жизнь немножко цвета? У Оливии трясутся пальцы, потому что она в ярости и потому что, разумеется, в любой момент кто-то может пройти по коридору и сунуть нос в открытую дверь.
Бежевый свитер толстый, и хорошо – значит, этой особе он не понадобится до осени. Оливия быстро разворачивает его и проводит фломастером длинную черную линию по рукаву, сверху донизу. Потом, зажав маркер в зубах, поспешно складывает свитер, приходится проделать это несколько раз, свитер никак не хочет принимать такой же образцовый вид, как в начале. Но в итоге ей удается. Тот, кто откроет дверцу шкафа, в жизни не догадается, что кто-то рылся в вещах, все выглядит безупречно.
Кроме обуви. Пол шкафа усеян туфлями, все вперемешку. Оливия вытаскивает потертый темный мокасин, на вид изрядно поношенный, – кстати, Оливия часто видела Сюзанну в этих мокасинах. Ну что ж, думает она, теперь, заарканив мужа, можно бегать в растоптанных башмаках. Оливия нагибается, на миг пугается, что не сможет разогнуться, запихивает мокасин в сумку, с усилием выпрямляется – уфф, получилось – и, слегка задыхаясь, расправляет в сумке фольгу, которой накрыт черничный пирог, чтобы получше замаскировать мокасин.
– Ты готова?
Генри стоит в дверях, сияющий, счастливый – ну еще бы, ведь он всех обошел, со всеми простился, ведь ему нравится нравиться, нравится быть лапочкой. Как ей ни хочется рассказать ему о том, что она услышала, как ни хочется разделить с ним тяжесть того, что она натворила, – она сдержится и не скажет ни слова.
– Так что, едем в «Данкин Донатс»? – спрашивает Генри и глядит на нее глазами цвета океана. Генри – сама невинность. Это его способ выживания.
– Ох, – говорит Оливия, – даже не знаю, хочу ли я сейчас пончиков, Генри.
– Как скажешь. Мне просто показалось, ты говорила, что…
– Окей, окей. Заедем. Конечно.
Оливия сует сумку под мышку, крепко прижимает ее к себе толстой рукой и шагает к двери. Ей не то чтобы стало гораздо легче, но самую чуточку все же полегчало – от мысли, что теперь в жизни Сюзанны по крайней мере будут моменты, когда она хоть в чем-то усомнится. Растерянно спросит: «Кристофер, ты точно уверен, что не видел мой мокасин?» Перебирая стирку, пересматривая содержимое ящика с бельем, ощутит, как в ней шевелится тревога: «Я, кажется, с ума схожу, даже за вещами не могу уследить, все куда-то девается… О боже, а что это с моим свитером?» И она никогда не узнает, правда же? Потому что кому придет в голову разрисовать свитер, выкрасть лифчик, утащить один башмак? Свитер выведен из строя, а мокасин, в компании лифчика, исчезнет в мусорном ведре в туалете «Данкин Донатс», погребенный под использованными бумажными салфетками и прокладками, а наутро уедет на свалку. И вообще, если уж Доктор Сью вздумала поселиться неподалеку от Оливии, то почему бы Оливии не прихватывать время от времени то одно, то другое – просто чтобы человек не забывал сомневаться. Да и себе устраивать тихий всплеск. Потому что Кристоферу не нужна рядом женщина, уверенная, что знает все на свете. Всего на свете не знает никто, и нечего некоторым заблуждаться на свой счет.
– Идем, – говорит наконец Оливия и еще крепче зажимает под мышкой сумку, готовясь к походу через гостиную. И представляет свое сердце, большую красную мышцу, которая громко колотится под цветастым платьем.