Книга: Частная жизнь импрессионистов
Назад: Глава 6. Парижская коммуна
Дальше: Часть третья. Фракции

Глава 7

«Кровавая неделя»

«…нашла самое подходящее время, чтобы востребовать свои рисовальные принадлежности… Париж в огне!»

Корнелия Моризо


Попытка правительства захватить пушки Национальной гвардии, предпринятая утром в субботу 18 марта, стала той искрой, которая разожгла майскую революцию 1871 года. План состоял в том, чтобы завладеть стратегическими пунктами города, отобрать оружие и арестовать известных революционеров.

Тьер с несколькими своими министрами прибыл в Париж, чтобы руководить операцией. Они послали войска в Бельвиль, Бютт-Шомон, Менильмон, на площадь Бастилии, к ратуше и самую большую группу на Монмартр – главный объект, поскольку с его высоты пушки могли обстреливать почти весь Париж. Войска прибыли тайно на рассвете, окружили холм и проследовали до танцхолла «Шато руж» и Башни Сольферино. К четырем часам утра пушки были захвачены, но, поскольку у наступающих не было лошадей, вывезти их оказалось невозможно.

Когда жители Монмартра проснулись и увидели, что происходит, началось восстание. Узнав, что два его генерала расстреляны, Тьер решил немедленно перенести столицу в другое место. Тем же утром он отозвал войска в Версаль, оставив Париж в руках мятежников.

Мане пришел в ярость. «Мы живем в несчастной стране, где народ только и мечтает свергнуть правительство, чтобы занять его место. Вокруг совершенно нет непредвзятых людей, нет великих граждан, нет истинных республиканцев… Единственное, что могут эти люди, – мешать начавшему формироваться в общественном сознании восприятию здравой идеи о том, что лишь правительство честных, миролюбивых, разумных людей есть истинно республиканское правительство».

Корнелия Моризо в кои-то веки согласилась с ним.

Париж не желает, чтобы его обманом отвратили от его республики, – писала она дочери Ив в начале марта. – Он хочет настоящее республики коммунистов и массовых беспорядков… Нет ничего позорней поведения этих людей из Бельвиля и Менильмонтана, которым хватает храбрости лишь на то, чтобы сражаться с собственными соотечественниками, грабить и потворствовать своим страстям.

Под палящим солнцем 20 тысяч гвардейцев встали лагерем перед ратушей, развернув красный флаг. 22 марта 800 сторонников правительства прошли маршем по Вандомской улице, скандируя: «Долой Комитет! Долой убийц!» Их столкновение с гвардейцами вылилось в настоящую бойню. 26 марта в ратуше была официально провозглашена Коммуна.

Гюстав Курбе, французский художник-реалист, вызывавший наибольшее количество споров (это он был свидетелем на бракосочетании Моне), баллотировался от шестого округа, занимая шестое место в списке. По словам одного историка, «в Париже образовалось два правительства».

2 апреля безоружные демонстранты пришли на Вандомскую площадь, чтобы захватить пост Национальной гвардии. Их встретили шквалом огня, 25 человек были убиты или ранены. Курбе назначили блюстителем всех музеев, но новое назначение ничуть не смягчило его республиканских убеждений. 16 апреля он был официально введен в руководство Парижской коммуны и вознамерился снести Вандомскую колонну. Ренуару его план казался непостижимым: «Он не может думать ни о чем, кроме Вандомской колонны, словно счастье всего человечества зависит от того, что она будет снесена».

Вскоре коммунары атаковали войска Тьера в Версале. 17 апреля Коммуна избрала в свой Центральный комитет 47 художников. Многие из попавших в список оказались там без своего согласия, кое-кого из них даже не было в Париже. Мане включили в него тоже, что вызвало изумление. Это была, пожалуй, единственная почесть, от которой он с возмущением отказался, как и Феликс Бракемон и Жан-Франсуа Милле. Коммунары не пользовались повсеместной поддержкой. Около 700 тысяч человек покинули Париж к середине апреля.

Пехота Тьера в начале апреля начала движение на Париж. 1 мая его артиллерия уже обстреливала город. Брат Берты Моризо Тибюрс шел в первых рядах тьеровских войск, хотя не верил, что им достанет сил подавить коммунаров. Бо́льшая часть Гранд-отеля, окруженного пушками, была закрыта, окна заложены матрасами.

Для живущей теперь в Сен-Жермене Берты все это стало последней каплей. Она попросила у родителей разрешения уехать к Эдме в Шербур, чтобы там работать. Сознавая, что просьба, вероятно, прозвучит бессердечно, она тем не менее высказала ее, поскольку находилась на грани нервного срыва из-за вынужденного безделья. Канонада была слышна в Сен-Жермене днями напролет, но единственное, о чем мечтала Берта, – это снова рисовать. 2 мая она отправилась в Шербур.

Вскоре Корнелия жаловалась, что и «Эдма нашла самое подходящее время, чтобы востребовать свои рисовальные принадлежности! Все уже, разумеется, рассыпалось в порошок».

В воскресенье 21 мая, когда Моризо сидели за обедом, армия Тьера вошла в Париж со стороны предместья Сен-Клу. Вмиг на улицах поднялись шум-гам и страшная суета. Кареты тарахтели по булыжным мостовым, бежали люди, галопом проносились кавалерийские эскадроны, нарастал гул голосов. Призыв к оружию – «великие трагические рокочущие набатные звуки колоколов, звучащие во всех церквях», как выразился один из авторов журнала Гонкуров, – перекрывал барабанную дробь и сигнальные трубы. Корнелия Моризо встала из-за стола, отшвырнула салфетку и выбежала на улицу, где увидела, как Анри Рошфора в сопровождении стражников ведут в Версаль.

Три дня спустя войска Тьера начали подавлять коммунаров. На следующий день снаряд угодил в церковь Святой Марии Магдалины. Взрыв был такой силы, что его ощутили даже в Пасси. Дом Моризо на улице Франклина едва не рухнул. Вылетели оконные стекла, ударной волной сорвало шторы, они кучей свалились на покрытый осыпавшейся штукатуркой пол, со стен попа́дали картины. Весь район завалило камнями и заволокло пылью.

Все говорили, что как только Париж возьмут, Тьер уйдет в отставку, а без него уже ничто не будет сдерживать реакционеров.

По иронии судьбы коммунары помогут вернуть Париж к полновластной монархии. Пока коммунары громили Монмартр, прусские военные оркестры играли на балконах и террасах. Свистели снаряды, разлетались осколки зданий, целые дома сносило с лица земли. Беспрерывно палили с канонерской лодки. Началась «кровавая неделя» – la semaine sanglante.

«Париж в огне! Это невозможно описать словами», – сокрушалась Корнелия в письме Эдме от 25 мая. После месячного затишья штормовой ветер поднялся в горящем городе. Целыми днями он гонял обуглившиеся бумажные деньги: был разрушен Банк Франции. Попадались и целые банкноты. Огромный столб дыма накрыл Париж. По ночам над городом висело странное светящееся красное облако – словно вулканический выброс. А стрельба все продолжалась. От Тюильри остался только пепел. Лувр выстоял, но Счетная палата (стоявшая на месте вокзала Орсэ) сгорела дотла, все ее документы разлетелись по ветру. Дворец Почетного легиона, Государственный совет и Дворец правосудия пылали, как факелы.

– Если мсье Дега немного подпалило, – заметила Корнелия, – так ему и надо.

Ратуша стояла с рухнувшей стеной, открытая нараспашку. Тибюрс Моризо (отец) сказал, что развалины хорошо бы сохранить «как вечное напоминание об ужасах революции».

Колонна из сорока тысяч узников, построенная в шеренги по семь или восемь человек, связанных друг с другом за запястья, шагала в Версаль, чтобы выслушать смертный приговор, вынесенный правительством. Курбе предстал перед военным трибуналом и, по словам Мане, «вел себя как трус».

27 мая Моне в Лондоне получил ложное сообщение о том, что Курбе расстреляли без суда и следствия, и сказал Писсарро, что версальская армия покрыла себя позором: «Это ужасно, я в негодовании и совершенно пал духом. Все это рвет мне сердце…» (На самом деле Курбе приговорили к тюремному заключению и огромному штрафу. Шесть лет спустя он умер в изгнании, в Швейцарии.)

Избежавшие казни были посажены в тюрьму или сосланы на каторгу на острова. Эдмон Гонкур, переходя в Пасси через железнодорожные пути, увидел арестованных, выстроенных в ожидании этапа в Версаль. От постоянного дождя волосы залепили им лица. Среди них были мужчины и женщины из всех слоев общества: женщины в простых платках стояли рядом с дамами в шелковых платьях.

В субботу 27 мая к концу дня остатки Национальной гвардии укрылись на кладбище Пер-Лашез. Правительственные войска настигли их там, и стрельба всю ночь продолжалась среди надгробий. На рассвете 28 мая последние коммунары были расстреляны у стены, которая с тех пор носит название Стены коммунаров. По меньшей мере 20 тысяч коммунаров было убито в боях и казнено на месте. Потери Тьера составили около тысячи солдат.

31 мая французский триколор развевался уже в каждом окне и на каждом экипаже. Ранее бежавшие парижане начали возвращаться в свой дважды разоренный город.

Ренуар приехал в Париж в начале мая и едва избежал смерти. Устроившись за мольбертом на берегу Сены, он наблюдал за игрой золотисто-желтых солнечных бликов на воде и не обратил внимания на группу национальных гвардейцев, остановившихся посмотреть на его работу. Решив, что он рисует план местности, чтобы передать его войскам Тьера, они потащили его в ратушу шестого округа, где постоянно дежурила расстрельная команда.

Когда его уже вели на казнь, Ренуар случайно заметил человека в военной форме. С кушаком из триколора, человек был окружен такой же разодетой свитой. Несмотря на военное обмундирование, Ренуар узнал в нем незнакомца, которого повстречал несколькими годами ранее в лесу Фонтенбло, когда рисовал там пейзаж. Тогда оборванный молодой человек внезапно появился из кустов и представился как Рауль Риго, журналист-республиканец, которого преследуют власти. Ренуар дал ему блузу, кисти, палитру и велел притвориться художником.

Теперь, в ратуше, Ренуару удалось привлечь его внимание, и Риго, исполняющий в о́круге обязанности начальника полиции, мгновенно узнав, радостно бросился к нему. Настроение окружающих сразу переменилось. Ренуара провели через две линии оцепления на балкон, выходящий на площадь, где народ уже собрался поглазеть на казнь шпиона. Риго велел собравшимся петь «Марсельезу» в честь «гражданина Ренуара», а сам Ренуар, перегнувшись через перила, смущенными жестами приветствовал их. Ему выдали пропуск с правом повсеместного прохода и отпустили.

Это почти наверняка было последним благодеянием, совершенным Риго. 24 мая в возрасте 24 лет он был застрелен на улице Гей-Люссака, где его тело беспризорно провалялось два дня.



Мане вернулся в Париж в начале июня. Его студия на улице Гийо была разрушена, но ему удалось спасти несколько полотен и забрать те, что он спрятал в подвале у Дюре. Новую студию Мане устроил рядом со своей квартирой, в нижнем этаже дома № 51 на улице Сан-Петербург, неподалеку от площади Клиши, где жил Леон (которому исполнилось уже 19 лет).

Мане еще не оправился от шока, вызванного пережитым, был раздражителен, напряжен и неважно себя чувствовал. Тем не менее 10 июня он написал Берте письмо, в котором выражал радость по поводу того, что ее дом в Пасси сохранился, и надежду от своего имени и от имени своего брата Эжена, что она скоро вернется из Шербура.

Плывя в лодке из Сен-Жермена, родители Моризо с гневом и возмущением созерцали жалкие останки Счетной палаты, дворца Почетного легиона, казарм Орсэ и дворца Тюильри. Лувр был изрешечен пулями. Половина улицы Руайяль лежала в руинах. Весь город был завален обломками разрушенных зданий.

«Это невероятно, – писала дочерям Корнелия. – Все время хочется протереть глаза, чтобы убедиться, что это не сон».

Снова оказавшись в Париже, Корнелия нанесла визит Мане, но «не смогла сказать ничего… кроме самых общих слов. Все-таки это очень непривлекательное семейство», – как она выразилась. Мане казался вспыльчивым, был готов спорить по любому поводу, откровенно задирал Эжена и утверждал, что единственный человек, которого стоит поддерживать, – это Гамбетта. С точки зрения Корнелии, эти высказывания делали его коммунаром: «Когда слышишь подобные речи, лишаешься последней надежды на то, что у этой страны есть будущее».

Она посетила салон мадам Мане, но ворчала в письме к Берте и Эдме, что жара там была удушающая, напитки теплые, а разговор сводился к «персональным оценкам общественных несчастий». На вечере присутствовал Дега, но он казался погруженным в глубокий сон. Мане неустанно спрашивал, действительно ли Берта собирается вернуться или у нее обнаружился новый поклонник. Сюзанна, которая играла на фортепьяно, чудовищно растолстела за время пребывания в Пиренеях. Корнелия отметила в письме дочерям, что Мане наверняка «испытал жуткий шок при виде этой буколической пышности». «Габариты» бедняжки Сюзанны (она всегда была пухленькой, но теперь становилась все пухлее и пухлее) не давали покоя дамам Моризо. Корнелия чувствовала себя усталой и недовольной. «Кудахтанье этих людей глупо и утомительно после тех потрясений, которые мы только что пережили… Думаю, Франция тяжело больна».

На самом деле Мане все еще жестоко страдал от «траншейной стопы» и нервного истощения. В конце концов он свалился, и его друг доктор Сиредэ посоветовал уехать из Парижа. Он отправился в Булонь, город, который всегда любил, и там, на морском воздухе, начал постепенно выздоравливать.

В конце июня Писсарро вернулись в Лувесьенн. 14 июня в Англии Камиль женился на Жюли, их брак был зарегистрирован в кройдонском Бюро записей актов гражданского состояния. Никто из членов семьи Писсарро на бракосочетании не присутствовал. Свидетелями были два члена французской общины, из тех, что собирались в кафе, расположенных вокруг галереи Дюран-Рюэля на Бонд-стрит.

И для Писсарро, и для Моне знакомство с Дюран-Рюэлем оказалось в высшей степени полезным. Судя по всему, тот решил стать их главным посредником. В некотором смысле будущее выглядело весьма обещающим. Но возвращение в Лувесьенн стало возвращением на место катастрофы. Дом был загажен экскрементами и завален обрывками окровавленных картин. По свидетельству соседей, пруссаки использовали полотна Писсарро не только как подстилки при забое скота, но и для других «низких и грязных целей».

На деревенских женщинах, стирающих белье в реке, тоже можно было видеть его картины: они были обернуты у них вокруг бедер, как фартуки.

Снова беременная Жюли принялась приводить дом в порядок.

Писсарро погрузился в работу. Он рисовал Лувесьенн и Марли. Моне вернулись в Париж осенью. Они нашли себе жилье в гостинице за вокзалом Сен-Лазар, и Моне снял студию неподалеку, на улице д’Исли, которую до него занимал его друг Арман Готье, после чего они послали приглашение чете Писсарро: Камилле Моне не терпелось повидаться с Жюли.



Берта вернулась из Шербура осенью, жалея, что уезжает именно теперь, когда после холодного лета установилась прекрасная теплая погода.

Сейчас она могла бы работать столько, сколько захотела бы, – писала Эдме Корнелия, – по крайней мере так она говорит.

Мане тоже снова был в Париже и поговаривал о том, чтобы опять рисовать Берту.

Исключительно от скуки я в конце концов сама ему это предложу, – писала Берта Эдме.

Несмотря на свой короткий предвоенный роман с Евой Гонсалес, Мане, похоже, по-прежнему был неравнодушен к Берте. Вернувшись в Париж, он горел желанием возобновить сеансы рисования. Их взаимное влечение возобновилось – негласное, но, бесспорно, сильное, особенно со стороны Берты. Неотразимый магнетизм Мане раздражал ее, поскольку казалось, что Мане способен «включать» и «выключать» его по собственному желанию. Ее сестра Ив с дочерью Бишетт гостила у родителей в Пасси, и Берта пыталась их рисовать, но вскоре ей наскучило.

– Композиция очень напоминает стиль Мане. Сама вижу, и это меня злит, – призналась она.

Из Лондона доходили слухи, что там художники делают деньги. Фантен-Латур и Джеймс Тиссо, друзья Мане и Дега, зарабатывали целые состояния на сценах из фешенебельной английской жизни.

Говорят, ты гребешь деньги лопатой, – писал Дега из Парижа другу Тиссо. – Назови мне цены. Через несколько дней я могу приехать ненадолго…

Но и в Париже тоже можно было делать деньги – на «правильной» живописи. Другу Мане Альфреду Стивенсу удалось в 1871 году заработать 100 тысяч франков и купить большой дом на улице Мартир, 67, где он оборудовал шикарную студию в новейшем китайском стиле. Мане попросил его повесить там одну-две его (Мане) картины, поскольку Стивенс привлекал состоятельных коллекционеров.

Художники начинали также понимать, что деньги можно зарабатывать через новых торговцев живописью. Берта уже продала одну или две свои картины при посредничестве такого галериста. Но Корнелия относилась к ее занятиям живописью скептически. Дега отзывался о ее работах в высшей степени комплиментарно, и похвалы коллег-художников, похоже, западали Берте в душу.

– Ты думаешь, они искренни? – спрашивала Эдму Корнелия. – Пюви сказал, будто ее картины обладают такой утонченностью и оригинальностью, что остальные – ничто по сравнению с ней. Скажи откровенно, они действительно так хороши? Да и как все это поможет ей выйти замуж?

«Когда она рисует, у нее всегда такой встревоженный, несчастный, почти свирепый вид… – жаловалась Корнелия. – Эта часть ее существования напоминает наказание, к которому приговорен осужденный в цепях, а мне в моем уже не юном возрасте хотелось бы иметь больше мира в душе».

Будущее Берты тревожило ее, и она делилась своими тревогами с Эдмой:

– Мы должны отдавать себе отчет: еще несколько лет, и она останется одна. У нее будет меньше привязанностей, чем теперь, молодость увянет, и из тех друзей, которые, как она думает, есть у нее сейчас, сохранится лишь несколько… Я понимаю, что в настоящий момент художественная жизнь и артистическая среда Парижа оказывают в высшей степени притягательное воздействие на Берту. Но ей следует поостеречься, чтобы не впасть в еще одну иллюзию, не пожертвовать сущностью ради тени… Как бы мне хотелось, чтобы все это бурление чувств и фантазии моей дорогой девочки остались позади.



Коммуну наконец ликвидировали, и Тьер восстановил контроль над столицей.

– Они были сумасшедшими, – высказался Ренуар о коммунарах, – но в них горел тот огонь, который никогда не гаснет.

После того как стал очевиден истинный масштаб разрушений и жертв, друзья побежденных испугались. Дега, чья преданность левым поддерживала его на протяжении всей службы в Национальной гвардии, теперь (по выражению одного биографа) напоминал «актера, который застыл на месте, ожидая смены декораций, в результате чего он окажется в другом месте». Во многом это должно было стать историей жизни Дега. События 1870–1871 годов изменили всех: кого-то круто, кого-то частично. Ренуар то время всегда вспоминал неохотно. Даже спустя много лет он не переставал хранить память о Базиле, «этом чистом душой благородном рыцаре».

Назад: Глава 6. Парижская коммуна
Дальше: Часть третья. Фракции