Книга: Частная жизнь импрессионистов
Назад: Глава 4. Натурщицы
Дальше: Глава 6. Парижская коммуна

Часть вторая

Война

Глава 5

Осада

«У меня нет намерения оказаться убитым, слишком много я хочу еще сделать в этой жизни».

Фредерик Базиль


Хотя Мане не собирался выставляться вместе с группой, для всех было очевидно, что заменой ему может стать Дега. У них с Мане произошла временная размолвка из-за написанного Дега двойного портрета сидящих вместе Мане и Сюзанны. Дега подарил портрет Мане, а тот в ответ подарил ему свой натюрморт – простая горка слив, но Дега счел его великолепным образцом творчества Мане. Однако, зайдя в студию друга однажды днем, Дега увидел собственное полотно располосованным: Сюзанна лишилась головы. Забрав картину, Дега ушел, не сказав ни слова, и вернул Мане его «Сливы». Они, правда, помирились – как говорили, «с Мане никто долго не мог быть в ссоре», – но когда Дега предложили участвовать в выставке группы, он согласился с особым удовольствием.

План оказался в подвешенном состоянии после того, как все, кроме Дега, ненавидящего деревенскую природу, уехали на лето из Парижа. Базиль отправился в Мерик посмотреть на новорожденного племянника и навестить Сислея в Буживале. Моне с Камиллой уехали в Нормандию, оставив большое количество картин на хранение у Ренуара в Лувесьенне. По пути они сделали остановку в Батиньоле, в доме родителей Камиллы, где поженились в присутствии Курбе в качестве свидетеля.

Несмотря на финансовые неурядицы Моне, а возможно, именно из-за них Камилла получила скромное приданое и благословение родителей. В Нормандии они переплыли дельту из Гавра в Трувиль, там Моне нарисовал «Отель “Черные скалы” в Трувиле» с его впечатляющими нормандскими башнями и широким фасадом.

Вдоль променада, вплоть до самого казино (его стеклянная крыша не менее замысловата, чем крыша вокзала Орсэ) и популярных морских ванн, щеголи и щеголихи демонстрируют свои пышные наряды. На берегу расположившиеся группами дамы в широких кринолинах сидят в окружении детей и собак, дыша полезным морским воздухом, однако стараясь зонтами и прочими модными аксессуарами, а также сложной драпировкой из муслина защититься от солнца.

Изобразил Моне и Камиллу сидящей на берегу под зонтом, с вуалью на лице. Если во время рисования ветер поднимал песок и песчинки прилипали к холсту, он оставлял их там. Ветреный воздух раннего лета, свет, краски – все, казалось, вихрилось вокруг человеческих фигур. Неуклюжесть ранних женских персонажей Моне («Пикник», «Женщины в саду») исчезла. Камилла, в пышной юбке, сидит в бледном свете, растрепанная ветром, закутавшись от солнца в шарф. В картине схвачена непосредственность мимолетного мгновения: вспышка, запечатлевшая обычный момент обычного дня.

Тем временем Писсарро жил на другом по отношению к дому Ренуаров конце Лувесьенна, где они с Жюли и двумя сыновьями (семи и пяти лет) снимали дом № 22 на дороге, ведущей в Версаль. Это было большое серое здание с темно-бордовыми ставнями, оплетенное вьющимися растениями. На участке, граничащем с Мар-ли-ле-Руа, где в XVII веке находилась загородная резиденция Людовика XIV, имелся еще и маленький домик.

Лувесьенн – тихий, сельский, с извилистыми тропинками, сбегающими по склону холма от замка мадам Дюбарри к реке, с огородами и фруктовыми садами вдоль маленьких переплетающихся улочек – идеально подходил Писсарро. А Жюли могла на собственном участке выращивать овощи и фрукты, разводить кур. Климат здесь был теплый, со множеством солнечных дней, и все пребывали в отличном настроении. Никто ни в малейшей степени не был готов к тому, что должно произойти.

Базиль стал свидетелем случившегося на парижских улицах события, которое, оглядываясь назад, можно было назвать предвестием. В январе молодой журналист-интеллектуал Груссэ вызвал на дуэль принца Пьера Наполеона Бонапарта, племянника Наполеона III. Взбешенный принц застрелил Виктора Нуара, секунданта Груссэ, которому было поручено передать вызов.

Поминки по Нуару вылились в крупнейшую антибонапартистскую демонстрацию последних дней империи. Рабочие заполонили улицы, и Базиль, наблюдающий за этой стихийной процессией до двух часов ночи, своими глазами увидел первый проблеск республиканского энтузиазма пролетариата.

Двести тысяч рабочих шли за гробом Нуара. Базиль, с несколькими друзьями пробившись к площади ла Рокетт, где толпа собралась вокруг гильотины, испытал ужас. Десять тысяч уличных мальчишек, грязных, оборванных стариков, преступников, убийц стояли, горланя оскорбительные песни. Кто-то продавал кофе и сосиски, и все громко возмущались принцем. Одних демонстрантов, рассевшихся на ветвях, другие пытались сбросить оттуда, бешено тряся деревья. Шум стоял невыносимый, зрелище было унизительным и пугающим. То, что открылось в тот день за фасадом внешне блестящей и успешной империи Луи Наполеона, для многих стало шоком.

Роскошь и процветание Второй империи Наполеона касались исключительно буржуазии. Жизнь двора, богачей и «золотой молодежи» имущих сословий все еще являла собой образец великолепия и величия. Целые состояния тратились на драгоценности и искусно вышитые платья из атласа и шелка. Но бьющая в глаза роскошь была недоступна тем, чьим трудом она создавалась, – рабочим, которые каждый день проводили по 16 часов в темных неотапливаемых цехах, гробя здоровье за несколько су в неделю. Более того, мода на нарочитую демонстрацию богатства стала частью стратегии: она отвлекала внимание даже состоятельных и причастных к власти граждан от гибельной внешней политики Наполеона.

Казалось, дома все в порядке. Возрожденный Османом город, полный света, отмеченный новой культурой материального богатства, был призван свидетельствовать об успехе и стабильности империи. Этот спектакль разыгрывался на приемах, костюмированных балах, в драматических театрах, в опере, на концертах в саду Тюильри.

Казалось, Вторая империя надежнее, чем когда-либо, защищена, а сам Луи Наполеон популярен и доволен собой. Но его здоровье ухудшалось. Он страдал от хронических болей, вызванных камнями в желчном пузыре, а физический дискомфорт влиял на принимаемые им решения. И хотя его престиж был неоспорим, власть его находилась под угрозой, поскольку Франция оставалась уязвимой перед лицом воинственных амбиций прусского короля Вильгельма и честолюбивого главы его правительства Бисмарка.

В 1859 году Франция являлась доминирующей военной державой. Она только что одержала победы над двумя главными своими противниками – Россией (1854) и Австрией (1859). Но наличие третьего неприятеля, Пруссии, ставило ее в весьма рискованное положение. В 1858 году на прусский трон вступил принц Вильгельм. Новый правитель, будучи профессиональным военным, немедленно приступил к укреплению армии. В 1862 году он назначил Бисмарка министром-председателем правительства и к 1868 году усилил позицию Пруссии как центральноевропейской державы. Франция тем не менее все еще не рассматривала Пруссию в качестве силы, с которой следует считаться, хотя в военных кругах существовало понимание того, что франко-прусская война неизбежна.

Летом 1870 года Бисмарк предложил возвести на освободившийся испанский престол прусского претендента. Это сделало более реальной угрозу со стороны Пруссии: Франция, географически граничащая с Пруссией на северо-востоке, а с Испанией на юге, оказывалась таким образом в кольце прусского влияния. Узнав о планах Бисмарка, Наполеон пришел в ярость. Он счел его высказывания сознательным оскорблением в адрес Франции. Оправдываясь, что у него, мол, вовсе не было намерения оскорбить Францию, Бисмарк тут же отозвал свое предложение.

На том инцидент можно было бы счесть исчерпанным, но Наполеон никак не мог успокоиться. Он опрометчиво потребовал заверений в том, что Бисмарк больше никогда не позволит себе подобных угрожающих жестов, и тем фатально выдал степень ненадежности своего положения. Вместо того чтобы предоставить подобные заверения, Бисмарк решил обнародовать требование Наполеона. Взбешенный Наполеон обратился за поддержкой к Италии и Австрии. 19 июля 1870 года они подписали тайный договор, и Франция объявила войну Пруссии.

Поначалу никто и предположить не мог, какими будут последствия этой войны для парижан. Но вскоре стало ясно: тем, кто не желает сражаться, равно как женщинам и детям тех, кто имел возможность отправить их подальше отсюда, лучше поскорее покинуть город. Срочно была организована парижская Национальная гвардия, и все дееспособное мужское население, имеющееся в наличии, поставлено под ружье. Этой наспех сколоченной, неподготовленной армии предстояло сражаться с отлично обученными, безупречно организованными прусскими войсками, которые к концу войны насчитывали почти 850 тысяч человек.

Едва ли можно было оказаться менее готовой к войне, чем Франция. Теоретически в распоряжении Наполеона было 250 батальонов пехоты и 125 артиллерийских батарей. На самом деле кадров и экипировки хватало на ничтожное количество этих подразделений. У призванных в армию мужчин не было ни возможности расквартирования, ни снаряжения, ни даже формы. Военные власти внезапно оказались перед лицом орд молодых людей, требующих, чтобы их расселили, одели и накормили. С самого начала ощущалась острая нехватка продовольствия.



Сезанн не желал иметь к войне отношения. Забрав Гортензию, он покинул свой чердак в доме № 53 на улице Нотр-Дам-де-Шамп и отправился в Экс. Только что женившийся Золя вернулся с женой в Прованс, а оттуда уехал в Марсель. Моне, которого война застала в Трувиле, ждал, как будут развиваться события. Дега, Ренуар, Базиль и Мане, остававшиеся в городе, подлежали призыву.

Дега вступил в Национальную гвардию. Ему, убежденному пацифисту, отчаянно боящемуся стрельбы, предложили место в штабе генерала дю Баррея, который отправлялся со своей кавалерией в Мюнхен. Как он легкомысленно поведал Ренуару, их гарнизон ждали там немки-блондинки и превосходное пиво.

Ренуар, прежде освобожденный от воинской повинности, теперь получил предписание явиться на призывной пункт в Дом инвалидов и был признан годным к военной службе. Совесть пересилила и его врожденный пацифизм:

– Если парня, который пойдет в армию вместо меня, убьют, это будет преследовать меня до конца жизни.

В положенный срок Ренуар был зачислен в кирасирский полк и направлен в Бордо, где, несмотря на то что он никогда в жизни не сидел верхом, его назначили объезжать лошадей. Но ему повезло: когда он признался, что ничего не смыслит в верховой езде, сержант откомандировал его к лейтенанту, а тот, в свою очередь, к капитану.

– Кто вы по профессии? – поинтересовался капитан.

– Художник, – ответил Ренуар.

– Скажите спасибо, что вас не направили в артиллерию.

Капитан, истинный кавалерист, обожал лошадей и с ужасом думал о том, что на войне они будут безжалостно гибнуть. Его юная дочь страстно любила живопись, и капитану пришла в голову идея:

– Вы можете давать ей уроки.

– Но, вероятно, я все же смогу научиться ездить верхом?

– Что ж, попробуйте.

Через несколько месяцев Ренуар стал недурным кавалеристом, хотя традиционно кавалерийская служба предназначалась для отпрысков старой аристократии. Он оказался хорошим наездником и с лошадьми обращался так же, как со своими натурщицами.

– Просто дайте им делать то, что им нравится, и скоро они будут делать то, что вам нужно, – говорил он.

Базиль тоже очень хотел служить у генерала дю Бар-рея, потому что, по словам Ренуара, «видел себя галопом несущимся на красивом коне сквозь шквал огня с жизненно важным донесением, от которого зависела судьба сражения». Ренуара одолевали сомнения. Он считал, что перспектива победы Франции отнюдь не безоговорочна, и сказал Базилю, что тот совершает глупость. Однако Базиль был неудержим. В середине августа он записался в 3-й полк зуавов, формирующийся в Монпелье, после чего был направлен в Алжир на «базовую подготовку». К 30 августа он уже находился в Филипвиле, получив благодаря своим «связям в Монпелье» (то есть благодаря майору Лежосну) повышение в звании. Теперь Базиль числился «обученным солдатом», вставал в четыре часа утра, надраивал ботинки, чистил картошку, таскал дрова, мел полы и, поскольку в солдатской столовой было грязно, ел в кафе на берегу.

«Здешняя тупая жизнь начинает меня доканывать, – писал он родителям, – но это ненадолго».

Его описания военного опыта того периода сводились к рассказам об Императорской гвардии – резервном подразделении, которое французское командование тщательно оберегало и на протяжении большей части войны держало вдали от боевых действий. Он ждал отправки в Константинополь.

Относительно того, что станет делать Мане, сомнений не было. Пламенный патриот, он издевался над бегством Золя в Марсель и над Фантен-Латуром, который, судя по всему, собирался всю войну прятаться у себя в студии. Мане и в голову не приходило бросить страну в беде. Он сразу записался в Национальную гвардию артиллеристом, однако отдавал себе отчет, что в Париже скоро станет опасно, поэтому отправил мать, Сюзанну и Леона в Оролон-Сент-Мари, что в Басс-Пиренеях – далеко за пределами вероятных военных действий.

Мане пытался и женщин семейства Моризо уговорить ехать с ними, но не преуспел в этом. Мсье Моризо, как высокопоставленный служащий Аудиторской палаты, обязан был оставаться в Париже. Однако он разделял опасения Мане. О том, чтобы ему самому покинуть Париж, он и не помышлял, но изо всех сил старался уговорить жену и Берту уехать. Его беспокойство и суетливость начинали действовать им на нервы.

– Он способен целый полк свести с ума, – жаловалась Корнелия. – Но суть в том, что дела никогда не оборачиваются так плохо, как ожидаешь. Я не волнуюсь; думаю, мы выживем.

«Того, что рассказывают братья Мане об ужасах, якобы нас ожидающих, достаточно, чтобы обескуражить даже самого храброго из нас, – писала Берта Эдме в Бретань. – Но, знаешь, они всегда преувеличивают, а сейчас и вовсе видят все в самом что ни на есть черном свете».

– Вам не понравится, если вам оторвет ноги, – сказал ей Мане.

Поначалу все выглядело так, будто реальной угрозы действительно нет. В ожидании ужасов войны Берте по ночам снились кошмары, но при трезвом свете дня она не верила тому, что слышала. Мсье Моризо срочно вывозил из дома ценную мебель периода Первой империи.

– Почему ты считаешь ее более ценной, чем зеркало или маленькое пианино из студии? – недоумевала Берта.

Вскоре дом практически опустел. Она сбега́ла в студию Мане, где он рисовал ее на своем красном диване. Берта сидела, откинувшись назад, опершись на левый локоть, и старательно избегала его взгляда. Носок одной туфли направлен на него, другой прячется под подолом ее белого муслинового платья. Этот портрет он назвал сдержанно – «Отдых».

К концу августа артиллерийская канонада уже доносилась до Лувесьенна. Жюли была на седьмом месяце беременности, и Писсарро должен был обеспечить безопасность ей и детям. Вряд ли могло быть более уязвимое место, чем их дом, стоящий на дороге в Версаль: его наверняка отберут для постоя вражеских войск.

К сентябрю стало очевидно, что, оставаясь здесь, они подвергают себя большой опасности. В страшной спешке, не имея времени толком собраться, они бежали сначала в Бретань, где у друга Писсарро (художника, тоже имеющего студию на Монмартре) была большая ферма. Политическая подоплека войны распаляла Писсарро, он не страшился падения империи Наполеона III как вероятного ее исхода и рвался вступить в борьбу. Но, обязанный прежде всего заботиться о безопасности жены и детей, вместо этого всю осень собирал урожай фруктов на ферме в Бретани, развлекая хозяев своими социалистическими убеждениями и взволнованным ожиданием, которое не разделял больше никто, – новой французской республики.



Политический климат Франции еще больше осложнился. Существовали «серые» зоны между убежденными монархистами, желающими сохранения империи, и рабочими-социалистами, теми, кого Базиль однажды увидел на улицах и которые вполне созрели для революции. Адольф Тьер, тщедушного вида историк, которому в 1870 году исполнилось 73 года и который с 1863 года являлся депутатом законодательного корпуса, находясь в оппозиции правительству Луи Наполеона, вскоре станет первым президентом Второй французской республики. Друг семьи Моризо, он был свидетелем и на свадьбе Ив, и на свадьбе Эдмы.

Тьер мечтал учредить парламент под эгидой монархии и жаловался, что «le roi regne et ne gouverne pas» – «король царствует, но не управляет». Будучи буржуа и консерватором, Тьер противился вступлению Франции в войну, и в этом его поддерживало большинство монархистов в Законодательном собрании. Ему оппонировал Леон Гамбетта, тоже блестящий юрист, который, несмотря на то что ему было всего тридцать восемь лет, уже продемонстрировал в ходе нескольких успешных громких процессов свои непримиримые республиканские антиимперские взгляды.

В империи Луи Наполеона Гамбетта – отважный, овеянный байроническим ореолом, весьма знаменитый уже деятель – возглавлял республиканскую оппозицию; в депутаты он избирался в 1869 году от рабочего округа Бельвиль. Мане восхищался Гамбеттой и всем сердцем разделял его республиканские воззрения, несмотря на общественный статус дворянско-землевладельческого семейства Мане и собственное стремление к признанию в кругах истеблишмента. Корнелия Моризо больше, чем кто бы то ни было, осуждала политические взгляды Мане и считала их опрометчивыми и безответственными, но, невзирая на дружбу с Тьером, сама была либеральной бонапартисткой, озабоченной скорее стабильностью Франции, нежели сохранением империи.

В августе 1870 года парижские улицы купались в ярком солнечном свете. Никто по-настоящему не понимал, что происходит (если что-то вообще происходит) и чего следует ждать. На самом же деле Наполеон при поддержке своих генералов и подстрекательстве со стороны политически амбициозной жены Евгении готовился к наступлению.

2 августа французские войска захватили Саарбрюккен, и Париж возликовал. Но радовались рано. Эта победа оказалась единственной победой Франции в только что начавшейся войне. Спустя два дня прусская армия обрушилась на Эльзас. 18 августа она одержала победу над французами при Гравелоте, неподалеку от Меца. Но поворотным моментом стал разгром французов 30 августа в пятнадцати милях к юго-востоку от Седана.

Сражение длилось два дня, французские генералы поначалу не сомневались в победе. Наполеон, страдая от желчной колики, продолжал тем не менее скакать на коне под градом пуль и взрывающихся снарядов, под конец надеясь уже лишь на то, чтобы погибнуть с честью. Пять часов кряду провел он в седле, прежде чем наконец поднял белый флаг и сдался. Он сразу же попросил о личной встрече с Вильгельмом, чтобы обговорить условия мира, но в просьбе ему было отказано. Вместо этого пришло требование от министра-президента Пруссии Бисмарка, чтобы вся французская армия, участвовавшая в сражении при Седане, сдалась в плен. Исключение было сделано только для офицеров, согласившихся дать клятву, что они до конца войны не возьмут в руки оружия. В плену оказался и сам Наполеон, которого отвезли в летнюю резиденцию короля Вильгельма в Вильгельмсхёэ.

Сообщение между Седаном и Парижем было прервано, и в течение двух последующих дней парижане ничего этого не знали, пока 3 сентября Наполеон не оказался в ссылке. Потребовалось всего несколько дней, чтобы судьба Второй империи была решена. Когда известие о сдаче французских войск достигло наконец Парижа, город охватило восстание. На каждом углу собирались толпы людей, под каждым фонарем были развешаны на щитах газеты.

Когда смысл того, что они прочли, доходил до людей, они присоединялись к колонне, двигающейся по бульварам, размахивающей флагами и скандирующей: «Долой империю!.. От-ре-че-ние! От-ре-че-ние! От-ре-че-ние!» Но это было только начало.

К середине дня на улицах появилась Национальная гвардия. Поскольку гвардия формировалась в спешке, она состояла просто из дееспособных мужчин, которых без разбору удалось согнать в нее. Среди них оказалось немало республиканцев, в том числе Мане и Дега. Организованная по округам, «гвардия» легко раскололась внутри себя. Кого только в ней не было, включая беглых преступников, пьяниц и анархистов.

Гамбетта прибыл в ратушу, взобрался на подоконник и, сделав драматическое заявление о поражении, назначил себя министром внутренних дел. Двухсоттысячная толпа собралась перед королевским дворцом Тюильри. Императрица Евгения, сама только что узнавшая о пленении мужа, ради собственной безопасности поспешно бежала из Лувра через подземный ход, а оттуда личный дантист вывез ее за пределы Парижа и далее из Довиля с поддельным паспортом отправил в Англию. Она едва успела спастись.

Толпа республиканцев бросилась к только что опустевшему дворцу и нацарапала над входом: «Собственность народа». Потом восставшие сорвали все таблички с названиями улиц и все вывески, где упоминались имена или императорские титулы Наполеона и Евгении. Парижские рабочие уже весело праздновали революцию. Никто не ожидал вторжения: зачем оно пруссакам теперь, когда император свергнут?

Когда побежденная армия возвратилась из Седана, она присоединилась к Национальной гвардии, лагерем расположившейся на Елисейских Полях и построившей вдоль улицы укрепления. Между тем пруссаки готовы были немедленно выступить на Париж, и уже через несколько дней город готовился к осаде. Французские вооруженные силы насчитывали полмиллиона человек и три тысячи пушек. Вскоре город был окружен стеной, ее высота достигала тридцати футов, и рвом глубиной в десять футов. Длина линии фортификаций составила почти сорок миль, обороняли город 93 батальона.

Сад и конюшни Тюильри превратили в парк артиллерии. Кокоток убрали с улиц и согнали в мастерские шить униформу. В Булонском лесу паслись стада овец – по подсчетам их должно было хватить, чтобы выдержать осаду. Из пригородов в Париж свезли капусту, тыквы и лук-порей. Марсово поле взбухло от массы солдат. В атмосфере царил своего рода карнавальный дух: великолепная погода способствовала ложному ощущению безопасности. Но это продолжалось недолго.

4 сентября Гамбетту официально назначили министром внутренних дел правительства национальной обороны и главой «легалистов», выступающих за установление республики. В тот же день пруссаки начали наступление. Новость о поражении императора и провозглашении республики распространилась быстро. Базиль, «проходящий тренировки» в Африке, пришел в ужас, но одновременно испытал гордость оттого, что Франция стала республикой. Лишь около ста человек из его двухтысячного полка были одеты, экипированы и вооружены для участия в боевых действиях. Как он писал домой в Монпелье, это была «грязная непристойная шайка». «Представить себе не могу, откуда они выползли». Большинство из них, похоже, составляли бывшие каторжники и бродяги, обрадованные возможностью бесплатно получить еду и одежду.

В Провансе власти разыскивали Поля Сезанна, который не явился на призывной пункт. (В Экс-ан-Провансе, крохотном городке, невозможно было остаться неучтенным.) Республиканцы установили контроль над городом, Огюст, отец Сезанна, был избран в городской совет и назначил сына членом Комитета по делам искусств.

Факт неявки Поля на призывной пункт быстро всплыл на поверхность. Однако под жарким прованским солнцем расследование велось без должного рвения и было прекращено, когда поиски в имении Сезаннов Жа де Буффане не дали результата. К тому времени, когда группа розыска приехала туда, Сезанн с Гортензией уже улизнули в соседний Эстак – уединенную рыбацкую деревушку.

Мадам Сезанн, знающая, где находится ее сын, пустила группу по ложному следу, и Сезанн благополучно провел бо́льшую часть войны в Эстаке. Золя некоторое время прятался у них и описал незабываемую прелесть этого места, где сосны сияли изумрудами в раскаленном воздухе, море напоминало озеро голубых бриллиантов, которое становилось почти черным на закате, а земля «кровоточила красным».

Вернувшись в Париж, Мане готовился к худшему. «Я думаю, что нас, парижан, ждет ужасная драма», – написал он Еве Гонсалес, уехавшей в Дьепп. Мане предсказывал мародерство и резню, смерть и разрушения, если ситуация затянется. Милиция была повсюду, она размещалась где только можно, в том числе в садовой студии Моризо, на площадях и бульварах. «Париж имеет жалкий вид», – писала сестре Берта. Поскольку Ив и Эдма благополучно жили в Бретани, а младший брат Тибюрс находился на фронте, ей ничего не оставалось, кроме как изображать послушную дочь. Большинство женщин ради их безопасности отослали из Парижа.

10 сентября Мане спрашивал у Сюзанны в письме:

Почему я до сих пор не получил телеграммы о твоем благополучном прибытии?.. В иных обстоятельствах я бы не на шутку обеспокоился… Я рад, что уговорил тебя уехать – Париж в состоянии глубокого уныния. Удивительно, что к нам не поселили военных, во всех соседних домах они квартируют… Я понятия не имею о том, что будет… Скажи Леону, чтобы вел себя как мужчина… Я постараюсь как можно больше вещей отдать на хранение… Надеюсь, это не продлится долго.

Пруссаков ждали со дня на день.

«Если возникнет опасность обстрела, – писал Мане Сюзанне, – придется куда-то прятать наши пианино… (но) не думаю, что снаряды сюда долетят».

Спустя два дня он уже вывозил инструменты из дома. 13 сентября они с братом Эженом отправились в министерство внутренних дел к Гамбетте просить должность для Эжена.

– Те, что сбежали из Парижа, должны будут заплатить за свою трусость после возвращения, – говорил Эдуард.

В Бельвиле списки дезертиров уже вывешивали на улицах.

Мане, Эжен и Дега присутствовали на собрании в Фоли-Бержер, где генерал Клюзере, крайний левак, обратился к собравшимся с пламенной речью. В республиканских убеждениях Мане (да и Дега, хотя они для него не совсем характерны) сомнений не было. «Истинные республиканцы», похоже, уже созрели для свержения правительства.

Мане с другим братом, Гюставом, поехали в Женвилье запереть дом и, возвращаясь через Асньер, увидели, что город полностью опустел. Все жители покинули его, деревья были вырублены, все вокруг сожжено. В полях горели зернохранилища.

На следующий день Мане отправил дюжину своих самых ценных полотен, в том числе «Балкон», «Олимпию» и «Завтрак», в подвал дома художественного критика Теодора Дюре на бульваре Капуцинок. На окраинных улицах Парижа появились ряды белых палаток. Перед теми, кто подъезжал к столице из пригородов, она представала грядой желтых крепостных валов, утыканных силуэтами национальных гвардейцев.

18 сентября французы предприняли наступление. Когда пруссаки контратаковали через Медонский лес, улицы Монмартра закишели французскими дезертирами. 200 тысяч пруссаков взяли столицу в кольцо, и 20 сентября французы сдались возле Версаля. Теперь Париж был отрезан от остальной Франции: кольцо осады сомкнулось.

«Мы подошли к решающему моменту», – написал Сюзанне Мане.

Он нес караул на валу укреплений, спал на соломе, которой на всех не хватало. Повсюду вокруг Парижа шли бои. В бессильной попытке остановить атаки пруссаков военные взорвали два моста, соединяющие Буживаль с Круасси (разрушив при этом и деревянный «Гренуйер»). Но прусские войска вскоре все равно высадились там, и 3000 человек – пехоты и кавалерии – нанесли чудовищный ущерб Буживалю, Шату и Лувесьенну. Сислей с женой успели сбежать из Буживаля и исчезли до конца войны. Никто не знал, где они. Все оставленные Сислеем ранние его картины погибли.

Французское правительство сделало попытку начать переговоры с Бисмарком. Когда тот объявил, что одно из условий заключения мира – передача Эльзаса и части Лотарингии в пользу Пруссии, Тьер понял, что придется вооружать провинции. Задача организации национальной обороны в провинциях была возложена на Гамбетту; тот отправил в Тур распоряжение собирать войска на месте.

«Все возмущены требованием Бисмарка и его оскорбительными претензиями, – писал Мане Сюзанне 24 сентября. – Париж полон решимости защищаться до последнего, и думаю, дерзкая отвага парижан обойдется им очень дорого».

Стоя на карауле, он слышал не прекращавшуюся всю ночь канонаду – «мы начинаем привыкать к этому грохоту». Но его мучил страх, что письма до нее не доходят. Для доставки почты поспешно собирали по всему городу воздушные шары, однако все они оказались повреждены и, свезенные в Булонский лес, в течение нескольких дней лежали, «как выброшенные на отмель киты», прежде чем их наспех залатали и отправили с почтовым грузом из Парижа. Один из них уносил письма Мане Сюзанне. Ко всеобщему удивлению, шары благополучно покинули город и не были сбиты. Мане не терял надежды, что с помощью провинций Франция получит шанс на успех.

30 сентября у Мане по-прежнему не было вестей от Сюзанны. Он продолжал писать ей, сообщал, что осада затянулась дольше, чем кто-либо ожидал, и в городе заканчиваются запасы молока и мяса. Похоже, скоро будут обстреливать Пасси, и Моризо наконец начали подумывать об отъезде. «Париж представляет собой огромный военный лагерь. С пяти часов до позднего вечера милиция и Национальная гвардия (те, кто не на дежурстве) тренируются и превращаются наконец в настоящую армию. В остальном жизнь по вечерам очень скучна».

С половины десятого улицы пустели. Кафе и рестораны закрывались в десять. Кафе «Гербуа» работало, но народу в нем было мало. От горящих фабрик воздух пропитался дымом.

По мере того как все больше раненых и мертвых привозили с передовой, левые все решительнее преисполнялись гнева. На трехтысячном митинге в Бельвиле горожане сместили мэра 19 округа. 5 октября батальоны Бельвиля и Менильмонтана (десятитысячная толпа) совершили демонстративный марш протеста к городской ратуше. Их удалось обманом заставить разойтись, но они впервые заявили о себе.

К началу октября погода оставалась теплой и солнечной, ночи стояли ясные и звездные. Мане предупредил Сюзанну, что больше не сможет рассказывать ей о положении в городе, поскольку письма, переправляемые на воздушных шарах, могут попасть в руки врага. Дега назначили на 12-й бастион – укрепленный пункт на севере Парижа, которым командовал его старый школьный друг Анри Руар. 7 октября Гамбетта лично отправился в Тур на воздушном шаре, стартовавшем с самой высокой точки Монмартра, где теперь стоит церковь Сакре-Кер. Он «рисковал своей шеей», как написал Мане в письме матери (корзина была высотой всего по пояс), каменноугольный газ легковоспламеним, все сооружение драматически кренилось и ныряло на глазах шумной толпы, но Гамбетта в плаще и цилиндре, вцепившись в стропы, отважно старался победить страх.

– Иногда приходится рисковать, – сказал он.

Несколько недель спустя погода резко переменилась. Женщины выстаивали длинные очереди за продуктами под проливным дождем, стала распространяться оспа. В пищу пошли мулы и лошади. Иссякли запасы соли, дети начали умирать от цинги. Заканчивался газ, всем общественным зданиям было предписано сократить его потребление.

У Мане распухла нога. Он страдал от боли, усугубляющейся нескончаемыми дождями, тем не менее попросил командировать его в штаб генерала Винруа и огорчился, когда ему отказали. Один, если не считать служанки, в квартире на улице Сан-Петербург, он скучал по жене, которой продолжал писать и отправлять письма на воздушных шарах:

Долго сидел и смотрел на твою фотографию, дорогая моя Сюзанна, наконец нашел альбом в столе гостиной, так что теперь могу иногда смотреть на твое спокойное лицо. Недавно проснулся ночью – показалось, что ты меня зовешь… Каждый день мы ждем начала генерального наступления, которое прорвет окружающее нас железное кольцо. Мы рассчитываем на провинции, потому что не можем просто выслать навстречу неприятелю маленькую армию на верную смерть. Но эти коварные пруссаки способны уморить нас голодом.

В Гавре вдоль набережной выстраивался длинный ряд лодок, перевозящих беженцев через Ла-Манш в Англию, среди беженцев были и Моне с Камиллой. Писсарро, все еще пребывающий в Бретани, писал матери Рашели (жившей в то время в Лондоне), в который раз испрашивая у нее разрешения жениться на Жюли. Рашель разрешила было, но на следующий день забрала разрешение обратно. Таким же образом она отреагировала на просьбу принять семью Камиля у себя в Лондоне.

Сначала она подумала, что сын, разумеется, должен уехать из Франции ради безопасности, но потом решила, что не сможет поддерживать его материально, и посоветовала оставаться там, где он есть. Однако предупредила, чтобы он и думать не смел вовлекаться в политику.

«Ты не француз. Не совершай никаких опрометчивых поступков», – написала она.

21 октября там же, в Бретани, Жюли родила девочку, которую назвали Адель-Эмма. Из-за стресса, вызванного последними событиями, Жюли плохо оправлялась после родов и не могла сама кормить дочку. Пришлось нанять кормилицу. Писсарро занимал себя тем, что рисовал бретонские пейзажи, эскизы фермерских домов, казавшихся покинутыми, пасущихся овец и одинокие человеческие фигуры.

В воскресенье 30 октября Базиль написал домой, что его назначили в гарнизон Эссар-л’Амур, в нескольких километрах от Безансона. Там он оставался более-менее в неведении относительно событий в Париже. У него не было даже свободной минуты, чтобы съездить посмотреть Безансон – он боялся отлучиться и пропустить приказ об отправке.

Базиль жаловался родителям, что с момента прибытия в глаза не видел ни одного пруссака. Если не считать случайных незначительных стычек, в боевых действиях он не участвовал, и это его огорчало. Он спал в конюшне эскадрона легкой кавалерии, о нем заботился преданный ординарец, и ел он вместе с капитанами, лейтенантами и сержантами. До него доходили слухи, что Париж окружен сорокатысячной армией, но больше он ничего не знал.

«Я буду страшно зол, – писал он родителям, – если придется вернуться домой, так и не поучаствовав ни в одном серьезном сражении».

В конце октября французы сдали Мец, и Тьер начал уговаривать правительство принять мирные условия Бисмарка: Эльзас, часть Лотарингии и репарации в размере двух миллиардов франков. Распространился слух, будто правительство готово заключить мир на любых условиях. Левые пришли в ярость.

31 октября разразилась гроза: толпы людей начали собираться на бульварах, Национальная гвардия маршировала по городу. Улицу Риволи заполонила толпа людей, которая, размахивая зонтами, хлынула к ратуше, в ней можно было видеть и национальных гвардейцев, силой прокладывающих себе путь с помощью ружей и криков: «Да здравствует коммуна!» Толпа окружила ратушу, прорвалась внутрь, и рабочие гроздьями повисли в окнах.

Правительство согласилось провести выборы, но о беспорядках сообщила пресса, и эта история не прошла мимо внимания Бисмарка. Когда Тьер прибыл в прусский военный лагерь для продолжения мирных переговоров, Бисмарк заявил ему, что он может не беспокоиться: учитывая активность левых, возможно, французского правительства уже и не существует. В Туре Гамбетта был намерен сражаться до последнего, практично рассчитав, что для завоевания поддержки сельских масс нужно предложить им обнадеживающий образ умеренной республики.

7 ноября Мане написал Сюзанне: «Перемирие было отвергнуто, так что война продолжится в худшем, чем прежде, виде. Я часто сожалел, что отослал вас из Парижа, но теперь рад, что сделал это».

Они с Дега записались добровольцами в артиллерию и по два часа в день, по щиколотку в грязи, участвовали в маневрах.

Париж насквозь промок, поскольку весь ноябрь шли дожди.

Съежившись под ливнем в шинели, набив ранец красками и запихнув в него портативный мольберт, Мане отправлялся рисовать длинную очередь женщин перед мясной лавкой – вереницу горбящихся под зонтами дрожащих фигурок, поливаемых дождем, окоченелых от холода, месящих ногами слякоть. Самым болезненным для него было то, что он так и не знал, доходят ли его письма до Сюзанны.

Я мечтаю о том дне, когда смогу запрыгнуть в поезд и отправиться за тобой, – писал он и всячески уверял, что никакая реальная опасность ему не грозит.

Но голод стал теперь по-настоящему донимать. К великому горю Мари, служанки, живущей в доме семьи Мане, пропал их кот. Мопассан писал, что с крыш исчезли воробьи, а из подвалов крысы. В одной газете появилась карикатура: очередь скорчившихся на четвереньках в сточной канаве мужчин и женщин. Надпись над рисунком гласила: «Очередь за крысиным мясом». Мане чувствовал себя одиноким и подавленным.

Мне никого не хочется видеть, – признавался он Сюзанне. – Я обнимаю тебя с любовью и отдал бы весь Эльзас и всю Лотарингию за то, чтобы быть с тобой.

Энергичный Гамбетта, на воздушном шаре прибывший в Тур, приступил к организации провинциальной армии. В то же самое время прусская армия начала концентрироваться вдоль парижского левого берега Сены. Французы предприняли наступление, но пруссаки жестоко подавили его. 10 ноября Базиль, чей батальон совершал, судя по всему, бессмысленный марш из Безансона через Доль, Шалон-сюр-Сон и Верден, узнал о захвате Орлеана.

Подобные новости хорошо отражаются на моральном духе солдат, – шутил он в письме домой, – но чтобы надежно удерживать их в строю, следовало все же застрелить хоть несколько врагов.

Его батальон как раз остановился в Сен-Клу, в одиннадцати километрах от Бон-ла-Роланда.

Мы выступаем через четыре минуты. Судя по всему, враг близко. У меня всего несколько минут, чтобы собрать какую-нибудь еду. Чувствую себя великолепно – может, наконец увижу живого пруссака.

Раненых доставляли в Париж, везли по улицам в заляпанных кровью конных омнибусах и по реке в «мушках». Армейские части из Тура, брошенные на снятие осады Парижа, приостановили движение. Но правительство по-прежнему отказывалось принять условия мира, предложенные Пруссией, – теперь уже отчасти из страха перед собственной «красной толпой».

Душераздирающие крики бедолаг, которым ампутировали конечности, доносились из Дворца индустрии, где всего за полгода до того, при ярком солнечном свете публика собиралась на открытие Салона. Париж был забит ранеными, умирающими от сепсиса и гангрены. В большинстве госпиталей имелось «мертвецкое отделение», куда переводили раненых с развившимся заражением крови, чтобы оградить от летальной инфекции остальных пациентов.

В Гранд-отеле, крупнейшем временном госпитале Парижа, содержалось 500 человек, переведенных из Дворца индустрии в попытке спасти их: во Дворце они мерли как мухи, поскольку помещение было заражено болезнетворными микробами. В лишенном системы вентиляции здании стоял невыносимый смрад. Раненые лежали по три, четыре, даже пять человек в крохотных палатах, «как печенья в коробке».

7 декабря Парижа достигла весть о поражении на Луаре.

«Полагаю, это была наша последняя надежда», – писал Мане Сюзанне. К тому времени в городе не осталось горючего, не работали прачечные, очереди за продуктами насчитывали по несколько сотен человек и охранялись солдатами. К 20 января запасы должны были иссякнуть полностью. Женщины и дети в Клиши сидели на ступеньках перед своими лачугами, утверждая, что на улице теплее, чем в их вымороженных норах. Проститутки продавали себя за хлебную корку. По мере того как умирало все больше женщин и детей, мужчины все яростнее озлоблялись против правительства. К 15 декабря Париж казался застывшим в ожидании.

Французы решили сделать еще одну, последнюю вылазку в Лё Бурже, туда, где в октябре произошла катастрофа. Вылазку назначили на 21 декабря. Мане был там. Он описывал Сюзанне не прекращающийся «чудовищный грохот» – «снаряды со всех сторон летают у нас над головами». И снова: стремительная контратака пруссаков, и французская вылазка захлебнулась. К Рождеству не было никакой надежды на перемирие. А к самому концу года по улицам поползли слухи: перед церковью Святой Марии Магдалины выставили гробы, каждый покрыт солдатской шинелью, сверху – венок из бессмертника.

Никто не мог ни въехать в Париж, ни выехать из него. О Сислее и Базиле не было никаких сведений. Сезанн залег глубоко «на дно» в Провансе. Золя с женой переехали в Бордо. В Бретани Писсарро и Жюли постигло страшное горе: всего через две недели после рождения Адель подхватила от кормилицы инфекцию и 5 ноября скончалась.

Эта трагедия мобилизовала Писсарро. Временно забыв о всяких политических идеалах, он сосредоточился на том, чтобы увезти семью в безопасное место. В декабре с Жюли и двумя сыновьями он прибыл в Нижний Норвуд, в южной части Лондона, чтобы воссоединиться с матерью и другими членами семьи.

Хотя прошло много лет, Рашель по-прежнему отказывалась признать Жюли снохой. Но для Писсарро природа пригородного Норвуда с его мягкими красками и извилистыми улочками оказалась целительной. Он начал рисовать ее, откликаясь на теплые зеленые, красные и коричневые тона местного пейзажа, проступающие даже сквозь тающий снег.

Очарованный притязательным очарованием местного ландшафта, он писал маленькие, как коробочки, английские дома, своей живой ломаной геометрией прочерчивающие срединную горизонтальную линию его картин. В соседнем Сиденхеме нарисовал улицу с большим высоким домом по левой стороне и церковью позади него, с прогуливающимися под зонтиками дамами и одноконным экипажем с кучером, сидящим на высоких козлах. На вокзале в Далвиче он зарисовал пригородный поезд с паровозом, струя дыма из трубы тянется через весь пейзаж, словно единственная выкошенная полоска травы. Поезд с красным головным прожектором, выпускающий серо-белый дым, доминирует на переднем плане, а узкие улочки и геометрическая линия крыш уменьшаются, убегая назад, к склону холма, по мере приближения поезда.

Писсарро приехали в Лондон как раз накануне Рождества и пришли в восхищение от английских праздничных традиций: рождественский пудинг и «полено», сверкающие, украшенные гирляндами елки…

Для Жюли переезд оказался травматичным. Она не могла поверить, что непривычные звуки, которые издавали англичане, – это человеческий язык, и оказалась не в состоянии его освоить. По-прежнему подвергаемая остракизму со стороны Рашели, она оставалась дома в Кэнем Дэари, Уэстовер-Хилл, когда Писсарро возил детей к бабушке. Двоюродные братья и сестры Камиля принимали ее, но холодно, а поскольку она не говорила по-английски, то не могла ни завести знакомств среди соседей, ни даже поторговаться, покупая продукты на базаре.

В лондонских предместьях далеко не все были состоятельными прихожанами, ездящими в экипажах и живущими в больших домах неподалеку от церкви. Семилетний Люсьен был шокирован при виде детей, метущих дорогу перед переходящими улицу людьми, и оборванных уличных мальчишек, босиком бегающих по снегу и грязи. Те же, в свою очередь, насмехались над его деревянными башмаками и, тыча пальцами, кричали: «Гляньте! Деревянные башмаки! Деревянные башмаки!»

Но для самого Писсарро жизнь в Норвуде была мирной, блаженно безопасной, компанейской и плодотворной. Он посещал лондонские музеи, изучал творчество Констебля и Тёрнера и начал осваивать на собственный лад Темзу при разном освещении. Он отнюдь не пребывал в изоляции. В Сохо французские экспатрианты собирались на Перси-стрит в отеле «Буль д’ор» и на Чарлот-стрит в ресторане «Одинэ». Более того, Дюран-Рюэль, владелец галереи на улице Лафитт в Париже, тоже бежал в Лондон, прихватив с собой ради сохранности множество картин. Здесь он основал галерею в доме № 168 на Нью-Бонд-стрит и в декабре уже открыл первую экспозицию Общества французских художников.

В начале января Писсарро послал ему свою работу. Дюран-Рюэль нашел ее восхитительной. Поощряемый женой, он попросил Писсарро назвать цену и прислать другие свои картины, что тот и сделал. Дюран-Рюэль купил еще две из них – пейзажи Сиденхема и Норвуда, – а также сообщил: «Ваш друг Моне попросил у меня ваш адрес. Сам он живет в Кенсингтоне на Бат-плейс, в доме № 1».

Моне с Камиллой приехали в Лондон в октябре и, прежде чем переехать в Кенсингтон, жили неподалеку от площади Пиккадилли, на Эрандел-стрит, 11. Моне рисовал Темзу ниже Вестминстера, его восхищал настоящий спектакль, который словно разыгрывали лодки, таинственно исчезающие в желтовато-сером тумане.

Он безуспешно пытался продавать свои картины, пока случайно не познакомился с художником барбизонской школы Шарлем-Франсуа Добиньи, тоже эмигрировавшим в Лондон. Добиньи рисовал Темзу, как и Моне, но в отличие от последнего успешно реализовал свои работы.

– Я знаю, что вам нужно, – сказал он Моне. – Я представлю вас одному торговцу живописью.

На следующий день он познакомил Моне с Дюран-Рюэлем.

Зима 1870/71 года выдалась самой свирепой на памяти старожилов. В Париже сыпал и тут же замерзал ледяной коркой снег. В новом году триста – четыреста снарядов в день по-прежнему обрушивалось на улицы города. 15 января правительство обсуждало вопрос о возможной капитуляции. Ораторы на митингах в Бельвиле призывали к установлению Коммуны как к последнему спасению. Войска прошли маршем перед Триумфальной аркой. Моризо узнали, что их сын Тибюрс хоть жив и здоров, но взят в плен в Майнце.

17 января Мане уже снова был на бастионе.

«Хоть я ненавижу подчиняться военному командованию… это все же лучше, чем болеть, – написал он Сюзанне. – Сегодня вечером я развлекался тем, что писал твой портрет с фотографии на маленьком кусочке слоновой кости. Как я мечтаю увидеть тебя снова, моя бедная Сюзанна. Не знаю, что без тебя делать».

Теперь уже казалось, что вся земля покрыта ранеными и погибшими. Калеки переползали улицы на четвереньках. Толпа бельвильцев под барабанную дробь маршировала к ратуше Двадцатого округа, опустошая по пути все продовольственные и винные склады. Лидеры левых заняли позицию перед зданием, и впервые французы начали стрелять друг в друга. Тьер понимал, что либо должен договориться о перемирии немедленно, либо впереди – гражданская война.

18 января король Вильгельм Прусский, окруженный германскими князьями и генералами, был провозглашен германским императором в Версальском дворце. Париж продолжал храбро сражаться, но сражаться оставалось недолго. Десять дней спустя, после четырехмесячной осады, столица сдалась. На улицах воцарилась непривычная тишина.

Правительство тут же предложило перемирие, и было достигнуто соглашение о трехнедельном прекращении огня, чтобы провести выборы комиссии по переговорам об условиях мира.

«Все кончено, – написал Сюзанне Мане 30 января. – Я приеду за тобой как только смогу, жду не дождусь этого момента».

И только 12 февраля до него дошла ужасная весть о том, что еще 20 ноября в ходе незначительной атаки на Бон-ла-Роланд убит Базиль. Он не умер, «романтично галопируя на поле битвы в стиле Делакруа», как выразился Ренуар, а погиб «глупо, во время отступления, на грязной раскисшей дороге». По суровому морозу отец Базиля поехал в Бон-ла-Роланд. Десять дней он копался в промерзшей земле на месте сражения в поисках сына, наконец нашел его тело и сам привез назад в Монпелье на крестьянской телеге.

Назад: Глава 4. Натурщицы
Дальше: Глава 6. Парижская коммуна