«Сена. Я рисовал ее всю жизнь, в любое время суток, во все времена года, бегущую через Париж к морю… Аржантей, Пуасси, Ветей, Живерни, Руан, Гавр…»
Клод Моне
Сена, извиваясь, текла по своему узкому руслу от Парижа к побережью Нормандии, стягивая все провинции на своем пути в единое целое. «Гавр, Руан и Париж – это один город, в котором Сена – петляющая дорога», – любил повторять Наполеон III, император Франции. Ряды разнокалиберных домов, тянущихся вдоль парижских берегов Сены, чертили низкий беспорядочно-ломаный горизонт. На острове Сен-Луи большие старинные дома с балконами и балюстрадами выстроились вдоль узкой дороги, огибающей его по краю. На левом берегу Сены горизонт расширялся до синего шифера крыш на башнях ратуши, на правом – до свинцового купола собора Святого Павла.
Сена, река-труженица, пестрила снующими баржами. Впоследствии Эмиль Золя так описал ее в романе «Творчество»: «…спящая флотилия лодок и яликов… баржи, наполненные углем, шаланды, груженные строительным камнем… вытянувшиеся в четыре ряда баржи, до самого верха груженные сверкающими желтыми яблоками…»
В начале 1860 года Клод Моне – двадцатилетний, гладко выбритый, красивый, с карими проницательными глазами и небрежно спадающими на лоб темными волосами – шел вдоль правого берега к ветхому зданию, расположенному возле Дворца правосудия, на углу бульвара де Пари и набережной Орфёвр. С верхнего этажа свисала огромная ржавая вывеска «САБРА. Народный дантист». В доме, где «народный дантист» рвал зубы по франку за штуку, находилась также студия «папаши» швейцарца, бывшего натурщика неизвестного происхождения, который дважды в день открывал дверь своей студии, чтобы художники могли за десять франков в месяц рисовать там нанимаемых им натурщиков и натурщиц. В феврале 1860 года Моне начал в Париже жизнь студента-художника, каждый день посещая это ателье.
В том году Париж все еще представлял собой средневековый город темных, кишащих крысами улиц с разрушающимися домами, лишенными системы канализации. В беспорядочной скученности строений, куда не проникали ни свежий воздух, ни солнечный свет, скапливались запахи гниения отбросов, среди которых жили люди. Сточные воды текли по канавам, прорытым в середине мрачных булыжных мостовых.
Беднота обитала в грязных полуразвалившихся лачугах, теснящихся вокруг бульвара Клиши, улицы Муффтар и Лувра. Бальзак окрестил эти районы «прокаженными фасадами» Лувра. Наполеон Бонапарт, в 1830 году сбросивший республиканцев и восстановивший монархию, назвал Париж «не чем иным, как обширной руиной – раздольем для крыс».
Но в 1853 году префектом департамента Сена стал барон Осман. Он сразу приступил к разработке плана перестройки города. 1 января 1859 года Наполеон III подписал декрет, одобряющий намерение барона снести внутреннюю городскую стену. Бывшие пригороды Парижа, в том числе Отей, Бельвиль и Монмартр, стали частью города. Но по сути предместья все еще представляли собой сельскую местность, особенно Монмартр: в 1859 году это было нагромождение домов, окруженных садами, развалюх и захудалых дешевых закусочных.
Узкие улицы Монмартра населяли белошвейки, флористки и прачки, работающие в заведениях, расположенных у подножия холма в районе Пигаль. Славился этот район также оживленными кафе, пивными барами и кабаре: «Бад», «Тортини» или «Мулен руж». Там собирались художники. За столами, уставленными кувшинами с розовым шампанским, восседали смуглые молодые люди в окружении женщин с ярко накрашенными губами, в дешевых платьях с кринолинами.
Богатые горожане проезжали в конных экипажах по только что проложенному бульвару Османа к Опере, что в районе Пигаль на улице ле Пелетье. Женщины старались перещеголять друг друга – платьями с пышными кринолинами, богато расшитыми шелком, шляпами с перьями и жемчугами. Впрочем, перемены коснулись не только богатых. Состоявшаяся в 1855 году Всемирная выставка – обширнейшая коммерческая ярмарка, призванная продемонстрировать миру богатство Парижа, а также достижения его изобразительных искусств и материальной культуры, – узаконила новые моды и представила новые образцы вкуса.
Музыкальные вечера, которые император устраивал в саду дворца Тюильри, задавали тон элегантности в одежде. Аудитория являла собой смесь высшей буржуазии и недавно разбогатевших представителей быстро растущих купеческого и промышленного классов. Новые богачи переселялись в выстроенные Османом многоквартирные дома и с шиком украшали свое новое жилье дорогой утварью и мебелью массового производства.
Город закупил триста омнибусов на конной тяге, и начиная с 1857 года они стали курсировать между близлежащими бульварами (прежде омнибусы обслуживали лишь наиболее рентабельные маршруты). Парижане впервые получили возможность легко передвигаться по всему городу, чтобы посещать магазины либо всевозможные зрелища, хотя женщин на второй этаж омнибусов не допускали из опасения, что, поднимаясь по лестнице, они могли невольно продемонстрировать свои щиколотки.
Осман прокладывал новые улицы, ровнял с землей целые районы и создавал просторные площади. Кое-кто считал, что османовский Париж планировался так, чтобы можно было издали увидеть приближающиеся войска. Другие утверждали, что на самом деле главной задачей было убрать парижскую бедноту из центральных городских районов подальше, в предместья.
По мере того как разворачивалась реконструкция и представители промышленных и торговых кругов приобретали чудесные новые квартиры, рос и потенциал расточительности: началась погоня за удовольствиями, оживилась торговля, богатые люди с неуемной одержимостью скупали модную одежду и всевозможные предметы убранства. Город пребывал в состоянии перманентного обновления. Появилось новое ощущение постоянного движения и суеты, и впервые улицы наполнились смешанной толпой людей самых разных сословий, коей был свойствен неповторимый, сугубо парижский запах: смесь лука-порея и сирени. Когда бригады ликвидаторов начали операцию по очистке городского пространства от лачуг, чтобы проложить улицу Риволи, туда хлынули старьевщики, бродяги и любители абсента – обшаривать развалины в поисках монет и драгоценностей, которые, по слухам, были там зарыты.
Новые богачи из среднего класса присоединились к публике, которая собиралась на вернисажи Салона изящных искусств. Салон ежегодно устраивал во Дворце индустрии, расположенном слева от Елисейских Полей, обширную выставку. Это стало выдающимся общественным событием. В течение двух первых майских недель около трех тысяч посетителей стекалось на Елисейские Поля и выстраивалось в очередь, чтобы приблизиться к этому зрелищу. Золя назвал это бурлящим людским приливом. Он растекался затем по саду, просачиваясь между скульптурами. В обеденное время «Дуайен», «Тортини» и прочие близлежащие рестораны, особенно те, в которых выступали артисты, имели невероятный спрос.
Накануне открытия выставки пользующиеся особыми привилегиями художники, критики и покровители собирались на вернисаж – закрытый просмотр. До последней минуты во дворец в конных экипажах и на ручных тележках везли громадные полотна и колоссальные скульптуры. Вторые этажи омнибусов были забиты художниками и прогибались под тяжестью картин. Знаменитые мастера посылали холсты размером 10×20 футов или 12×20 футов: чем крупнее полотно – тем больше шансов, что его заметят критики и постоянные покупатели.
В роскошных студиях, на жалких чердаках, среди богатства, а также среди убожества и голода популярные, а также совсем неизвестные художники самых разных направлений выдавливали на свои палитры тысячи тюбиков краски, исписывали тысячи холстов, готовясь к этому великому дню. Обширная экспозиция занимала две дюжины залов, протяженность стенного пространства, занятого картинами, достигала восьми миль. Полотна теснились в четыре ряда, местоположение определялось членами жюри в соответствии с их представлениями о ценности каждого произведения. Расположить его «под небесами», то есть под самым потолком, считалось высшей степенью пренебрежения, поскольку висящую там картину никто не мог разглядеть.
Для художников Салон был жизненно важным событием, так как раньше показать свои работы, завоевать профессиональную репутацию, привлечь внимание покупателей-аристократов, коллекционеров и музейщиков они могли, только передав их посреднику-торговцу или выставив в маленькой галерее. В жюри Салона избирались исключительно члены Академии изящных искусств – выпускники ее учебных заведений: Школы изящных искусств и студий, входящих в ее систему. Нетрудно догадаться, что жюри оказывало предпочтение при отборе уже известным живописцам и скульпторам (прежде всего членам Академии), поэтому конкуренция между менее известными художниками была жесточайшей.
Академия изящных искусств была подразделением (отвечающим за живопись и скульптуру) Института Франции – главного учреждения, руководящего всей культурной жизнью страны. Школа изящных искусств представляла собой импозантный комплекс зданий на улице Бонапарта, в центре Сен-Жермен де Пре. Профессорский состав назначался, и награды (в том числе Римская премия) художникам раздавались членами жюри Салона.
По примеру эпохи итальянского Ренессанса, школа, основанная в 1684 году, состояла (как и сегодня, хотя теперь она несколько обветшала) из просторных студий, окружающих цепочку тенистых двориков и крытых галерей. В ее длинных коридорах были установлены классические скульптуры на постаментах, а стены были украшены фризами. От просторного внутреннего зала, изысканно расписанного в коричневых, кремовых, терракотовых и золотистых тонах, верхняя аркада расходилась на четыре стороны от огромной восьмиугольной стеклянной крыши. По периметру потолка золотом были написаны имена великих мастеров – Гольбейна, Дюрера, Рембрандта, Ван Дейка, Веласкеса.
Центральное место в учебном расписании занимало изучение творчества старых мастеров, а существенной частью обучения каждого студента являлось копирование их работ в залах Лувра. Студенты Школы изящных искусств получали строго академическое классическое образование. Это подразумевало в обязательном порядке копирование античных произведений искусства, изучение анатомии путем зарисовки трупов (главным образом предоставленных Медицинской школой) и умение писать на возвышенные религиозные и мифологические сюжеты.
По понедельникам утром улица Бонапарта заполнялась натурщицами и натурщиками, уже одетыми в костюмы (солдат, пастушек) и мечтающими получить работу. Обучение в школе концентрировало вкусы, воплощенные в работах, представляющихся на ежегодной выставке Салона. Заветной целью каждого студента было показать свои творения именно там.
Поэтому требования, предъявляемые Институтом Франции, были строго регламентированы, в том числе по части приемлемых сюжетов. Предпочтение в первую очередь отдавалось картинам на исторические, мифологические или библейские темы, несущим воспитательный моральный урок или прославляющим la gloire de la France. Литературные сюжеты из произведений Гете, Шекспира, Байрона или сэра Вальтера Скотта тоже были приемлемы.
Среди наиболее популярных мотивов числились кораблекрушения, возвышающие морской пейзаж до поучительной человеческой трагедии. В 1859 году (том самом, когда Моне приехал в Париж), например, демонстрировалась копия гигантского полотна кисти Теодора Жерико «Плот “Медузы”». Его сюжет: потерпевшие кораблекрушение моряки и пассажиры вынуждены были прибегнуть к каннибализму, чтобы остаться в живых. Они были изображены в тот момент, когда заметили на горизонте корабль. Кто-то без сил лежит на досках, некоторые уже сошли с ума и не реагируют на событие. Но среди них есть те, кто с надеждой всматривается в даль. Это был грандиозный сюжет, кровавый и захватывающий дух.
Когорту самых популярных художников составляли Жером, Мейсонье, Моро, Делакруа и Энгр.
Правила Академии регламентировали и технику живописи. Письмо должно было быть микроскопически тщательным, выстроенным в соответствии с формальными требованиями композиции, перспективы и прочими художественными условностями, отличаться совершенством отделки деталей. Свет символизировал высокую драму, тьма подразумевала суровость и тяготы. В сюжетно-тематической живописи сюжет подразумевался не только правильный, но и задающий морально верный тон.
Полдень в Салоне напоминал премьерный вечер в парижской опере: зрители ожидали от выставки духовного подъема и удовольствия. По большей части они знали, чего хотят, и ожидали увидеть то, что хорошо понимали. Восходящий средний класс – особенно промышленники и торговцы – любил, чтобы живопись была понятна и поучительна. Эта часть аудитории обеспечила успех художникам барбизонской школы – Милле, Руссо, Тройону, Диазу и Добиньи, поскольку буржуа легко могли себе представить их деревенские сценки на стенах своих жилищ. Но даже эти художники, вчерне набрасывая свои картины на пленэре, заканчивали их в студии.
Все выходящее за рамки привычного, будь то в сюжете или воплощении, воспринималось с подозрением. Даже Делакруа (байронический герой дня среди художников), чьи библейские и мифологические полотна с точки зрения XXI века кажутся отвечающими всем тогдашним канонам, считался опасно радикальным, ибо в его работах присутствовали витальность, движение, чувственность. Полотна его кисти наводили на размышления, его мазок был не прямым, а цвета, особенно оттенки красного, воспринимались как дерзкие.
Старые мастера все еще почитались богами в живописи. Старые ценности превалировали, новые идеи сурово отвергались. Неудивительно, что те, кто учился в Школе изящных искусств, получали чрезвычайно строгое, ограниченное тесными рамками классическое образование. Принимали туда только неженатых молодых людей (считалось, что лишь они могут быть безраздельно преданными), готовых пожертвовать всем ради искусства.
Но Париж был переполнен студентами-художниками. Тысячи юношей посещали студии, которые стремительно размножались в мансардах и клетушках на верхних этажах домов от Монпарнаса до Монмартра. Обычно ими руководили отошедшие от дел или действующие члены Академии, знававшие в профессиональном смысле лучшие времена. Они набирали студентов за определенную месячную плату, чтобы заработать себе на жизнь. (Эти «академии» назывались свободными только в том смысле, что были свободны от строгих учебных догм главной Академии.)
Большинство студентов рассматривали эту учебу как период приобретения первоначального опыта: проведя здесь определенное время, они надеялись поступить в Школу изящных искусств. В этих студиях они рисовали с гипсовых копий и живой натуры при регулярных, по крайней мере теоретически, консультациях наставника, который, как предполагалось, должен был давать советы и критиковать их работы, хотя на практике все могло быть наоборот.
Слушатели «академий» отличались отсутствием дисциплины и грубостью нравов. Это проявлялось в том числе в ритуалах посвящения, через которые должны были проходить новички (например, в определенной позе простоять некоторое время голым под всеобщее улюлюканье или собрать сгнившие объедки).
Нижние этажи таких студий предназначались главным образом для того, чтобы привлечь внимание к учителям, которые выставляли там свои работы. Двери нижнего этажа были всегда открыты в надежде заманить прохожих: вдруг, чем черт не шутит, кто-то раскошелится на покупку. В чердачных студиях Клиши, Пигаль и Монмартра ученики работали почти безо всяких удобств, в комнатах разного размера, зачастую совершенно пустых, если не считать скопления мольбертов, одной-двух копий античных статуй и обнаженной модели.
Академия Сюиса, располагавшаяся на улице Орфёвр в чем-то вроде мезонина на уровне третьего этажа (где имелись и жилые помещения), представляла собой одну из таких студий. Разумеется, ей было далеко до великолепия Школы изящных искусств, но все же она отдаленно была связана с Академией изящных искусств. Швейцарец (отсюда и название студии), теперь уже престарелый, имел неплохую репутацию. В молодости он сам выставлялся в Салоне, а Курбе, Коро, Делакруа и Бонингтон в свое время учились у него. Бывшие студенты школы нередко заглядывали к нему по вечерам для продолжения учебы.
Никому не ведомо, почему Клод Моне выбрал именно студию швейцарца, но в феврале 1860 года, через полтора года после прибытия в Париж, он стал посещать ее ежедневно. Самоуверенный и амбициозный Моне приехал в столицу из нормандского Гавра, где его отец и тетка успешно занимались предпринимательством – снабжением судов.
Гавр являлся оживленным портом и быстро растущим процветающим курортным городом. Все Моне были богатыми, общительными, пользовались популярностью в городе, умели получать от жизни удовольствие. Они давали званые вечера и концерты. Мать Моне любила петь, в доме всегда звучала музыка.
В Гавр они переехали из Парижа, когда Клоду исполнилось пять лет, чтобы объединиться с тетушкой Мари-Жанной Лекадр, которая уже утвердилась там в процветающем бизнесе снабжения кораблей. Она жила на большой вилле с выходящей на море террасой в Сент-Адрессе, тогда – пригороде Гавра. Отец Моне с семьей поселился в Игувиле, деловом квартале, примыкающем к гавани, и вскоре стал делать неплохие деньги.
С возникновением железных дорог Гавр начал стремительно расширяться, оброс крупными отелями, его жизнь оживили регаты. Летом гости из Парижа роились в казино и на набережных, где в дневное время щеголяли на променаде роскошными нарядами, а вечером рисковали деньгами, играя в азартные игры. Местные карикатуристы изображали их разодетыми в пух и прах, с осиными талиями и безнадежно «столичными» вопросами, обращенными к местным рыбакам («А море соленое круглый год?» – «Нет, мы его подсаливаем к вашему приезду»).
К пятнадцати годам Моне хорошо зарабатывал, рисуя карикатуры на местных знаменитостей. Он был искусным рисовальщиком, обладал острым сатирическим взглядом, и его шаржи пользовались успехом. Моне относил их Гравье, торговцу канцелярскими принадлежностями, скобяными товарами и изготовителю рам, работающему на оживленной улице де Пари, где хозяева магазинов обещали покупателям «10 000 новинок» и выставляли перед входом манекены, одетые по последней парижской моде. Художник-пейзажист Эжен Буден, уроженец Онфлёра, расположенного как раз напротив Гавра, на другом берегу устья Сены, тоже иногда выставлял свои работы в витрине Гравье.
Это были переменчивые морские пейзажи под необозримым ветреным небом Нормандии (напоминающим серый кристалл, по словам поэта Рэмбо), яркие закаты и низкие горизонты.
Вскоре карикатуры Моне продавались у Гравье по 15–20 франков за штуку.
– Если бы я продолжал этим заниматься, – заметил он позднее, – мог бы стать миллионером.
Там, в магазине, он и познакомился с Буденом, который восхищался его рисунками. Именно Буден побудил его рисовать окружающие пейзажи: гавань, меловые скалы Пеи де Ко, похожие на паутину облака и зеленеющие склоны холмов Онфлёра.
Моне провел детство, играя у подножия этих скал и на суматошной пристани среди грохота разгружаемых кораблей, суеты торговых рядов, людских толп, собирающихся, чтобы посмотреть состязания по гребле. Вместе с Буденом он проводил долгие часы за самым любимым своим занятием: бродил по округе, делая зарисовки с натуры и наблюдая закаты, когда ярко-оранжевый диск солнца бросал оранжевые отблески на увядающую синеву моря.
В 1857 году скончалась мать Клода. Жизнь в доме Моне замерла. Концерты, званые обеды, суаре вмиг прекратились. Заботу о семнадцатилетнем племяннике взяла на себя тетушка Лекадр, которая поощряла его занятия рисованием и живописью.
Клод все чаще рисовал на природе. Он ненавидел школу и всячески противился, чтобы его даже на несколько часов запирали в четырех стенах и диктовали, что делать.
Не дотянув до выпускных экзаменов, он (где-то между 1855 и 1857 годами) бросил учебу, чем вызвал гнев отца, и предался мечтам о жизни художника в Париже. У тетушки Лекадр, которая сама баловалась живописью, там имелись связи. Она знала двух-трех художников, выставляющихся в Салоне изящных искусств, и им с Клодом удалось совместными усилиями убедить старшего Моне позволить сыну попытать счастья в Париже при условии, что он, как положено, будет брать уроки в одной из студий, связанных с Академией.
Тетушка Лекадр написала рекомендательные письма своим друзьям-художникам, в том числе Тройону, пейзажисту, входящему в барбизонскую школу, и Клод Моне подал заявку на грант в муниципалитет Гавра. Ему дважды отказали, но к тому времени, когда пришел второй отказ, молодой Моне уже отбыл в Париж.
Поселившись в отеле, он прямиком направился в Салон, где представился друзьям тетушки Лекадр. Посмотрев его работы, Тройон порекомендовал ему постажи-роваться месяца два в Париже, затем вернуться в Гавр порисовать тамошние летние пейзажи, после чего осенью уже окончательно переехать в Париж. Мсье Моне и тетушка Лекадр утвердили этот план, согласившись регулярно выплачивать Клоду определенное содержание, пока он будет учиться в приличной студии.
Тетушка Лекадр хотела, чтобы он поступил на учебу к знаменитому художнику-академисту Тома́ Кутюру, который пользовался репутацией педагога, отлично готовящего к поступлению в Школу изящных искусств. Но к тому времени, когда Моне познакомился с ним, Кутюр был уже стар и раздражителен. Он сказал Моне, что «полностью отошел» от живописи, а Моне нашел его неприятным брюзгой. К июню Клод снял квартиру на Монмартре, в доме № 5 по улице Родье, и начал рисовать и писать красками самостоятельно. А в феврале 1860 года, когда снова переехал, арендовав мансарду в шестиэтажном доме № 18 на улице Пигаль, он уже регулярно посещал студию Сюиса.
Там он работал с шести утра, когда студия открывалась, и вечером, с семи до десяти, когда она закрывалась. Швейцарец формально никого не контролировал и ничему не учил, посещение не было обязательным, и не проводилось никаких экзаменов, что полностью устраивало Моне.
Студия была просторной, хорошо освещенной, с двумя окнами: одно выходило во двор, из другого открывался дальний вид на противоположный берег реки. А еще Моне нравилась пустая студия. Там не было ничего, кроме мольбертов и поперечины с веревочными петлями, которыми пользовались для поддержки натурщики и натурщицы при наиболее сложных позах. На закопченных табачным дымом стенах тоже ничего не висело. Студенты перекрикивались друг с другом через весь зал, поддразнивали натурщиц и пыхтели трубками, выпуская к потолку клубы дыма. Моне, общительный и пользующийся успехом, тем не менее учился добросовестно и работал с большой сосредоточенностью.
В Академии Сюиса Моне познакомился с Камилем Писсарро, который по вечерам регулярно приходил в студию рисовать обнаженную натуру. Днем он рисовал за городом на пленэре или копировал старых мастеров в Лувре.
Происходящему из португальских евреев Писсарро, с его темно-карими добрыми глазами, орлиным носом и большой белой бородой, исполнился всего 31 год, на десять лет больше, чем Моне, но он уже тогда выглядел мудрым почтенным старцем. Как и семья Моне, семья Писсарро принадлежала к торговой буржуазии, но его жизненный опыт решительно отличался от жизненного опыта Моне.
Писсарро родился в датской Вест-Индии, на карибском острове Сент-Томас, где в доме № 14 по главной торговой улице Дроннингсгаде у семейства Писсарро был магазин галантерейных, скобяных товаров, а также провианта для кораблей. Таким образом, Камиль провел юные годы в жарком климате острова, чьи краски были раскаленно-яркими, в сердце региона, производящего сахар и черную патоку.
Семейство Писсарро активно участвовало в жизни еврейской общины, составляющей почти четвертую часть населения острова. Его отец Фредерик, французский еврей, в возрасте 22 лет приплыл в Вест-Индию в 1824 году, чтобы принять управление бизнесом своего умершего дяди Исаака, и стал героем скандала, женившись на его вдове Рашели, крепкой властной женщине, имеющей двух дочерей. Синагога официально признала их брак, только когда у них было уже четверо своих сыновей. Камиль, третий из них, родился в 1830 году.
В детстве Камиль жил с семьей в квартире над магазином, пока в возрасте 11 лет не был отправлен во Францию, в пансион Савари, находящийся в Пасси, в то время еще заросшем зеленью холмистом пригороде Парижа неподалеку от Булонского леса на берегу Сены. На уроках рисования мсье Савари говорил ему:
– Во время каникул рисуй с натуры – как можно больше кокосовых пальм!
Писсарро выполнял наказ, делая множество аккуратных карандашных зарисовок.
По выходным учеников водили в Лувр, где они видели студентов, копирующих картины старых мастеров. Когда в 1847 году Писсарро завершил курс обучения в пансионе, Париж находился в состоянии политических волнений, которые в феврале 1848 года привели к революции.
Он вернулся на Сент-Томас с мечтой стать художником и жить в Париже, и эта мечта соединилась в нем с идеалами анархизма и стремлением эпатировать буржуазию. Не в силах больше прозябать на Сент-Томасе, он с молодым датским художником отправился в Венесуэлу, где они вместе наслаждались веселой уличной жизнью и рисовали пейзажи и карнавалы. В 1855 году, когда умер его младший брат, Камиль вернулся на Сент-Томас. Но он не мог больше там жить и вскоре отбыл в Европу. Поначалу намеревался остановиться в Лондоне, но известие о том, что проживающая в Париже родная сестра Дельфина при смерти, заставило его изменить маршрут.
В Париже Писсарро увидел, что город меняется на глазах – радикальная перестройка, предпринятая бароном Османом, была в разгаре. Камиль познакомился с Жаном-Батистом Коро, художником-портретистом и пейзажистом. Тот хвалил его работы и рекомендовал ему уехать из города и писать на природе, где, по его словам, «обитают музы».
Писсарро очаровали неброские пейзажи окрестностей Парижа. Он начал осваивать местность вдоль берегов Сены, рисуя поля и городские предместья. Его вдохновляли тонкие переходы естественного освещения. Вечерами он возвращался домой, в квартиру, которую семья снимала в доме № 49 по улице Нотр-Дам де Лоретт, у подножия Монмартра. Народу там жило немало: его мать Рашель, его вторая родная сестра Эмма Исаак-сон с пятью детьми, а также кухарка, служанка и освобожденная черная рабыня, которую Рашель привезла с собой с Сент-Томаса.
В 1858 году семья Писсарро переехала в более фешенебельное предместье, но Камилю хотелось остаться на Монмартре, где он к тому времени уже нашел себе отдельное скромное жилье и мог вволю продолжать общаться в местных кафе с художниками и писателями. А на следующий год (тот самый, когда в Париж приехал Моне) первая картина Писсарро была принята для показа на выставке Салона.
Ободренный благоприятным началом, он решительно вознамерился продолжить карьеру художника и жить отдельно, имея полную свободу проводить вечера в многочисленных кафе Пигаль и Монмартра вместе с другими художниками. В 1859 году разговоры в этих кафе были заражены революцией. Перемены, происходящие в Париже, подъем нового среднего класса и растущая мобильность рабочего класса постепенно начинали представлять собой вызов устоям империи.
Пьер Жозеф Прудон, теоретик социализма, был у всех на устах. Его книгу «О справедливости в революции и в церкви» только что конфисковала полиция, и это взбесило его сторонников-социалистов. Писсарро, который глубоко верил в социальную справедливость для всех, воспламенили теории Прудона, хотя (в отличие от Прудона) он придавал большое значение семейным ценностям и поддерживал тесную связь с собственной семьей.
В 1860 году его мать наняла новую служанку, деревенскую девушку из Бургундии, дочь неквалифицированного сельского работника, выращивающего виноград на своем клочке земли. Жюли Веллей, блондинка с блестящими голубыми глазами, была гордой и принципиальной девушкой. Писсарро, очарованный ее крестьянской основательностью и красотой, оказался пленен.
Жюли, простодушная и преданная, обладала бурным взрывным темпераментом и гордилась своими крестьянскими корнями. Позднее, когда у нее появились собственные служанки, она горячо защищала их права, в частности, написала возмущенное письмо предыдущему жестокому нанимателю одной из них:
Вокруг вас полно людей которые готовы удовлетворять все ваши требования так что оставьте в покое ту что не имеет к вам больше никакого отношения».
У девушки не было матери, и Жюли считала себя обязанной «защищать ее интересы». Писала Жюли без соблюдения каких бы то ни было правил грамматики и пунктуации, в собственной простонародной манере, но ни у кого не возникало сомнений в том, что именно она хотела сказать.
И она, и Камиль обладали обостренным чувством естественной человеческой справедливости, и Писсарро был глубоко предан Жюли. В течение нескольких месяцев им удавалось хранить свой роман в секрете, но потом Жюли забеременела. Когда Камиль попросил у родителей разрешения жениться на ней, те пришли в ужас, но Писсарро пренебрег их мнением и поселился отдельно вместе с Жюли. Вскоре произошло горестное событие: у Жюли случился выкидыш. Оправившись, она нанялась на работу в мастерскую флориста, а Писсарро, по-прежнему почти полностью зависящий от финансовой поддержки родителей (и в то же время, несмотря на их отношение к его семье, преданный ей), продолжал рисовать.
В конце дня ученики Академии Сюиса, переправившись на левый берег, зачастую проводили вечера в «Клозери де Лила» – кафе с открытой внутренней террасой на пересечении бульваров Сен-Мишель и Монпарнас. Там они встречались со своими вечерними подругами, танцевали, подпевая оркестру, а под ногами у них шныряли мыши.
Это было популярное заведение, но Моне предпочитал более богемное монмартрское «Брассери де мартир», находящееся на улице Мартир, неподалеку от жилища Писсарро на улице Нотр-Дам де Лоретт. Там писатели, критики, начинающие поэты и непризнанные артисты общались с нищими философами, великими и малоизвестными живописцами, а также с приходящими после рабочего дня государственными служащими. Писатель Фирмен Мейяр все это красочно описывал.
Ни у кого не было денег. Курбе появлялся в белой рубахе, которая выглядела так, будто ее смастерили из старого бабушкиного фартука. Бодлер, дорожа репутацией ниспровергателя основ (только что вышла его скандальная книга «Цветы зла»), приходил с густо покрытым белой пудрой лицом. По мере того как продолжался вечер, то раздавалось громкое пение, то кто-то вскакивал и, перебежав на другой конец зала, начинал громко колотить по клавишам рояля. В петлицах появлялись букетики фиалок. Тем временем женщины, переходя от стола к столу, подсаживались то к одной, то к другой компании. Среди присутствующих мужчин не было ни одного, кто не имел бы своей фаворитки – певички кабаре Нуазетт, Клотильды, Эрманс или Титин. Многих именовали прозвищами – Сигаретка, Лунный свет, Монтоне Стеклянный Глаз, Глазунья… Моне на всех рисовал карикатуры.
В апреле 1861 года Моне временно призвали в армию и послали служить в Алжир. Поэтому он пропустил появление осенью в Академии Сюиса Поля Сезанна, нового, странного, погруженного в себя студента из Экс-ан-Прованса, говорящего с сильным певучим южным акцентом. Высокий, с покатыми плечами, короткими черными волосами, смуглой кожей и обвислыми черными усами, он вызывал всеобщее любопытство. Его рисунки были столь причудливы, что другие студенты начали над ними посмеиваться.
Сезанн посещал Академию Сюиса только по утрам, поэтому Писсарро, получивший информацию о новом ученике от другого студента, пуэрториканца Оллера, специально пришел в студию как-то днем, чтобы взглянуть на «чудно́го провансальца».
Двадцатидвухлетний Сезанн был скован, неловок и склонен к паранойе. Казалось, он подозрительно относился ко всем без исключения. Рисовал с величайшей любовью и страстью, но результаты обескураживали. Создавая человеческие фигуры, он исходил из их внутреннего содержания и не придавал значения контурам. Линии у него получались вихляющими, пальцы напоминали пластилиновые слепки. Тем не менее в Академии ему, судя по всему, нравилось, поскольку никто не пытался его учить. Писсарро был заинтригован, ему хотелось узнать, что скрывается под настороженностью Сезанна.
Детство Сезанна прошло в доме № 14 по улице Метерон в Эксе, сонном городке у подножия величественной горной гряды Сент-Виктуар, окутанной туманным светом, который, по мере того как ты вглядывался в горы, казалось, менялся сам по себе и делал зеленые оливковые деревья синими. Его отец, начинавший как шляпник, оказался настолько успешным в делах, что со временем разбогател и купил единственный в Эксе банк. А за два года до того, как Поль отправился в Париж, мсье Сезанн приобрел огромную заброшенную усадьбу эпохи Людовика XIV Жас де Буффан, бывшую резиденцию губернатора Прованса.
Это обширное, давно покинутое имение, раскинувшееся на площади в 37 акров, с каштановой аллеей позади дома, находилось в полумиле к западу от Экса, в сердце Прованса. Семья проводила там выходные и жила летом, купаясь в большом пруду, окруженном каменными тумбами и липами. Они обжили лишь часть дома, другая часть оставалась закрытой и необитаемой. Спальня Поля (а позднее его кабинет) находилась высоко под крышей, в стороне от комнат других членов семьи.
Если для мсье Сезанна это имение было символом процветания, то для его сына оно стало убежищем для мечтаний. Он никогда не ладил с отцом, который был суров, лишен здравого смысла и деспотичен. Его явное нежелание признать, что сын уже взрослый, мешало самореализации Поля. Многие годы он оставался жестко зависим от отца. Гораздо более теплые отношения связывали его с матерью, сестрой Мари и близким другом детства Эмилем Золя.
Уже в юные годы Золя и Сезанн, оба одаренные рисовальщики (Золя даже больше, чем Сезанн), не желали вписываться в рамки своего окружения, ощущая свое интеллектуальное превосходство над ним и считая себя представителями богемы. Они изучали латынь, читали Виктора Гюго и вместе проводили на природе долгие ленивые летние дни, декламируя друг другу стихи, слагая собственные претенциозные вирши и устраивая взаимные интеллектуальные розыгрыши и испытания на остроумие. У Сезанна был восьмистраничный буклет с напечатанными вопросами и местом для ответов.
– Что вы считаете своим самым важным достоинством?
– Умение дружить.
– Что, с вашей точки зрения, является худшей участью?
– Нищета.
– Где бы вы хотели жить?
– В Провансе и Париже.
Такова была заданная сценография. Сезанн также назвал в анкете Рубенса своим любимым художником, что до некоторой степени объясняло странную громоздкость его ранних фигурных композиций.
В 1858 году Золя с матерью внезапно уехали в Париж, где Эмиль нашел себе работу в библиотеке издательства «Ашет». Сезанн, уже тогда склонный к депрессиям, почувствовал себя невыносимо одиноким. Золя регулярно писал ему, уговаривая приехать в Париж. Сезанн, все еще с усилием продирающийся через свой бакалавриат, упорно сопротивлялся. Он поступил в университет Экса на юридический факультет и параллельно посещал занятия в муниципальной художественной школе, где делал жанровые зарисовки и пытался писать маслом. Юриспруденцию он ненавидел, считая, что она, как он говорил Эмилю Золя, грозит погубить его музу.
Узнай, каковы условия приемных экзаменов в Академию, – наконец написал он Золя. – Я по-прежнему решительно настроен конкурировать с тобой любой ценой – при условии, разумеется, что это не будет ничего стоить.
В апреле 1861 года в сопровождении отца и сестры Мари Сезанн прибыл в Париж и записался (вероятно, по совету Золя) в Академию Сюиса с расчетом впоследствии получить возможность поступить в Школу изящных искусств при большой Академии. Подыскав ему приличное жилье на улице Кокийер неподалеку от Биржи, мсье Сезанн и Мари вернулись в Экс, предоставив Полю начинать свою парижскую жизнь. Он усердно трудился дни напролет в Академии Сюиса, а большинство вечеров проводил дома у Золя.
Но приступы депрессии и отвращения к самому себе продолжались. Вскоре Сезанн начал жаловаться, что переезд в Париж не принес ему радости. Да, он стал студентом-художником, но это означало лишь каждое утро с шести до одиннадцати работу в студии Академии Сюиса, потом обед за несколько су в кафе. И что? Неужели только это необходимо, чтобы стать художником? Разве это можно назвать жизнью, исполненной вдохновения?
– Покидая Экс, я думал, что оставляю позади депрессию, которую никак не мог стряхнуть с себя, – жаловался он Золя. – Но единственное, чего я действительно достиг, – это смена места. Я по-прежнему подавлен. Я всего лишь расстался с родителями, с друзьями и некоторыми обстоятельствами повседневной рутины, вот и все.
Тем не менее он заставлял себя ходить по залам Лувра, Люксембургского музея и Версаля и был ошеломлен увиденным.
– Какое разнообразие, какое изобилие! Я никогда не видел таких произведений искусства, – говорил он Золя. – Но… не думай, что это значит, будто я становлюсь парижанином.
Он также посетил Салон 1861 года, где внимательно все осмотрел и глубоко впечатлился. Как провинциал он был абсолютно лишен цинизма молодых представителей парижской богемы, привыкших к стенам, увешанным полотнами, и уставших от преобладания исторических и мифологических сюжетов в живописи. Сезанна эта выставка заворожила: «…все вкусы, все стили встречаются и сталкиваются здесь».
Со временем он сблизился в Академии Сюиса с Писсарро. Тот поощрял его работу и говорил Золя, что Сезанн пытается «решить проблему соотношения масштабов».
– Это чушь, – отвечал Золя. – Ему следует сосредоточиться на выразительности, а то создается впечатление, будто ни один из его персонажей ничего не выражает. Его фигурные композиции перегружены проблемами, не в последнюю очередь из-за того, что он уверен, будто все натурщицы пытаются флиртовать с ним (возможно, так оно и было), – мол, «эти потаскушки вечно следят за тобой и ждут момента застать тебя врасплох. Приходится все время быть начеку, и из-за этого теряется сюжет».
В целом Сезанн действительно относился к женщинам подозрительно, но Жюли Писсарро ему нравилась.
Сезанн пребывал в состоянии хронического разочарования, он изрезывал на куски свои полотна, если не был ими удовлетворен. В Школу изящных искусств его не приняли, и он постоянно грозился уехать из Парижа. Золя и Писсарро неустанно убеждали его остаться. В сентябре, лишившись всех иллюзий и впав в депрессию, Сезанн сбежал-таки в Экс и начал работать в отцовском банке. Однако ему это скоро надоело, и он накорябал в своем банковском гроссбухе стишок: «Банкир Сезанн глядит со страхом: художник за его столом сидит». В Эксе он провел больше года, но в ноябре 1862-го вернулся к швейцарцу.