Книга: Великая армия Наполеона в Бородинском сражении [litres]
Назад: 2.5. Структуры повседневности
Дальше: Глава 3 Великая армия в бородинском сражении Военно-историческое измерение

2.6. Душа солдата

Погружение в структуры повседневности дало нам более или менее ясную картину физиологической заданности поступков наполеоновского солдата. Но не меньшую роль, конечно же, сыграла и заданность другого плана – ментальная и чувственная. Обратимся к ней, пытаясь, как и выше, соединить уникальность единичного с типичностью коллективного.

2.6.1. Солдатская честь и солдатская дружба

«Французский солдат, – говорил Наполеон, – заинтересован победить в сражении более, чем русский офицер…» Не берясь оспаривать Наполеона, все же заметим, что честь – понятие многогранное, различное в понимании генерала и солдата, да к тому же меняющееся от эпохи к эпохе. Нет ничего более простого, как заявить, вслед за Лука-Дюбретоном, будто наполеоновский солдат отличался «храбростью, выносливостью, чувством долга, отсутствием критического духа и чувства опасности», что все, вместе взятое, и создавало «расу людей античного характера, презиравших боль и смерть…». Гораздо сложнее и важнее уловить природу тех чувств, которые составляли понятие воинской чести.
По нашему глубокому убеждению, честь бойцов Великой армии имела двух «родителей». Первым была Революция, раскрепостившая национальный дух Франции, вторым «родителем» была Власть в лице Наполеона, пытавшаяся контролировать и использовать пробудившуюся энергию ради воплощения ее в институтах нового государства и общества. При этом Наполеон выступал во многом как наследник эпохи Просвещения и века Разума, пытаясь создать глубоко продуманное и рационально организованное общество во Франции и во всей Европе. И в этом плане нельзя не пройти мимо той взаимосвязи, которая существовала между идейно-политическими коллизиями, духом эпохи и эстетическими пристрастиями людей. Традиции классицизма, воплотившиеся в начале XIX в. в принципах и эстетике ампира, как нельзя лучше отвечали стоявшим перед Наполеоном политическим задачам. Но очевидна была и обратная зависимость: принципы взаимодействия власти и общества во Франции, воплощенные в образе Первой империи, и контуры Единой наполеоновской Европы были не чем иным, как воплощением основ мировоззрения и эстетики классицизма.
Однако Революция породила и романтизм, с одной стороны, как идейную и эстетическую реакцию на ее попытки основать всеобщее царство Разума, с другой – как воплощение духовной стихии самой Революции. Это уникальное переплетение столь противоречивых идейных, политических и эстетических начал придало наполеоновской эпохе неповторимое своеобразие. Поэтому и в людях Великой армии мы видим то тщеславие, смешанное с властолюбием и кичливой гордостью по отношению ко «всем остальным», то бурные всплески рыцарской энергии, благородства и неукротимой романтики. Встречались среди них и удивительные проявления вечных человеческих качеств – высокой морали и тихого благородства. Крупнейший французский историк XIX в. Мишле, еще заставший в живых многих ветеранов Великой армии, с удивительной теплотой писал о них: «Я знал также солдат, людей без особого образования, которые своею кротостью, мягкостью нрава, нравственными качествами были, пожалуй, достойнее многих знаменитостей». «Армия, великая духом, – утверждал он, – сохраняла еще свою иллюзию, свою веру в то, что она оружие революции», и лелеяла мысли о свободе других народов. «Наполеон сам боялся этой великой страсти своей армии».
Действительно, стоит помнить о том, что большинство офицеров 1812 г. начали службу еще в 1790–1794 гг., пройдя все ступени от волонтера революционной армии или ее рекрута. Эти люди вносили особую атмосферу в жизнь своих частей. Таким, например, был полковник Ж. Груань, командир 48-го линейного полка, начавший службу пехотным солдатом еще при Старом порядке, прошедший войны Республики, произведенный в командиры батальона генералом Ж.-В. Моро. Несмотря на сильнейшую болезнь, которая после Смоленска заставляла его передвигаться только на носилках, он не покидал своего полка. В пылу сражения 7 сентября офицеры убеждали его: «Полковник! Вам нельзя идти далее. Вы сделали более, нежели вам предписывает долг…» Но Груань был непреклонен: «Успокойтесь! Вы забываете, что мой полк в деле против неприятеля. Если вы не хотите послать за лошадью, я велю нести себя четырем солдатам». Другой полковник-ветеран из дивизии Разу (предположительно – П.-Ф. Бодюэн, командир 93-го полка линейной пехоты), которого 7 сентября несли на ружьях в тыл с раздробленной рукой, счел своим долгом указать дорогу неизвестным ему лейтенантам вюртембергской дивизии. «Хотя он был в полусознании, – вспоминал один из этих офицеров, лейтенант Зуков, – у него была раздроблена рука, но он между тем дал нам указание: “Значительно правее, мои друзья!”» Эта же «великая страсть», оставшаяся от армии революции, заставляла солдат и офицеров 1812 г. наивно-искренне, без тени корысти и мелкого честолюбия писать после Бородина домой своим родным о том, как генерал, маршал или сам император с похвалой отозвались об их части. «Эта похвала, – писал лейтенант Ж.-А. Леюше, – стоит больше всего на свете».
Подобное чувство чести, проникнутое бескорыстием, проявлялось и в нефранцузских частях. Вечером 7 сентября Лоссберг почувствовал себя совершенно счастливым, когда «сегодняшние боевые товарищи тут же, на поле битвы, провозгласили тост за мое здоровье», «ибо в такой день, где ряды наши так сильно поредели от смерти, никто, конечно, не был способен на низкопоклонство».
Неотделимой от чести, о которой мы сейчас пишем, была и солдатская дружба. Многих солдат Великой армии, воевавших в России, разыскивали письма их боевых друзей и товарищей, оказавшихся в других уголках Европы. Среди них было много писем из Испанской армии. Но вот удивительная вещь: 6 сентября, перед страшной битвой, встречи со своими старыми друзьями, служившими в других полках, искали только немецкие офицеры! По крайней мере, ни один французский мемуарист или автор дневника не описывает такого факта. Зато все немецкие авторы как один повествуют об этих встречах, пронизанных чувством романтической сентиментальности.
Вечером 6 сентября вестфалец капитан Моргенштайн разыскал командира эскадрона 1-го кирасирского полка К.А.Ф. фон Крамма, с которым служил ранее в брауншвейгской армии. «Мы не видели друг друга годы, и наша радость при встрече была великой», – напишет Моргенштайн позже. Они провели вместе весь вечер. «…Время прошло так быстро, и была уже поздняя ночь, когда мы расстались, и каждый пожелал другому всего наилучшего в той дьявольской работе, которая нас ожидала завтра, и чтобы мы снова смогли встретиться в добром здравии завтра вечером». В те же самые минуты прощался со своим другом, главным хирургом 25-й пехотной дивизии Кёльройтером, врач Роос. Когда несколькими часами ранее они встретились, то первыми словами Кёльройтера были: «Тебе нужно есть и пить; возьми из того, что есть у меня». О подобной встрече написали и Лоссберг, беседовавший с Г.Л.А. фон Гильзой, командиром 1-го вестфальского кирасирского полка в 4-м кавалерийском корпусе, лейтенант Зуков, встретившийся с лейтенантом д’Альтроком, вместе с которым ранее был на вюртембергской службе, и др.
Хотя французские офицеры и солдаты испытывали менее сентиментальные чувства дружбы по отношению к своим товарищам, но чувства эти были, вероятно, не менее глубокими. Об этом говорят письма. Вот, к примеру, сублейтенант 12-го линейного, ветеран 93-го года Дове (Dauvé) пишет на родину о том, что 7 сентября его товарищ по полку и земляк сержант Пьер Вашёро (Vacherot) «погиб, о чем я очень сожалею». «В день битвы я искал Вашёро, чтобы попытаться помочь ему, но это было бесполезно, так как рана была смертельной – пуля попала в голову, так что трудно было узнать, и я долго был опечален… Если увидишь его родителей, – пишет сержант неизвестному лицу, – передай от меня поклон и скажи, что эта печальная новость вызвала сожаление многих его братьев по оружию». «В этом деле я потерял много добрых товарищей», – с чувством горечи пишет о сражении 7 сентября лейтенант 25-го линейного П.-А. Паради. Те же чувства угадываются в письмах генералов и маршалов. 6 ноября, во время страшного отступления, на биваке возле Смоленска М. Дюма напишет жене о последней встрече ночью после сражения со своим младшим другом генералом Ж.-Л. Ромёфом: «Я сказал ему последнее прощай, пройдя после битвы и найдя дом, где я обнял его за 3 часа перед его смертью».
И все же была у солдат Великой армии честь и другого рода, замешенная на тщеславной гордости, питаемая «опиумом военной славы» и взлелеянная Властью. Наполеон систематически разжигал в солдатах «дух части», «честь мундира», чувство соперничества. Каким юношеским нетерпением было проникнуто письмо ученика Сен-Сирской военной школы Ланна, которое он послал своему старшему товарищу, уже ставшему сублейтенантом и оказавшемуся в России! Ланну, который поставил рядом со своим именем прозвище «римский гренадер», казалось, что на его долю уже не достанется славы. Конечно, у младших офицеров, а то и у некоторых солдат и сержантов, эта жажда военной славы и чести проявлялась нередко в наивно-трогательной форме. Так, солдату Ф. Бондю из инженерного парка 1-го армейского корпуса пришлось 7 сентября впервые понюхать пороху и отбиваться саблей от «казаков». Пытаясь быть скромным, но явно переполненный гордостью, он напишет: «Храбрость солдата, подобная моей… не сравнится с храбростью, которая присуща французскому солдату, когда дело касается родины, олицетворением которой является сам император».
Но у многих военных чиновников, офицеров, унтер-офицеров и солдат настроения были совсем иные. Их письма не скрывают, что авторы мечтали получить за свои подвиги нечто более материальное, чем простое признание Родины или уважение друзей. «Был в битве 5 и 7 на глазах Неаполитанского короля, – пишет домой раненый генерал Тест. – Думаю, что он уже передал об этом… в своем рапорте…» И так, по-деловому сухо – в десятках писем генералов и офицеров, повествовавших о Бородине. Ради того, чтобы обеспечить себе старость либо занять и подтвердить положение на социальной лестнице Первой империи, шли в бой многие и многие из чинов Великой армии. Это были те, кто к 1812 г. уже хорошо осознал принципы, на которых культивировалась Властью военная честь. А следовательно, и растерял всякие иллюзии.
Итак, говоря о чувстве военной чести, которая должна была и действительно составляла духовный стержень Великой армии, мы не склонны ее упрощать и идеализировать. Далеко не каждый чин армии Наполеона, оказавшийся на Бородинском поле, являл собой героическую личность, проникнутую духом военной романтики. Людьми Великой армии двигали разные стимулы, и испытывали они при этом очень различные чувства. И все же было у них и нечто общее, что заставляет нас в конечном итоге говорить о духе наполеоновской армии. Попытаемся это общее обозначить.

2.6.2. Ритуалы и символы

Любая социальная группа, стремящаяся к сплочению и развитию, обретает обычаи и символы, которые становятся для нее важнейшим средством самоидентификации. Более того, символ и ритуал закрепляют в сознании члена коллектива, объясняют ему и указывают на определенную модель поведения. Великая армия демонстрировала все это виртуозно. Через ритуалы и символы Наполеон неустанно напоминал солдатам «о духе, галльском духе, любви к славе, об инстинкте французов, о чести и храбрости».
Особую роль в этом, конечно же, играли знамена. «Когда я, объезжая ряды армии в центре огня, – патетически вспоминал Наполеон на о. Св. Елены, – говорю: “Развернуть знамена! Момент пришел!” – жест, действие, движение – все воздействует на солдата». Полотнища знамен французских полков были трехцветные, доставшиеся в наследство от Революции и символизировавшие нацию и национализм. Очевидно, что эти, по сути, неизвестные ранее европейцам понятия открывали новую эру не только в становлении многих народов как таковых, но и в практике манипуляции массовым сознанием через символы. Надписи на полотнищах говорили о том, что знамена были вручены императором, носителем священной власти. Но главной частью знамени было все-таки не полотнище, но древко, увенчанное сверху бронзовым одноглавым «римским орлом», заменившим революционные пики. Именно орел, прежде всего, почитался как священная реликвия, полученная от самого императора. Закрепляя эти системы перед русской кампанией, Наполеон 30 ноября 1811 г. писал Бертье: «Я дал одно знамя для пехотного полка, одно – для кавалерийского полка, одно – для артиллерийского полка… Не будет ни одного орла, который был бы получен не из рук императора». Декретом от 25 декабря 1811 г. это было окончательно утверждено. Вообще, Наполеон, следуя за римлянами в выборе высшего символа, подражал им и в более глубоком смысле: священная императорская власть была стержнем новой государственности, превосходившей по своей сущности суверенность самой нации.
Вручение орла воинской части выглядело всегда как священный ритуал – от первой раздачи императорских знамен на Марсовом поле в декабре 1805 г., запечатленной великим Ж.-Л. Давидом, до вручения орла молодому 127-му линейному полку на кровавом поле битвы у Валутиной горы в августе 1812 г. Брандт так описал последнее действо: «Полк стоял в каре, люди были закопчены пороховым дымом, покрыты пылью, иные даже кровью. Полковник и офицеры образовали полукруг около императора. Егерь-гвардеец передал Бертье полковое знамя; став по левую руку императора, Бертье взял знамя в правую руку. “Солдаты! – обратился к полку Наполеон. – Вот ваш орел! Пусть он указывает вам то место, куда вам следует собираться в минуту опасности. Клянитесь мне никогда не изменять ему, никогда не уклоняться с пути чести, клянитесь мне защищать свое отечество, не допускать позорить нашу Францию!” Громкое “клянемся” было ему ответом. Потом Наполеон взял знамя из рук Бертье и передал его полковнику. Тотчас же каре расступилось, и знаменосец, украшенный орденами офицер, понес знамя под звуки музыки и дробь барабана в знаменный ряд». Лабом, так же как и Брандт, бывший свидетелем этого замечательного ритуала, отметил: «Эта раздача наград среди мертвых и умирающих и к тому же на месте, прославленном победой, представляла величественное зрелище, которое как бы уподобляло наши подвиги наиболее геройским подвигам древности».
7 сентября 127-й линейный полк будет драться на поле под Бородином. В тот день ни одной из сторон не удастся взять ни одного знамени! Однако позже, во время отступления, судьба орлов многих частей сложилась трагически – одни были взяты русскими в качестве трофеев, другие пришлось уничтожить, но немало удалось и сохранить. Известна, например, история о том, как командир батальона 125-го линейного Жан-Жак Треманже (Tremanger), взятый в плен при Березине, сумел сохранить полкового орла вместе с кистями и полотнищем в течение двух лет русского плена и привез его обратно во Францию в 1814 г.! Когда было невозможно сохранить свое знамя, солдаты пытались спасти, прежде всего, орла. Но когда 84-му линейному принцем Евгением было приказано уничтожить и его, дабы он не попал к русским, полковник все же сохранил серебряную плакетку с надписью «Один против десяти», которая крепилась под орлом и была дана части в память о подвиге в битве против австрийцев в 1809 г. при Граце. Эта реликвия напоминала и еще об одном славном эпизоде из истории 84-го линейного: во время Бородина полк отбил несколько атак русской кавалерии на северном фланге, а в его рядах рядом со знаменем укрылся Евгений Богарне.
Помимо орлов и фаньонов (последние были не только в батальонах, но и в ротах), существовало и множество других символов, обладавших меньшей степенью святости, но также являвшихся важными элементами самоидентификации военных сообществ и предметом гордости и поклонения. Такими символами, к примеру, были различные «особенности» в униформе либо прозвища полков. 25-й линейный, скажем, назывался «La 25-e s’est couverte de gloire», 57-й – «La terrible 57-e» и т. д.
Жизнь любой части наполеоновской армии подчинялась целому комплексу ритуалов и обычаев. Ритуализировалось все: от порядка вступления новобранца или офицера в полк до расстрела приговоренного к смерти. Была своего рода система этих обычаев и ритуалов: ритуалы общенациональные (скажем, национальные праздники, в том числе день рождения императора), общеармейские и характерные только для определенной воинской части. Допустим, в одном из кирасирских полков неуклонно соблюдался своеобразный обычай: новый офицер должен был пройти «тест». Он получал трех лошадей, три бутылки шампанского и трех женщин. В течение трех часов он должен был выпить вино, «расправиться» с девочками и проскакать оговоренное расстояние на лошади. Если вспомнить, что служба в кирасирах требовала недюжинной силы и выносливости, такой ритуал инициации был явно не бесполезен. А, скажем, обычай «расстрела ранца», который проводился после получения унтер-офицером офицерского чина, был общеармейским и сохранился с королевских времен. Он отразил важную черту, свидетельствовавшую о преемственности традиций армии Старого порядка и наполеоновского времени – и тогда и сейчас офицерский корпус в значительной степени пополнялся выходцами из солдатских рядов.
В целом же ритуалы и обычаи, как бы являя собою присутствие прошлого, включали человека в некий замкнутый круг иррациональных истин, задавали строго определенный спектр мыслей, чувств и потребностей.

2.6.3. Религия, суеверия, культ Императора

Армия Наполеона не была армией атеистов. Характер тех религиозных убеждений, которые преобладали в среде, по крайней мере, французских солдат, скорее следовало бы назвать деизмом. Да и вряд ли это могло быть иначе, ведь дехристианизация эпохи Революции привела к поискам «естественной» религиозности, соединенной с возрождением народных верований. Многие революционеры, в том числе и М. Робеспьер, чувствуя образовавшиеся лакуны в народном сознании, попытались их заполнить культом Природы и Разума, воплотившихся в образе Верховного существа (l’Être suprême). Наполеон это развил. «Не надо менять ни одного слова в мысли и в языке Робеспьера, – точно заметил французский историк Э. Кине, – чтобы извлечь из них конкордат Наполеона…»
Армия, однако, приняла конкордат без энтузиазма: в ней долго продолжало жить неприятие какой бы то ни было церкви. Тем более что в годы революционных войн, а затем и войны в Испании французские солдаты столкнулись с таким врагом, который выступал под религиозными знаменами против безбожников. Все это, конечно, не означает, что в рядах французских частей не было людей, принимавших церковь и ее догматы. Такие люди были. Майор Старой гвардии А. Друо, к примеру, столь блестяще распоряжавшийся под Бородином гвардейской артиллерией, всегда имел при себе карманную Библию, постоянно перечитывая любимые им страницы. В ряде полков на полулегальном положении, числясь как солдаты, были даже и полковые священники. И все же во французских частях искренне верующих было очень мало. Знаменитый аббат Сюрюг, отправлявший службу в католической церкви Св. Людовика в Москве во время нахождения там Великой армии, определенно утверждал, что в его церкви «почти никто из французской армии не появлялся, за исключением 4 или 5 офицеров из старых фамилий Франции, двое или трое исповедовались». «Однажды я посетил комнату, полную ранеными офицерами, – писал аббат в письме другу в октябре 1812 г. – Все они говорили о своих физических нуждах, но ни один – о своих душевных проблемах, хотя трое из них уже имели печать смерти на своих устах. Я окрестил детей нескольких солдат: это единственное, на чем они еще настаивают… В остальном религия для них пустой звук».
Конечно, в национальных частях Великой армии, особенно в польских, испанских, португальских и даже немецких, ситуация была иной. Были в этих полках и капелланы. Командование ничего не имело против этого. Наполеон с самого начала своей военной и государственной карьеры относился к религии весьма прагматически. «Римские легионы любили все религии», – вспоминал он историю, описывая свою Египетскую кампанию. Необходимо было, говорил он, «примирить с собою религиозное мышление». Столь же прагматически он отнесся к религиозным чувствам русских во время войны 1812 г. Понимая, сколь опасен религиозный фанатизм, в первые месяцы кампании он не поощрял разрушения церквей и преследования русского духовенства. На ступенях церкви в горящем Смоленске Наполеон, отвечая на обвинения русского священника в разрушениях и поджогах, горячо заявил, что его армия в этом не виновна. Многие церкви, по его словам, сгорели потому, что священники разбежались, бросив свои храмы. «Мои солдаты уважают ваши святыни; мы христиане, и ваш “Бог” есть наш “Господь”».
В своих речах, приказах и письмах 1812 г. Наполеон не раз упоминает имя Бога. «Молю Бога оградить Вас своим святым покровом», – пишет он из заснеженного Смоленска герцогу Бассано. Вообще, имя Господа вспоминали многие солдаты Великой армии накануне, во время и после Бородинского сражения. Упоминали имя Бога генералы, офицеры, солдаты, музыканты и обозники. Многие из них благодарили Бога за победу в сражении и за то, что он сохранил им жизнь. «Благодарение Богу, мы одержали победу», – восклицал Даве, су-лейтенант 12-го линейного полка. «…Бог, который помогал нам весь этот день (7 сентября. – В.З.), сотворил великое чудо, так как я насчитал сам 20 мертвых русских на одного француза», – писал уже известный нам Паради.
Примерно те же выражения встречаем и в письмах немецких солдат. Солдат-вестфалец И. А. Вернке писал, что Господь Бог «помог без раны» пережить два сражения. «Господь помог мне и с третьего сражения вынес без вреда, где пули сыпались дождем как горох, но ни одна пуля меня не задела», – отписал он домой о Бородинском сражении.
Однако многие из тех, кто пережил Бородино, благодарили все же не Бога, но Судьбу. «Спешу с радостью сообщить, – писал отцу капитан Пьер д’Алгэй (d’Algay), – что моя счастливая звезда (bonne étoile) не покинула меня 7-го этого месяца, когда все мои братья по оружию расстались с жизнью». «Твердо положился на свое воинское счастье», но не на Бога и немец Лоссберг. «Поэтому мне, – писал он после Бородина, – и не приходила в голову возможность быть раненым, но в момент, когда я был поражен пулей, я несказанно обрадовался, увидя, что я в состоянии шевелить раненою ногою в стремени и что все кости остались невредимы».
Воздавали хвалу наполеоновские солдаты после Бородина также и Верховному Существу. «Мой дорогой сын, – писал лейтенант Паради после Бородина, – благодарение Верховному Существу, я чувствую себя хорошо, и в этой кампании не получил ни одной раны». По-видимому, некоторые идентифицировали образ Верховного Существа с Богом, другие воспринимали его весьма абстрактно, следуя, так сказать, укоренившейся еще со времен Революции традиции. Известно, к примеру, что песня Ф.-Ж. Госсека на стихи Дезорга об «Отце Вселенной», впервые исполненная 22 июня 1794 г., была одной из самых любимых в армии Наполеона. Ее трогательная мелодия, отзываясь в сердцах солдат, воспринималась как молитва. Приведем только первый и последний ее куплеты:
Pére de l’univers, suprème intelligence
Bien faiteur ignoré des avengles mortels,
Tu révélas tou être à la reconnaissance
Qui seule éleva tes autels.
Dessipe nos erreurs, rends-nous bons, rends-nous justes;
Règne, règne au delá du tout illimité:
Enchaine la nature à tes décrete augustes:
Laisse à l’homme sa liberté!

И все же основной формой проявления религиозных чувств наполеоновского солдата в 1812 г. были не осколки католической веры или тень культа Верховного Существа, но различного рода суеверия. Хорошо известно, что на войне, когда человек оказывается в «пограничной ситуации», между жизнью и смертью, начинается интенсивный поиск психологической опоры. Солдат стремится получить мистическую защиту путем выполнения разного рода ритуальных действий. Наполеоновский солдат, прежде всего тот, который не чувствовал себя в лоне церкви, прибегал к разного рода амулетам. Это могли быть какие-нибудь обработанные камни, кабаньи или медвежьи клыки, носившиеся на шее, и пр. Известно, например, что и Наполеон до рождения сына носил с собой привезенную из Египта булавку с изображением скарабея. А Даву, контуженный при Бородине, но избежавший смерти, решил сохранить седло, ольстры и пистолеты, которые приняли на себя удар русских пуль.
Много внимания уделялось различного рода предзнаменованиям и ритуальным действиям. Сын генерала Пажоля рассказывал: «Мой отец вспоминал, что по счастливому случаю я родился в тот же день, когда он получил чин дивизионного генерала, 7 августа 1812 г., и что он извещен был об этом 7 сентября, прямо перед битвой у Москвы. Не будучи суеверным, он принял это как счастливый знак». Соблюдением определенных правил поведения, боязнью раздразнить Судьбу можно объяснить отказ генерала Дедема после Бородина принять от Кастелана немного кофе. Генерал заставил Кастелана «на счастье» непременно продать его. Как знак сверху воспринимали солдаты и офицеры пулю, пробившую головной убор, но не задевшую голову. Тот же Кастелан описывает, как 15 октября у Нарбонна побывал Раска (Rascas), командир батальона 30-го линейного. Раска поведал, как получил картечную пулю в кивер, выше головы, при атаке редута 7 сентября. Как здесь не вспомнить персонаж известной новеллы П. Мериме, в которой столь блестяще были отображены фаталистические чувства французских солдат, оказавшихся под Москвой?!
Вспоминал, сидя в Москве, эпизоды Бородина и генерал-адъютант Рапп. 7 октября, в связи с месячной годовщиной, он описал в письме барону Депорте, префекту в Верхнем Рейне, эпизоды «наиболее прекрасной и наиболее страшной баталии, подобной которой не было со времен Революции». Рапп рассказал о том, как получил четыре раны в течение 1,5 часа. «К счастью, эти раны ничего не повредили, и я почти выздоровел. Все говорит за то, что я не буду убит на войне». Несколькими днями позже Х. Эрихрат, сержант 2-го вестфальского линейного полка, который был легко ранен 7 сентября, напишет матери из Можайска о том, что надеется вернуться домой, «потому что, кажется, невидимая сила хочет меня сохранить, потому что многие товарищи пали на моих глазах и были тяжело ранены, лишь я как заговоренный…».
Основную массу суеверий составляли все же недобрые приметы и предзнаменования. Сам 1812 год начинался с дурных предчувствий, вызванных знаменитой кометой. «Ярко сиявшая длиннохвостая комета, под ослепительным светом которой созревал чудеснейший виноград, давала повод к самым странным чаяниям и пророчествам», – вспоминал Роос. Затем был переход через Неман. Уже на русской стороне конь по имени Фридланд сбросил Наполеона. Говорят, что Фридланда испугал заяц, традиционный мифологический персонаж. В те дни во время переправы с очень многими солдатами произошли события, заставившие их внутренне вздрогнуть. Тирион, скажем, вспоминал, что, когда 6-й эскадрон его 2-го кирасирского полка переходил понтонный мост, ударила молния. Лошадь орлоносца Вандедрие испугалась, бросилась в воду, и штандарт, притороченный к седлу, «искупался». Тогда кирасиры отогнали от себя дурные предчувствия, но позже не раз вспоминали о них. Был внутренне напряжен в дни переправы интеллигентный Роос. Так как его полк совершал переход Немана в ночь на Иванов день, с которым у вюртембержца было ранее связано множество событий, он «настроен был серьезно и торжественно».
Особенно много дурных предчувствий теснилось в душах солдат, когда приблизилось генеральное сражение. Как правило, эти предчувствия сбывались! Командир 6-го конноегерского полка Ф. Ледар (Ledard, или Le Dard), прошедший огонь и воду, неожиданно в Гжатске почувствовал, что будет убит. Действительно, 7 сентября он получил две тяжелые раны возле «большого редута» и умер на следующий день. 6 сентября предчувствовали свою смерть командир эскадрона Ж. Канувиль, генерал О. Коленкур, полковник 11-го конноегерского М. Дезира и др. Дезира, например, угощая чашкой кофе утром 7-го адъютанта генерала Пажоля Био, печально произнес: «Я совершенно убежден, что это моя последняя битва». В самом начале сражения Био с ужасом увидел, как перед фронтом «одно из первых ядер проломило тому череп». Тот же Био наблюдал, как тяжелые предчувствия овладели накануне сражения генералом Монбрёном. 6-го Монбрён пришел пешком на Шевардинский редут, простоял там в задумчивости некоторое время, затем, в такой же задумчивости, недалеко от редута разделил с генералом Тестом его обед. Вечером Био, прибыв к Монбрёну, увидел его о чем-то задумавшимся над картой. «Когда я представился, – вспоминал Био, – он начал с того, что спросил меня, ужинал ли я. Я ответил, что нет; после чего он добавил: “В этом случае вы поужинаете со мной”. Вскоре после того вошел слуга и объявил, что некто Веше (Vecher), ординарец его штаба, возвратился после того, как сопроводил госпожу Монбрён из Варшавы. “Пригласи его”, – сказал генерал. После вопроса генерала офицер вручил ему письмо и пакет, и, когда он отдал письмо, Монбрён воскликнул: “Я знаю, что в нем. Вы оставили мою жену в добром здравии, не так ли? Что касается ее письма, то я прочту его после сражения”. На следующий день, утром, Монбрён будет смертельно ранен, а через несколько часов умрет.
В условиях, когда обширнейшая сфера религиозного сознания наполеоновского солдата оказалась свободной и нередко стихийно заполнялась разного рода бытовыми суевериями, Власть попыталась взять ее под свой постоянный контроль. Родился культ Императора. Многое в нем было от образа прежнего Господа, от революционных Верховного Существа и культа героев, от религии римских легионов с их богом Митрой. Наконец, культ Императора выглядел своего рода всплеском знаменитого «королевского мифа», одно время загнанного в глубины подсознания, но теперь вновь всплывшего на поверхность. Наполеон, осознавая живучесть этого мифа и его действенность, стал активно его эксплуатировать, соединяя в своем лице Власть, опиравшуюся как на демократическое право, так и на право божественное.
О культе Наполеона в армейских кругах историки писали многократно. Очевидно, что для многих солдат Наполеон был не просто олицетворением Родины (солдат-обозник Ф. Бондю прямо так и писал об этом своей матери из Москвы), но также и воплощением неких сверхъестественных сакральных сил, достойных религиозного поклонения. Брандт, например, описывает, как весной 1812 г. поляки Легиона Вислы, шедшие из Испании к границам России, оказались в Париже. Статую императора на Вандомской колонне они приняли за статую святого! Не случайно, при Ратисбоне, когда Наполеон получил ранение в ногу, это скрыли от армии: священная персона императора не могла быть поражена, как простой смертный.
К началу Русского похода преклонение перед императором достигло среди солдат наибольших размеров. Один пьемонтец, оказавшийся в русском плену, так рассказывал Жозефу де Местру о чувстве священного трепета, охватившем его, когда он впервые увидел во время кампании Наполеона: «Когда я увидел его проезжающим перед фронтом, сердце мое забилось изо всех сил и мой лоб покрылся холодным потом».
Лоссберг впервые встретил Наполеона 4 сентября у Гжатска. Это произошло сразу после того, как офицер увидел императора во сне! «Описанное событие, – записал Лоссберг, – для меня еще замечательно тем, что в предыдущую ночь я увидел во сне императора в таком же виде, и при оставлении города, совершенно похожего на Гжатск».
Уверенность, что под командованием Наполеона Великая армия непременно разобьет русских в сражении, была всеобщей. Еще у Валутиной горы Брандт «увидел, как смертельно раненные собирали свои последние силы, чтобы приветствовать Наполеона, и слышал, как один сидевший на дороге и перевязывавший свою раненую ногу гренадер воскликнул: “Если бы вы, государь, были с нами, мы разбили бы неприятеля наголову”». Поэтому и прокламация императора перед Бородинским сражением была встречена с небывалым воодушевлением. «Это энергичное и короткое воззвание окончательно наэлектризовало армию, – пишет Тирион, – в нескольких словах оно затрагивало все ее интересы, все ее страсти, все ее нужды, короче, в них было все сказано. Да! Армия устала от этих непрестанных маршей, от этого непрестанного движения в глубь России, не встретя серьезного сопротивления. Да! Победа действительно зависела от солдата, в особенности, когда он доверяет своему начальнику, сознавая его искусство. Император же внушал своим легионам более, чем одно доверие, он внушал любовь, граничившую с фанатизмом!» «Наш император командовал лично, – описывал Бородино в письме домой командир батальона 17-го линейного Ж.-П.-М. Барье. – Его присутствие наэлектризовало дух; ничто не ускользало от его наблюдательного взгляда; это может быть выражено двумя строками:
«Готовность к повиновению Твоей грозной армии
Проистекает от восторга, который ты в нее вселил».
Многие почитали за честь умереть на глазах императора. А те, кто выжил, изобретали потом насчет «себя и императора» разные небылицы. Лейтенант 57-го линейного Ж.-А. Леюше, например, рассказывал в письме, что полк заслужил похвалы Его Величества императора за взятие и защиту Шевардинского редута. При этом император якобы смог доверить оборону редута только 57-му и лично сказал: «Оставляя его 57-му полку, я уверен, так как враг попытается вернуть его». Похвала императора, заключил Леюше, «это стоит больше всего в мире». Но уж совершенно фантасмагорическими картинами были заполнены некоторые воспоминания, к примеру, Серюзье. Картины Бородинского сражения, содержащиеся в его мемуарах, можно было бы охарактеризовать так: «Я и Наполеон».
После Бородина вера в Наполеона несколько покачнулась. Горячие надежды на то, что удастся полностью разгромить неприятеля, героическое самопожертвование, проявленное в день битвы, и огромные потери имели своим результатом весьма сомнительную победу. «Мы были недовольны, суждения наши были суровы», – написал о настроениях в Главном штабе в отношении поведения Наполеона в день битвы полковник Л.-Ф. Лежен. «Во всей армии сильно критикуют действия императора в день сражения, к чему присоединяюсь и я», – отметил Лоссберг. Главными пунктами критики Наполеона, по словам Лоссберга, было то, что он слишком долго держал гвардию в резерве; сам же, оставаясь при гвардии, поздно получал донесения; многие критики говорили, что Наполеону следовало бы обойти лес на левом фланге, как предполагал Даву; и т. д. Уже спустя неделю, где-то возле Можайска на почтовой станции Лоссберг снова стал свидетелем открытой критики действий Наполеона в Бородинском сражении, особенно за то, что он не бросил в огонь гвардию.
Московские пожары и тщетное ожидание мира стали решающими факторами того поворота, который уже ранее начал происходить в головах солдат Великой армии: образ императора стал терять свои сакральные черты и приобретать образ человека. Но не следует преувеличивать темпы этого поворота. Так, в фондах РГАДА мы обнаружили интереснейшее письмо известного мемуариста Плана де ла Файе, который в 1812 г. был адъютантом генерала Ларибуазьера, а затем ординарцем Наполеона. 15 октября, за три дня до выступления из Москвы, в письме к некой мадам Анриетт Деплас (Henriette Deplace) он описывал, как русская армия отступала в большом порядке, и сообщал, что наполеоновской армии, вероятно, придется отойти к Висле на зимние квартиры. Жителей в Москве нет, город сожжен, и Москву придется покинуть. «Я проклинаю войну и суверена (выделено мной. – В.З.), который таким образом играет счастьем, судьбой и жизнью людей», – заявил он. Увидев эту фразу, мы сразу, как бы по инерции, расценили ее не иначе как вырвавшийся из груди офицера-бонапартиста протест против Наполеона. И только чуть позже поняли, что Плана де ла Файе осуждал не Наполеона, но Александра I! Как прочно сидят в сознании русского историка национальные стереотипы!

2.6.4. Язык, песни, музыка и фольклор

В любом человеческом сообществе язык, связанный с глубинными психологическими и социальными процессами, является важнейшим компонентом его духовного развития. В этом отношении Великая армия Наполеона не составляла исключения. Язык, песни, музыка и фольклор Великой армии не только отразили разные стороны ее бытия, но и сами существенно воздействовали на ее формирование как целостного организма.
Языковым стержнем Великой армии был, конечно, французский язык, испытавший в конце XVIII в. существенное воздействие бурных революционных процессов. Это воздействие проявилось в появлении крайней патетической фразеологии и образности, в широком распространении просторечий, жаргонизмов, в «тыканье», наконец, в возникновении множества новых слов и выражений. Стали широко употребляться такие слова, как volcaniser (воодушевлять), électriser (экзальтировать, наэлектризовать), fusillade, mitraillade (расстрел), expropriation (экспроприация), ordre du jour (порядок дня, приказ на день), masse (в значении «народная масса»), travailler («обрабатывать» в значении «обрабатывать человека, человеческую массу», войска) и т. д. А «тыканье» в армии получило столь широкое распространение, отразив возникшее чувство братства, подлинное или мнимое, что «vous» смогло полностью возвратиться во французскую армию только после Второй мировой войны. С одной стороны, это свидетельствовало о мощных переменах, произошедших в конце XVIII в. во французском обществе и французской армии, но с другой – сами люди старательно прибегали к табуистическим заменам в своей речи, веря во взаимосвязь, существующую между именем и вещью. Наконец, следует отметить, что демократизация языка той эпохи была связана и с процессами смешения огромных масс населения в территориальном и социальном пространстве: носители разных территориальных и социальных диалектов, попадая в новые языковые среды, испытывали влияние чужой речи. К 1812 г. все эти процессы, с той или иной степенью интенсивности, продолжали развиваться на территории континентальной Европы. Особенно интересно они проходили в рамках Великой армии, ядром которой были французские части, носители уже достаточно устоявшегося языкового мира. Этот мир отразил в себе не только мощные социальные перемены рубежа веков, но и своеобразие быта наполеоновского солдата. Историки не раз обращались к этой теме. Отметим только наиболее характерные примеры и черты.
Особенно тонко отразили эмоционально-психологический настрой в армии, конечно же, многочисленные жаргонизмы. Можно выделить целый ряд своего рода тематических групп. Прежде всего, это жаргон, отразивший восприятие войны, боя и оружия. Война была «ночью» (la noce), «праздником» (la fête) и «музыкой» (la musique). Пули врагов «создавали развлечение для шеренг» (à mettre de la distraction dans les rangs). В сражении было обычно «чертовски жарко» (bougrement chaud). Штыковая атака была «завтраком а ля фуршет». Те, кто испытывал страх в бою, – «трусы», (les rafalés) или «озябшие» (frileux), или «разбившие нос» (saignent du nez). …Сабля – это «бычье ребро» (côte de boeuf), пистолет – «распятие для приговоренного» (crucifix à resort). Ствол – это «пушка» (le brutal), он «кашляет» (tousse), делая из тела «курятник» (poulailler), и «салютует головой» (saluer de la tête). К болезням, ранениям и гибели наполеоновские солдаты относились философски спокойно, даже с юмором и усмешкой. Кровь была «виноградным вареньем», которым «кормят мух». Когда ожидались большие потери, обычно говорили о «происшествии, которое создает огорчение» (un accident qui fait du tort). Солдат, потерявший глаз, был «охромевшим на один глаз», рана в голову – «легкой обидой» (légèrement offense), мертвые – «холодненькими» (refroidis), «определенными в другой мир» (charges d’une commission pour l’autre monde) или «оставившими пост» (descendent la gard).
Особенно ярко отражал солдатский язык мельчайшие нюансы быта, того, что составляло повседневную жизнь солдата. Суп был «жижей», «баландой» (la mouillante), закуска – «шуточками» (les drolleries), вода – «рикики» (le riquiqui), или «святой водой», или «святой жижей» (le sacré mouillante). Если не было ничего поесть, то солдатам приходилось «читать газету» (lit la gazette) или «заниматься макаронами» (trouve des vermicelles). Солома была «пером из Боса» (la plume de la Beauce), ранец – «добычей» (le butin). Тот, кто находил в походе хорошую пищу, назывался «нос», занимавшегося мародерством называли «набившим живот», мародеров – «бандой Луны». Долгие занятия солдат своим обмундированием и снаряжением оставили во французском языке слово «гибернировать» (giberner) – от «parler» (говорить) и «la giberne» (патронная сума), которую приходилось, ведя беседы, долго натирать воском. Блоха, которая также составляла неотъемлемый элемент солдатского быта, называлась «кузнечиком» (la sauterelle), а мышь – «бегунком» (la trottante).
Неизменными элементами всех биваков, а нередко и боя, были юмор и шутки. Много их произвела на свет и русская кампания. Самой известной шуткой был ответ, которым французские солдаты неизменно отвечали на русское «Ура!», которое слышалось как «Au rat!» («На крысу!»). Французы в ответ кричали: «Au сhat!» («На кошку!»).
Враги Франции также нашли свои имена в солдатском жаргоне. Англичане были «angluches» («англуши») или «goddams» («годдемы») – от английского «Черт побери!», или «санкюлоты» – из-за шотландских килтов. Австрийцев называли «autr (e) chiens» («другие псы») и т. д. Хотя русские в целом не удостоились того, чтобы получить какое-либо прозвище, но некоторые из особенно экзотических для французов народов Российской империи и частей русской армии все же получили свои названия. Это были, прежде всего, башкиры – «купидоны» или «амуры» (за их луки и стрелы). Слово «татарин» (точнее, «тартарин») французы использовали для обозначения содержателей кабаков.
Особенно важным для наполеоновского солдата было отделить себя и свою военную корпорацию от всех гражданских. Все невоенные назывались просто «крестьянами» (les paysans) или, в лучшем случае, «пекинами» (pékin), что означало «штатский». Сами же себя солдаты называли любовно-уважительно – «землеход» (то есть пехотинец), «ворчун», «старый ус» (une vieille moustache), «превосходный служака» (troupier fini), «знаменитый кролик» (fameux lapin).
Внутри самого армейского организма солдатский язык достаточно строго обозначил различные вертикальные и горизонтальные иерархические структуры. Молодые рекруты были «молокососами» (les blanc-becs) или «сосунками» (les becs à sucre). Гренадеров называли «сынами гренады», кирасиров – «железными жилетами» (les gilets de fer), жандармов и музыкантов, которые, как правило, редко появлялись в первой линии, окрестили соответственно «бессмертными» (immortels) и «далекими от ядер» (loin des balles). Интендантов обычно презрительно называли «рис-хлеб-соль», а тех, кто был на продовольственных складах, – «сельдереи» (les celery). Те части, которые, хоть бы и не официально, получили какое-либо почетное наименование, стремились его обязательно подтвердить. Таким был, например, 57-й линейный. Компан с гордостью писал жене из России, что под Бородином 57-й оправдал свое название «Terrible» («Ужасный»), которое император дал ему в Испании.
То же касалось людских кличек. История, к сожалению, почти не оставила нам звучание прозвищ простых солдат и офицеров Великой армии (остались только немногие из них, как, скажем, капитана Франсуа, «дромадера Египта»). Но прозвища маршалов и многих генералов известны. Вот некоторые из тех, владельцы которых были при Бородине: Мюрата звали Roi Franconi (король Франкони), по названию известного в те годы цирка, так как Неаполитанский король предпочитал весьма экстравагантные наряды; Нея – Рыжеволосым (le Rougeaud); Жюно все еще в память о старых временах ходил с именем Сержант-буря (le Sergent la tempête); генерал-адъютант Мутон после того, как Наполеон однажды сказал «Мой Мутон (le mouton – баран) – лев», не мог называться иначе как Лев; Компан имел прозвище Покорителя редутов, подтвердив его при Бородине; Друо, известный моралист, звался Мудрец Великой армии. А сколько было Баяров, наследников имени славного рыцаря без страха и упрека, – от павшего под Бородином Монбрёна до Понятовского!
Язык Великой армии отразил и ее многонациональный состав. Представители каждой нации имели свое прозвище: голландец – «le Godfredoms», поляк – «француз Севера», итальянец, из-за того, что начинал свою французскую речь словами «Dis-done», – «le Didons».
Вообще, в нефранцузские части все больше проникало двуязычие, о чем мы уже писали выше, рассматривая многонациональные структуры Великой армии. Но иногда и французы пользовались языковыми заимствованиями. Ротного весельчака французские солдаты называли не иначе как «loustic», заимствовав немецкое «lustig» (весельчак). И все же нам бы не хотелось делать окончательные выводы о степени языковой интеграции Великой армии: на этот счет до сих пор не появилось специальных исследований.
Непревзойденный знаток солдатской души и человеческого сердца, Наполеон верил в чудодейственную магию слова. Его бюллетени и воззвания неизменно производили мощное воздействие на человеческую психику, становясь для солдата своего рода божественным откровением. Процесс взаимодействия императорского слова и солдатской души был заимообразным. Наполеон, чутко улавливая настроения армии, ее, так сказать, внутреннюю пульсацию, соответствующим образом выстраивал свое воззвание. В то же время солдат, отзываясь на обращение императора, уже изначально воспринимал его как идущее от некоего божественного существа. Эффект, в случае удачного совпадения всех этих элементов, был потрясающим. Два примера из русской кампании. 18 июля 1812 г., когда Наполеон был в Глубоком, ему была представлена русская прокламация, адресованная французским солдатам, осуждавшая конскрипцию и наполеоновскую тиранию и призывавшая к дезертирству. Император счел необходимым лично составить «Ответ французского гренадера» и распорядился довести его не только до войск противника, но и своих собственных войск. В «Ответе…» Наполеон счел важным прямо обратиться к тем чувствам, которые составляли моральный стержень его воинов. Как заклинание, император несколько раз подчеркнул, что солдат Франции «свободный» и что «он повинуется только чести и закону». Проявлением этого закона и является конскрипция. Этому император противопоставил «крепостничество и рабство» России, «скотское существование» русских солдат, основой дисциплины которых является «страх», «но не честь». Призвание солдат Великой армии заключается в том, чтобы уничтожить «рабство в русской империи», «восстановить права ее подданных, когда каждый крестьянин станет субъектом и гражданином государства, станет господином своего труда и своего времени, и он не будет больше собственностью своего господина, подобно быку или лошади». Легко представить, как вдохновились бойцы наполеоновской армии, какой гордостью наполнились их сердца, когда они ознакомились с «Ответом французского гренадера»!
И все же то обращение к бойцам, которое прозвучало утром 7 сентября из уст божественного цезаря, превзошло все, с чем он обращался к ним раньше. Вот русский перевод этого воззвания, который только отдаленно передает всю выразительность, энергичность и ритм этого документа: «Солдаты! Вот сражение, которого вы так желали! Отныне победа зависит от вас; она нам необходима. Она даст изобилие, зимние квартиры и скорое возвращение на Родину. Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, под Фридландом, под Витебском и Смоленском. Чтобы позднейшее потомство вспоминало о ваших подвигах в этот день. Чтобы о вас все сказали: он участвовал в великой битве под Москвой». «Да! – воскликнул много лет спустя ветеран Бородина Тирион, вспоминая тот эффект, который произвела на него эта прокламация. – Победа все еще была нужна, она была даже необходима, и что бы случилось с армией или, вернее, с ее остатками, без победы в этой отдаленной стране… Только победа обещала нуждающейся армии изобилие, изнуренной – покой и возвращение на родину, о которой все время вздыхали. Этот приказ напоминал солдатам их былые успехи: ветеранам – Аустерлиц и Фридланд, молодым – Витебск и Смоленск, а всем – славу, которую до сих пор еще не давало ни одно сражение, славу до самого отдаленного потомства, которое сохранит имена участников с чувством восхищенного благоговения. Как много – в этих немногих словах приказа: настоящее, прошедшее и будущее все преисполнено славой!!» «Тысячекратные возгласы “Да здравствует император!” были ответом на это лаконическое приглашение, – вспоминал Ложье из 4-го корпуса. – Все удивляются выразительности, простоте и мощной силе императорской прокламации, которая так хорошо соответствовала теперешним обстоятельствам. “Она достойна главы армии”, – слышались замечания». «Императорские слова оставили след во всех наших сердцах», – вспоминал немец Моргенштайн.
В наполеоновской армии существовали разнообразные школы, призванные дать солдатам и унтер-офицерам основы чтения, письма и математических знаний. Однако цельной системы школ все же не было, и далеко не каждый солдат знал даже основы грамоты. Впрочем, для получения сержантских нашивок грамотность была обязательна, и многие старые служаки, скрепя сердце, должны были садиться на школьную скамью. И все же переоценивать уровень книжной образованности даже в среде унтер-офицерского состава не стоит. Среди выявленных нами 615 писем, посланных из Великой армии в 1812 г., только 13 совершенно определенно принадлежали солдатам и унтер-офицерам! Впрочем, из 615 писем 221 письмо осталось для нас анонимным, а положение их авторов в системе армии неизвестным. Судя по почерку, многие из этих посланий принадлежали отнюдь не армейской элите.
И тем не менее, несмотря на известный уровень грамотности, превосходивший средний уровень грамотности солдат других стран, Великая армия все еще являла собой традиционный мир с «малописьменным сознанием». Солдаты читали очень немного – бюллетени, иногда – письма, еще реже – случайно попавшие им в руки брошюрки. В офицерской среде ситуация, конечно, была иной. «Армия занималась литературой», – заявил в свое время французский историк Мишле, лично знавший многих ветеранов Наполеоновских войн. По его мнению, широкой популярностью продолжали пользоваться древние авторы – Вергилий, Тацит и др. Были популярны французские авторы XVII–XVIII вв. – Расин, Корнель, Мольер… Читали Тассо, Ариосто и, конечно же, знаменитого «Оссиана», томик которого в итальянском издании Наполеон всегда возил с собой. Ощущения и ассоциации многих офицеров были настолько пропитаны литературными образами, что даже в разгар Бородинского боя они вспоминали любимые сцены из классических книг. Таким, например, был 25-летний сублейтенант Итальянской гвардии Ложье, который 7 сентября наблюдал атаку 30-м линейным «большого редута»: «…я вижу перед собой в далеком расстоянии густой лес, заставляющий меня вспомнить о чудесных описаниях Тассо и Ариосто. Из этого леса все время вырываются громадные столбы огня, сопровождаемого страшными ударами», – напишет он. Постоянно носил с собой в кармане мундира томик Б. Паскаля 28-летний капитан гренадерской роты 18-го линейного француз Г. Бонне. После Бородинского сражения он с горечью обнаружил, что книга выпала из прорехи во время боя и потерялась. Большой любовью к литературе, особенно к поэзии, отличались многие немецкие офицеры и чиновники, например Роос, специально посетивший во Франкфурте перед походом в Россию памятник Эвальду фон Клейсту, известному поэту XVIII в. Лейтенант Фосслер, раненный при Бородине и только после недели мытарств оказавшийся под хорошей кровлей, немедленно бросился приводить в порядок свой дневник. Да и письма многих, очень многих офицеров Великой армии, написанные в 1812 г. на родину, безошибочно выдают в них людей, не чуждых изящному слову. У некоторых просто была страсть к сочинительству, особенно в эпистолярном жанре. Среди них был известный нам капитан, а затем командир батальона Кастелан, неизменно отправлявший домой настолько длинные письма, что, когда во время отступления у него заканчивался лист бумаги, он начинал писать на полях, а затем, между строк, «перевертывая» текст!
Кое-какие крохи большой литературы попадали от офицеров и в солдатскую среду. Лейтенант Соваж из резервной артиллерии 3-го армейского корпуса вспоминал своего трубача, который блистал своими познаниями Корнеля, повторяя, правда, все одну и ту же строчку из «Сида»: «Победить, не подвергаясь опасности, все равно, что торжествовать без славы». С этим девизом он прошел кампанию 1812 г.
И все же солдатская среда жила не литературой. Она питалась легендами, слухами, рассказами о героической военной жизни, рождавшимися сразу после каждого крупного боя. В отличие от того, как формировались солдатские легенды и слухи позже, в годы «окопной войны», о чем столь тонко написал в свое время М. Блок, в 1812 г. они рождались и прямо на поле боя. Многие очевидцы описывают, как вечером 7 сентября, либо у костров, либо просто сбившись в кучку, бойцы делились друг с другом подробностями достопамятного дня. Однако в тот день эти, уже ставшие обычными картины все же отличались от обычных: рассказов было не столь уж много, а песен не было слышно вовсе. Господствовало «грустное и молчаливое уныние». Только позже, в Москве, а то и вспоминая русскую кампанию спустя многие годы, солдаты и офицеры вновь обратились к созданию легенд, рассказов и «случаев» о славных днях Бородинской битвы.
Сегодня только опосредованно, через мемуары ряда офицеров, мы можем представить себе характер рассказов, бытовавших среди рядовой массы. Вот, например, отрывок из мемуаров полковника Серюзье о Бородинском сражении, который, кстати, был в тот день заметно пьян: «Император, который наблюдал за нашей атакой, приехал в этот момент с конной гвардейской артиллерией и своей кавалерией, он прежде всего отдал приказ мне сменить позицию тотчас же, как я освобожусь… пройдя между вторым и третьим редутами. Он приказал генералу Коленкуру атаковать врага легкой кавалерией, а после отступить за мою артиллерию. Маршал Ней получил приказ поддержать наш правый фланг во время этой атаки; вторая кирасирская дивизия должна была войти во второй редут в проход сразу, как я его проломлю…» Можно было бы продолжать цитату и далее, но в целом нетрудно заметить уже сразу, что рассказчик, во-первых, сделал себя центральной фигурой сражения, заставив Наполеона, Коленкура, Нея и др. как бы вращаться вокруг своей особы, а во-вторых, хорошо известные эпизоды, уже ставшие благодаря бюллетеням мифами, «вписал» в свое повествование о сражении. Нечто подобное мы встречаем и у Куанье, воспоминания которого по стилистике и по духу очень близки к устной солдатской традиции.
И все же душа Великой армии была не только в хвастливых рассказах, которые обильно рождала удивительная эпоха. Душа также была в музыке и песнях. Каждый полк обязательно имел свой оркестр, количество музыкантов которого в пехоте достигало двух или трех десятков человек! Хороший оркестр был и делом престижа, и мощным источником для поддержания бодрого солдатского духа. Когда же по каким-то причинам с полком не было его оркестра, все равно били барабаны и играли вольтижерские горны. Особенно был любим, конечно, барабан. Он сопровождал солдат всюду, и звук его был подобен голосу полка. «Барабан подражает гулу орудий, – говорил Наполеон, – это лучший из всех инструментов, он никогда не фальшивит». В Бородинском бою барабаны управляли движениями войск, определяя темп и очередность маневров, звали в атаку и собирали рассеявшихся после нее солдат.
Во время Бородинского сражения многие полковые оркестры шли за частями и пытались время от времени вдохновлять маршами солдат. Особенно энергично действовали гвардейские оркестры, которые вместе со всей императорской гвардией оставались весь день 7 сентября вдалеке от вражеского огня. «Полковые музыки, – вспоминал врач Де ла Флиз, наблюдавший гвардию во время сражения, – разыгрывали военные марши, напоминавшие победные поля первых походов революции: Allons, enfants de la patrie, когда дрались за свободу». Звуки «Марсельезы», раздававшиеся над полями Бородина, были не случайны. Революционные песни и марши, казалось окончательно вытесненные в годы Первой империи, сейчас, в России, были вновь востребованными: французский солдат должен был почувствовать себя посланцем свободы в стране крепостного права.
Что пели солдаты Великой армии, готовясь к Бородинской битве, приходя в себя после ее ужасов, а затем вступая в Москву? Чтобы понять их выбор тех дней, обратимся вначале к тому, что вообще обычно пел в те годы французский солдат.
Пел он часто – на марше (обычно рота разучивала две или три песни и подхватывала вслед за запевалой припев), на биваке, вступая во вражеские города и на солдатских пирушках. Песни были на любой вкус и под любое настроение. Вот, например, любимая солдатская песня «Fanchon» («Фаншон»), где в женском образе явственно проступали черты горячо любимой Франции:
Amis, il nous faut faire pause
J’apersois l’ombre d’un bouchon,
Buvons à l’aimable Franchon
Faisons pour elle quolque chose.
Ah! que son entretien est doux
Qu’elle à de mérite et de gloire
Elle aime à rire, elle aime à boire
Elle aime à chanter comme nous.

Немало было и таких песен, которые своей сентиментальностью явно контрастировали с грубостью солдатского быта:
L’astre des nuits de son paisible éclat
Lançait des feux sur les tentes de France
Non loin du camp un jeune et beau soldat
Aunsi chantait appuyé sur sa lance:
Allez, volez, Zéphyre joyeux,
Portez mes chants vers ma patrie…

Вот еще одна песня, пожалуй, самая любимая в Великой армии, потому что ее пели все, от маршала до конскрипта, «Partant pour la Syrie» («Отъезд в Сирию»). Она воскрешала романтические времена благородных рыцарей:
Partant pour la Syrie
Le jeune et brave
Dunois Venait prier
Marie De bénir ses exploits:
«Faites, Reine immortelle»
Lui dit-il en partant,
«Que j’aime la plus belle
Et soit le plus vaillant!»

Конечно, Дюнуа одержал победу и получил руку принцессы! Удивительно красивая мелодия этой песни, сочиненная Гортензией Богарне, станет позже, при Наполеоне III, французским гимном. Образ прекрасного Дюнуа был настолько популярен среди чинов Великой армии, что самые дерзкие даже отваживались сравнивать себя с ним.
Вообще, в песнях любая красотка никогда не могла устоять перед бравым гусаром или драгуном, как, например, в «Конскрипте XIII года»:
– Cher amant, j’ai envie
D’aller avec que toi
Si l’on me recevra  —
Tu es belle de taille
Tu as le coeur luron
Et tu seras jolie,
Habillée en dragon.

Но больше всего песен было, конечно же, о воинской славе и доблести.
Сколько их? Сколько их?
Это крик бесславного солдата…
Чем больше – тем славнее победа, —

пелось в песне, сочиненной великим Руже де Лиллем, «Роланд в Ронсевальском ущелье». Да и все другие наиболее любимые и бравурные мелодии имели революционную основу, как, скажем, мелодия песни «Идем на защиту Империи!» («Veillons au salut de l’Empire!»), которая ранее называлась «Идем на защиту Республики!»:
Veillons au salut de l’Empire,
Veillons au maintien de nos droits!
Si le despotisme conspire
Conspirons la perte de rois!
Liberté! que tout mortel te rende hommage,
Tremblez, tyrans!
Vous allez expiervos forfaits.
Plutôt la mort que l’esclavage!
C’est la devise des Français.

Именно подобные песни звучали во французском лагере перед Бородином.
La victoire en chantant
Nous ouvre la barriere!

– услышал Наполеон, проезжая 6 сентября бивак генерала Пажоля, одну из любимых песен революционной поры.
О наступлении царства свободы пели в те часы и немецкие солдаты. «Во главе одного полка, – вспоминал Брандт утро 7 сентября, – солдат, красивым голосом и звонко, пел “Песнь всадника” Шиллера; слабый, по правде говоря, хор, но неплохо, повторял рефреном последнюю строку: “Когда в мире наступит свобода, не будет ни господ, ни слуг”». Как показалось Брандту, это были пруссаки.
Конечно, звучали и иные темы и мотивы. Наполеон, например, 6 сентября мурлыкал строки из «Оды на фортуну» Ж.-Б. Руссо. А кто-то, возможно, напевал шуточную песню «La medecin et l’amour» («Врач и любовь»), слова которой мы обнаружили среди разрозненных трофейных бумаг Великой армии:
Le medecin, le Dieu d’amour
Sond de service nuit et jour
Voila (bis) la ressemblance
L’un est eprave et de noir vetée
L’autre similliaul et tout nu
Voila (bis) la difference (bis).

Но как бы то ни было, все же в песнях перед Бородином преобладала тема славы, доблести и морального превосходства над неприятелем. После битвы было не до песен. «…Тягостное молчание сменило песни и шутки, которые ранее помогали забывать тяготы долгих маршей», – писал о тех часах Фезенсак.
С приближением к Москве песни зазвучали вновь. «Победа за нами!» – играли оркестры перед вступлением в русскую столицу. Однако московские пожары начали рассеивать все надежды на заключение мира, и Наполеон, желая поддержать дух войска, приказывает открыть в Москве театр. Сохранились афиши тех немногих спектаклей, которые удалось дать французам в Москве, в частном доме возле Никитских ворот. Первой 10 октября была представлена комедия в стихах «Про ветрениц, или Живая смерть», после которой в тот же день дали еще одну одноактную комедию «Недоверие и злоба», 11-го – снова две комедии – «Военная увертюра, или Русь против Руси» и «Деревенский пройдоха». Наконец, 13 октября была дана пятиактная комедия в стихах «Рассеянный», за которой последовал «русский танец». Оркестр был набран из полковых музыкантов, среди которых, правда, как говорили, было и несколько русских. Впечатление от этих спектаклей, сыгранных на пепелище русской столицы и на пепелище надежд Великой армии на мир, было противоречивым. «Здесь играет французская комедия, оркестры очень сносные», – писал домой польский майор граф Дунин-Стрижевский. «Сыграны две пьесы французским театром, сыграны вопреки здравому смыслу, – возмущался французский почтовый чиновник Итасс (Ytasse), – а затем для нас показали русский танец. Этот танец совершенно никому не понравился, это было все равно, что английский танец…»
Театр не мог развеять того мрачного настроения, в которое все более и более после Бородина погружалась Великая армия. 30 октября во французских рядах в последний раз в кампании 1812 г. будут петь песни. Пройдет немного времени, и немцы сложат такие слова:
Александр, царь великий, великий герой,
Сражается с Наполеоном,
Под Москвой, в большой, большой битве,
Наполеон потерял всю свою армию.

2.6.5. Жены, женщины, родные и близкие

В душе каждого солдата Великой армии жила любовь к женщине, детям, отцу, матери, братьям и сестрам. Хотя в 1812 г. все они оставались далеко от России, но мысли солдат постоянно были заняты размышлениями о доме и дорогих их сердцам людях. Когда Лоссберг однажды ясно увидел во сне всех «своих домашних, на родине, и вполне здоровыми», он не преминул утром отправить им письмо, подчеркнув, что только подобными мыслями и желаниями «в настоящее время и ограничивается большинство самых честолюбивых воинов Великой армии, исключая разве Наполеона и немногих его приближенных».
Впрочем, и Наполеон тоже постоянно думал о своей молодой жене и обожаемом сыне. Большое количество писем, отправленных Марии-Луизе и составленных в короткие промежутки между неотложными делами, проникнуты подлинным чувством стареющего мужчины и государя. Наполеон искренне радовался любому письму или известию, касавшемуся его супруги и сына. Герцогиня д’Абрантес, много лет спустя работая над мемуарами (правда, говорят, не без помощи О. Бальзака), была совершенно убеждена, что император в России часто вспоминал свое прощание с Парижем в 1812 г.: был солнечный день, «воздух благоухал запахом… фиалок… Император прощался с сыном. Сын обвил ручонками его шею, прижал его к своему сердцу. Отец был счастлив. Бойкий ребенок, наигравшись у него на руках, положил свою белокурую головку на широкую и могучую грудь своего отца и после нескольких нежных ласк заснул… Отец заботливо положил его в колыбель. Поцеловал в колыбели, посмотрел немного» и – уехал.
Не менее глубоким чувством дышат письма Компана, обожавшего свою 20-летнюю жену Луизу-Октави, подарившую ему в марте 1812 г. сына Наполеона-Доминика, письма Ф.-П. де Сегюра к жене Люции и многих, многих других генералов и маршалов. Даже Рапп, в сердце которого не утихала боль из-за развода с женой, тоже нашел в нем уголок для любви к женщине. Думали о родных, доме, домашних делах и все (или почти все) офицеры Великой армии. 2 сентября, когда в Гжатске армия готовилась к генеральной битве, офицер 13-го легкого полка Межан был обеспокоен тем, что его мать, находящаяся в приюте, осталась без денег.
Думали о своих родных и простые солдаты. Те, кто не обзавелся семьями, обычно вспоминали своих родителей и радовались весточке от них. «Ваше, дражайшие родители, последнее письмо, – писал вестфальский солдат И. А. Вернке, – я получил утром после битвы… чему я очень обрадовался, вышел живым из огня, да и письмо получить – хорошее дело». Но и во время жестокого боя, каким была Бородинская битва, солдаты Великой армии в своих мыслях были нередко далеко на родине. «Поверьте мне, – писал в 8 утра 8 сентября Лоссберг домой, – что и во время сражения я часто думал о вас…»
Эти мысли о доме, которые питали жизненную силу солдата, поддерживала хорошо налаженная в Великой армии почтовая переписка. Каждый полк имел свой почтовый ящик, который обычно был рядом с полковым штабом. В 1812 г. отправка одного письма стоила 25 сантимов, но нередко разрешалось отправлять и за счет почты. Почта переводила и деньги, взимая в 1812 г. за это 5 %.
Обратимся хотя бы к нескольким письмам 1812 г., авторы которых прошли через огонь Бородинской битвы. Вот, например, письма лейтенанта 25-го линейного Паради, который страстно влюблен в некую м-ль Ж. Бонграс. Описав последние боевые новости, в том числе и Бородино, Паради сообщил, что выслал через своего знакомого директора почт Главной квартиры Лальмана ящичек, в который вложил медальон в форме сердца, кружева (de pastilles du serial), шитые золотом, булавку и несколько жемчужин, а также немного китайки. Всем этим Паради, вероятно, только что поживился в Москве. Хотя м-ль Бонграс, видимо, отвечала ему взаимностью, но была одна сложность: Паради, видимо, ранее был женат, и у него был сын Гектор, обучавшийся в императорском лицее в Лионе. Поэтому офицер делал все возможное, чтобы между сыном и будущей мачехой завязались дружеские отношения.
Из Москвы пишет жене, с которой он познакомился в Варшаве в 1808 г., генерал Моран: «…обожаемая Эмили, очарование и счастье моей жизни, я прижимаю тебя тысячу раз к своему сердцу, которое тебя обожает, вместе с нашими любимыми детьми». Дабы не расстраивать жену и родных, о тяжелой ране в челюсть, полученной 7 сентября, он упоминает только вскользь («ma petite blessure»).
А вот солдат Маршал, 18 дней назад переживший ужас Бородина, очень огорчен смертью своего дяди Жозефа, о чем узнал из письма кюре. Маршал был расстроен из-за своей тетки, жены Жозефа, которая осталась теперь одна с маленьким мальчиком.
Конечно, письма с родины чаще приносили добрые, нежели горестные, известия. Они грели солдат и чиновников Великой армии в России далеким теплом домашнего очага. Невозможно перечислить те милые выдумки, к которым прибегали родные во Франции или Германии, чтобы порадовать своего отца, мужа или брата. Это могли быть многочисленные подписи, в том числе еще не умевших читать маленьких детей, которые домочадцы ставили в конце письма (такое письмо, например, получил г-н Мёлэн, лакей того самого барона Боссе, который привез 6 сентября в армию портрет сына Наполеона), или нежный волосок сына, запечатанный в сургучную печать (так решила порадовать своего брата генерала Нансути его сестра, воспитывавшая его 9-летнего сына Этьена-Жана Шарля), и многое, многое другое.
В эпоху Наполеоновских войн, когда родным людям приходилось так часто расставаться, появилось множество миниатюрных портретов. Каждый хотел сохранить для воспоминаний черты отсутствовавшего любимого человека. Тем более что эти портреты, а также подаренные на память перстни, кольца и пряди волос любимых женщин играли еще и роль амулетов. Миниатюрный портрет своей юной жены рассматривал в ночь перед Бородинской битвой О. Коленкур. Портрет будет на его груди, которую пробьет русская пуля на следующий день. Графа Альфреда де Ноай, адъютанта Бертье, судьба пощадит в день Бородинской битвы. Он будет убит при Березине. На груди погибшего найдут портрет его жены. Кровь офицера просочится внутрь медальона и оставит на нем кровавый подтек. Дома останется жена с маленькой дочкой, родившейся в феврале 1812 г. Офицеры Великой армии хранили также и портреты своих матерей (о таком портрете, например, упоминает Фернан де Шабо, адъютант Нарбонна) и своих сыновей и дочек (генералу Жюно, например, в Россию отправили портрет 3-летнего сына в форме гвардейского улана).
Несколько портретов своего любимого сына получил в России и император. Один из них был послан Марией-Луизой ко дню рождения Наполеона. На миниатюре, выполненной м-ль Эме Тибо, Орленок был изображен верхом на овце. Получив этот портрет неделей позже после дня рождения из рук аудитора государственного совета г-на Дебонер де Жифа, нагнавшего армию, Наполеон был искренне рад, любуясь на изображение сына. «Поцелуй его от меня дважды», – немедленно написал он Марии-Луизе. Эта миниатюра будет с Наполеоном до самой смерти. 6 сентября, готовясь к решающей битве с русскими, Наполеон получит большой портрет сына работы Жерара. История с этим портретом, повлиявшая на настроение Наполеона и его армии перед Бородинским сражением, войдет во все описания русской кампании Наполеона.
К сожалению, мы располагаем только несколькими письмами, отправленными чинами Великой армии во время подготовки к Бородинскому сражению. Помимо письма офицера 13-го легкого полка Межана, в котором отразилась его забота о матери, обратимся еще к одному письму маршала Даву, написанному тоже из Гжатска 3 сентября и отправленному, как обычно, жене в Париж, в особняк на улице Св. Доминика, 107. Маршал волнуется о здоровье жены, хочет, «чтобы воды этого года» скорее прошли и дали ему и жене счастье «отметить тот праздник, который ей принадлежит». Даву пишет о горячем желании иметь второго сына, но сожалеет о тех страданиях, которые беременность жены ей доставляет. Здесь мы должны пояснить, что в 1810 г. у четы Даву умер маленький сын Наполеон. В 1811 г. Луиза-Эме-Жюли снова родила сына – Луи, а в следующем, 1812 г., вновь забеременела. Все разрешилось благополучно – в том же году родится сын Жюль! Перед самым сражением, 6 сентября, в Великую армию прибудет почта. Многие бойцы получили в тот день весточку от родных. Капитан Бро, получив 6-го письмо от жены Лауры, запишет в дневнике: «Любовь размягчает солдата».
Не менее сильный эффект имели письма из дома, пришедшие к солдатам сразу после кровавой битвы. «…К полуночи я глубоко уснул на солдатском биваке, – напишет 8 сентября в 8 утра Е. Богарне, сразу же после получения письма от жены. – Меня разбудили, это был Форти (Fortis), который передал мне любезное письмо и твой восхитительный подарок…»
После битвы все солдаты, кто мог, сразу бросились писать домой: они понимали, насколько было важным, чтобы домашние, узнав о Бородинском сражении, как можно скорее получили бы известие о том, что их сын или отец живы. Старший вахмистр 2-го кирасирского полка Тирион, узнав 8-го, что во Францию отправляется почта Неаполитанского короля, выпросил у дежурного адъютанта разрешение воспользоваться этой оказией и набросал письмо матери и жене своего командира г-же Роллан. Оба письма дошли, «и они не могли быть получены матерью и супругой командира более кстати, как тогда, когда во Франции распространилось известие о большом и кровопролитном сражении под Москвой». Торопился отправить домой весточку и Лоссберг, тем более что его фамилию родные могли увидеть в списке раненых. Он сообщил, что рана была несерьезна. 8 сентября писал домой и Даву, не только торопясь дать знать, что жив, хотя и ранен, но и что брат и дядя жены, также служившие в 1-м армейском корпусе, «вышли без единой царапины». Все эти письма пришлись как нельзя кстати. Нетрудно представить, скажем, по письму сестры генерала Нансути Александрин, как та была рада известию, отправленному генералом еще вечером 7 сентября, «которое… развеяло все наши печали и утешило».
Действительно, те дни, когда родные солдат Великой армии ожидали о них известий после генеральной битвы под Бородином, были полны драматизма. Вот, например, что происходило с супругой генерала Жюно герцогиней д’Абрантес, которая в те дни лечилась от «нервических болей в желудке» на водах в Эксе. 7 сентября, в тот самый день, когда за тысячи лье от Экса шло Бородинское сражение, она писала мужу письмо в Россию. В том письме не было и намека о каких-либо дурных предчувствиях: Лаура д’Абрантес и Жюно давно уже отдалились друг от друга. Однако к середине сентября в Экс стали доходить тревожные слухи о «губительном сражении» в Испании. Говорили то о ране, которую маршал Мармон получил в битве при Арапилах, то о его смерти. Мармон и Жюно были «товарищами со школьной парты», и поэтому новости из Испании встревожили Лауру д’Абрантес. «…Едва коснулось моего слуха известие о его [Мармона] смерти, – напишет позже герцогиня д’Абрантес, – как сердце мое сжалось при мысли о Жюно…» 28 сентября герцогиня, мучимая дурными предчувствиями, выехала во Францию. «Тогда уже начинали беспокоиться. Из России приходили известия, где описывались чудеса; но частные письма говорили совсем иное». «Когда были получены официальные известия об этой баталии (Бородинской. – В.З.), – писала позже мужу герцогиня Ж.-Ф.-А. Нансути, – как всегда с явным преувеличением: многие женщины должны были приготовиться к смерти своего мужа или своего сына». «После новости об этой ужасной баталии, – писала графиня Ремюза, сестра Нансути, – разлились слухи самого разнообразного рода, вдобавок увеличивая наши потери, и весь мир начал о них плакать». В большой тревоге, узнав о Бородинском сражении, пребывал несколько дней в Смоленске интендант Пюибюск: его сын был с главными силами. Как признавался Пюибюск-старший, его одолевали «черные мысли по поводу сына, который был в полку и принял участие в том деле». Пюибюску повезло – он вскоре узнал, что его сын жив. Но многие семьи получили страшные известия.
Теперь новый поток писем пошел уже в обратном направлении – с родины в Русскую армию. «О, мой Артур!.. Твоя рана! Мой возлюбленный!» – восклицала в письме командиру эскадрона 12-го конноегерского полка Ф. Де Ла Бурдоннай (Bourdonnaye) некая дама. Особенно часто в письмах тех, кто принадлежал к дворянству Франции, встречались сожаления по поводу смерти О.-Ж.-Г. Коленкура и А.-Ж.-Э. Канувиля. Братья того и другого, находясь в действующей армии, получили немало соболезнований. Все жалели молодую вдову Коленкура и вспоминали о страстной, нашумевшей в свое время любви Канувиля и принцессы Полины. Полина же, узнав о гибели своего бывшего возлюбленного, была потрясена и в течение нескольких дней отказывалась от пищи. Чуть позже к именам Коленкура и Канувиля добавилось имя юного сублейтенанта Фердинанда Ларибуазьера, младшего сына командующего артиллерией Великой армии, раненного под Бородином и умершего в Можайске. Молодость, отвага и страстность этих трех молодых рыцарей, павших под Москвой, заставили сожалеть о них даже больше, чем о генералах Монбрёне или Ромёфе. Рана, нанесенная Великой армии в Бородинском сражении, оказалась глубока для всей наполеоновской Европы.
Далеко не для всех чинов Великой армии мысли о женщине были связаны только с далеким домом. Немало лиц прекрасного пола было и при самой армии. В 1800 г. было установлено, что в батальоне могло быть четыре маркитантки (les vivandières или les cantinères) и две в эскадроне. С 1804 г. маркитантки официально появились и при госпиталях. Как правило, они носили полувоенный костюм: какой-нибудь гусарский ментик, юбку до середины икр, надетую поверх панталон и гетр, круглую шляпу с длинными цветными лентами. Неотъемлемой принадлежностью костюма маркитантки был бочонок, нередко разрисованный в национальные цвета и с полковым девизом, носившийся на плечевом ремне. К нему подвешивался мерный стакан, которым можно было отпускать вино на марше. В лагерях палатки маркитанток обычно становились ротными или батальонными «салонами», где солдаты играли, пили вино, курили и балагурили. Но во время боя фургон маркитантки часто становился «амбулансом» для солдат своего батальона. Так, например, поступила маркитантка Флоренсия из 61-го линейного во время Бородинского сражения. Вообще, отношения между маркитантками и солдатами очень редко оскорбляли пристойность и нравственность.
Все солдаты мои братья.
У меня великая семья!
Для всех есть у меня вино,
Любви ни для кого!  —

пелось в одной из солдатских песен.
Правда, в конце концов, многие из маркитанток становились женами нестроевых, сержантов или даже офицеров. Такими были, например, мамаша Дюбуа, жена цирюльника роты, где служил знаменитый Бургонь (во время русской кампании она помогала хирургу делать операции), или Катерина Ромер (Rohmer), жена тамбур-мажора 62-го линейного. Судьбы многих из тех, кто последовал за армией в Россию, сложились трагически. Некая Мари из Намюра, пройдя в качестве маркитантки Испанию и Португалию и став супругой одного из сержантов Молодой гвардии, в России потеряла не только свою повозку и лошадь, но и своего мужа. Ей еще повезло – она спаслась в 1812 г., была ранена при Люцене, а позже, под Ватерлоо, попала в плен к англичанам.
Помимо маркитанток, за частями нередко следовали и другие женщины, не имевшие какой-либо должности в полку, но бывшие женами или даже подругами солдат, унтер-офицеров и офицеров. Генерал Дедем, например, рассказал о некой молодой девушке, которая в 14 или 15 лет покинула свой дом из-за любви к артиллерийскому офицеру. В битве при Москве-реке он был убит. Так как ей некуда было идти, она осталась при части, прислуживая за лошадьми. При Березине она исчезла, скорее всего, погибла.
Немало «полковых дам» следовало и за нефранцузскими частями. Роос, к примеру, упоминает двух жен вахмистров своего полка. Наконец, были в армии и дети. Каждой роте французской армии было разрешено иметь двух детей в возрасте примерно 12 лет. Они были сыновьями маркитанток или армейских прачек, но (с 1809 г.) обязательно – сыновьями солдата, который был убит или смертельно ранен в бою. Такие «сыновья полков» с 14 лет попадали в оркестр, а в 16 получали барабан.
Трагедия Великой армии 1812 г. стала трагедией не только для мужчин, бывших солдатами, но и для многих детей и женщин.

2.6.6. Солдатская смерть

В гигантском сражении под Бородином все солдаты Великой армии ощутили себя, в той или иной степени, перед лицом смерти. Каждый почувствовал приближение некоего «момента истины», когда, как при яркой вспышке, стали видны все лучшие и все худшие качества солдата и человека. С одной стороны, «привыкание» к смерти, переплетение смерти и быта притупили человеческие чувства, с другой – постоянная угроза собственному существованию не могла не вызывать ярость к жизни и ненависть к врагу, но с третьей – люди как никогда были готовы к тому, чтобы проявить свои лучшие человеческие свойства. «Во время сражения, – утверждают Дж. Киган и Р. Холмс, исследовавшие исторический феномен человека в бою, – человек делается не менее, но более человечным».
В Великой армии 1812 г. мы ясно можем различить два типа людей по их отношению к смерти. Люди первого типа принадлежали к дворянско-рыцарской знати Первой империи и, если можно так сказать, дышали воздухом, пронизанным славой великих подвигов. Особенно пылко эта жажда славы, отвергавшая и презиравшая смерть, проявлялась среди молодого поколения, взращенного уже в годы Империи. «Они хорошо знали, – пронзительно точно писал о них позже А. Мюссе, – что обречены на заклание, но Мюрата они считали неуязвимым, а император на глазах у всех перешел через мост, где свистело столько пуль, что, казалось, он не может умереть. Да если бы и пришлось умереть? Сама смерть в своем дымящемся пурпуром облачении была тогда так прекрасна, так величественна, так великолепна! Она так походила на надежду, побеги, которые она косила, были так зелены, что она как будто помолодела, и никто больше не верил в старость. Все колыбели и все гробы Франции стали ее щитами. Стариков больше не было, были только трупы или полубоги». Именно среди таких людей, как дивизионный генерал Монбрён или молодой су-лейтенант Ф. Ларибуазьер, расцветало подлинное искусство «правильно умирать».
Второй тип людей, составлявший основную массу армии, значительно реже испытывал страсть к героической и красивой смерти. Это были выходцы из народных низов или из числа людей среднего достатка, менее подверженные экзальтации и рыцарским порывам. Но и среди них мы наблюдаем достаточно высокую психологическую стойкость перед лицом смерти. Чтобы объяснить это, следует, во-первых, вспомнить, что на рубеже XVIII–XIX вв. народные массы Западной Европы все еще были фаталистически равнодушны к смерти из-за обычности и, так сказать, бытовой заданности этого явления, а во-вторых, общий эмоциональный подъем той эпохи, во многом вызванный наполеоновским рыцарством, и в простых французских солдатах смог разбудить героическое начало. «Эти солдаты не боялись смерти, той, которая появлялась внезапно во время опьянения сражением и которая могла стать вечным раем славы», – написал позже Ж. Морван. Наивная душа французского крестьянина, облагороженная клинком и огнем, являла в те годы удивительные примеры стоицизма и трагического спокойствия перед лицом смерти.
Что думали наполеоновские солдаты о том, куда попадала их душа после смерти, каковы были, так сказать, их некрологические представления? Если оставить в стороне тех, кто искренне пребывал в лоне той или иной церкви, и обратиться к представлениям основной массы французских солдат, то материала окажется поразительно немного. Все говорит о том, что солдаты Франции не часто задумывались об этом вечном вопросе. И все же одна черта прослеживается определенно – она перешла в наследство от Революции. В те годы «многим людям, чей ум был возбужден несчастьем, героизмом и славой, бессмертие представлялось как прекрасное свидание героев всех веков». Деизм, рожденный Революцией, постоянно смешивал бессмертие души с бессмертием славы. Небо являло собой своего рода «невидимый Пантеон, где обитал бог, но ключи от него – в Руках Революции, и она открывает двери тем, чье чело она сама отметила знаком бессмертия». Эти представления не только сохранились, но и усилились благодаря Власти и общественным настроениям в годы Империи. Культ героев, павших за Францию и Империю, воплотившийся в торжественных церемониях погребения, в сооружениях памятников и речах, в широком распространении оссиановских мифов среди читающей публики, утвердил в умах и сердцах многих солдат образ Елисейских полей, где непременно встречаются бессмертные души героев. Ф. Н. Глинка, оказавшийся в 1814 г. в Париже перед Домом инвалидов, удивительно точно уловил эти настроения, воплотившиеся в стройных архитектурных формах. Ему сразу пришло на ум «описание Валкала в “Северной Эдде”», то, какие награды «сулили северные баснословия» «героям своим в будущей жизни». Валкал был «жилищем радости», куда уносились души храбрых.
Однако эта возвышенность, доступная, видимо, не многим, соседствовала с бытовым, почти ежедневным, видом смерти, притуплявшим любые поэтические проявления. За несколько дней до Бородина Лоссберг «сошел с лошади, чтобы передохнуть в тени и выпить кофе», для которого его денщик возил с собой все необходимое. Вначале Лоссберг хотел расположиться возле одного строения, но оно оказалось заполнено «отставшими всех национальностей», и поэтому он решил сесть на траву «рядом с совершенно разложившимся человеческим трупом». «Мои чувства, – записал он в тот день с ужасом, – настолько притупились, что у меня преобладала только одна мысль, что труп еще не разложился, и я могу, наконец, выпить мой кофе!»
Во время Бородинского боя, когда 2-й кирасирский оказался на длительное время под обстрелом, один из кирасиров поделился с Тирионом куском хлеба. Только он протянул хлеб, как русский снаряд оторвал ему голову. Тирион, как ни в чем не бывало, поднял хлеб концом палаша и, заметив, что тот обрызган мозгом убитого товарища, срезал омоченный кусок и съел хлеб. Только позже, вспоминая все это, Тирион осознал весь ужас этой ситуации. Для многих в день Бородина такое «привыкание к смерти» стало обычным и по отношению к себе самому. В разгар боя капитан 7-го гусарского Дюпюи предложил бутылку с ромом своему командиру эскадрона Буасселье (Boisselier). После того как Буасселье сделал глоток, он сказал: «Ну вот, я возвращаю; если же я буду убит, то твоим будет мое место!» После этих слов пуля попала ему в грудь, и он скончался.
Что уж говорить о том, насколько бесцеремонно и буднично рылись солдаты в ранцах, мешках и карманах мертвых товарищей после сражения в поисках какой-нибудь пищи или, подобно Кастелану, использовали трупы в качестве стульев, чтобы сидеть вокруг огня! Не менее буднично, и оттого страшно, выглядело погребение мертвых, если оно вообще происходило. В начале кампании Великая армия еще старалась хоронить убитых, по крайней мере, своих. У Витебска врач Роос, прибыв с полком к месту недавнего боя, увидел, что тела «с нашей стороны» были уже погребены. То же было у Инкова. Но к Смоленску отношение к павшим изменилось. В дни сражения за Смоленск Брандт увидел, что «в ложбине, куда, очевидно, сносили раненых, трупы лежали один на другом. Почти все они были уже раздеты донага». То же он увидел через несколько дней и за Смоленском, где по сторонам дороги «лежали груды раздетых и уже начавших разлагаться трупов». Такой же была картина и у Валутиной горы, где Брандт был 24 августа: «Всюду лежали груды непогребенных трупов, и тут, – писал он, – я еще раз имел случай убедиться в том, как неосновательны были уверения французов, будто они всегда погребают своих убитых…» Интендант Пюибюск, оставшийся в Смоленске, описывал, как ему пришлось бороться с тысячами разложившихся трупов, заражавших воздух. Не хватало ни лопат, ни свободных рук для их погребения. Во время стремительного марша на Москву, который предшествовал Бородину, мертвых, видимо, совсем перестали хоронить.
Что сталось с телами тех, кто пал под Бородином? Похоронили, точнее, зарыли в землю (часто во рвах, просто засыпав немного землей брустверов) очень немногих. Уже вечером 7-го и утром 8-го, как свидетельствует Пельпор, в полках попытались захоронить хотя бы часть своих мертвых товарищей. Бóльшая часть армии уже 8-го двинулась дальше. На поле остался 8-й вестфальский корпус (на некоторое время задержались и части 3-го корпуса), который вскоре, после 12 сентября, переместился в Можайск. Под Бородином оказался только один батальон вестфальцев, который, конечно, не сильно утруждал себя обязанностями могильщиков. Основная масса тел так и не была погребена. Фабер дю Фор, который оказался на поле 17 сентября, сделал несколько страшных по своей правдивости рисунков: поле было усеяно разлагавшимися полураздетыми или совсем обнаженными трупами. Посетившие поле в октябре и оставившие записи об этом Лоссберг, Зуков, Фосслер и другие увидели «всех убитых там, где они пали» (Фезенсак). Солдаты 4-го линейного, бродившие по полю в конце октября, сказали своему командиру Фезенсаку, что видели там «раненых солдат, все еще цеплявшихся за жизнь». Фезенсак этому не поверил. Немец Фосслер, увидевший мертвых Бородина несколько раньше, 6 октября, долго бродил по полю и философски разглядывал выражения лиц мертвых солдат. «На лицах павших французов, – напишет он позже, – я мог все еще различить различные эмоции, с которыми смерть застигла их: храбрость, безумство, вызов, безразличие, невыносимую боль; а среди русских – страстную ярость, апатию и оцепенение».
Фосслер увидел в тот день импровизированный памятник, поставленный на могиле генерала Монбрёна. Видел его двумя неделями позже и Зуков. Памятник выглядел так: на простом стволе ели, врытом в землю, была прикреплена доска, на которой были написаны следующие слова: «Çi git / Le Général Montbrun / Passant de quelque nation / que tu sois / Respecte ses cendres / Ce sont les restes d’un des plus Braves / Parmis tous les Braves du Monde, / Du Général Montbrun. / Le M. d’Empire, Duc de Danzig, / lui á érigé ce foible monument. / Sa mémoire est dans tous les coeurs / de la grande Armée». Можно довольно точно сказать, что этот импровизированный памятник простоял, по меньшей мере, около года, а то и больше, так как летом 1813 г. (?) его зарисовал английский художник Дж. Джеймс. Вместе с тем трудно утверждать с полной уверенностью, где именно стоял этот простой и трогательный памятник, дань дружбе и военному братству наполеоновского рыцарства. Фосслер, например, считал, что памятник был воздвигнут в центре «большого редута». Но не исключено, что Фосслер перепутал и это был либо Шевардинский редут, либо одна из Багратионовых «флешей». Судя по рисунку английского художника, последнее более вероятно. В этой связи следует напомнить, что Монбрён скончался, по всей видимости, в д. Шевардино. Хотя памятник, конечно, могли поставить не обязательно на месте погребения тела.
Известен еще и второй памятник, поставленный в те дни наполеоновскому генералу, – памятник «вестфальскому Баяру» А. Дама. Любившие его солдаты соорудили где-то возле кромки Утицкого леса «небольшой памятник из дерева». О памятниках другим бойцам Великой армии, павшим 5 и 7 сентября, никаких сведений не сохранилось.
Хотя на Бородинском поле, по нашим сведениям, было похоронено, по меньшей мере, 9 генералов Великой армии, никаких памятников на могилах большинства из них могло и не быть. После Бородина европейские солдаты относились к телам павших все более и более безразлично. Это поразительно контрастировало с тем, как поступали с телами мертвых в русской армии. Фантен дез Одар, двинувшийся вместе с арьергардом 8 сентября к Можайску по Новой Смоленской дороге, с нескрываемым удивлением и восхищением записал в журнал: «Несмотря на расстройство и стремительность отступления русские смогли похоронить в течение последующей ночи всех своих раненых, которые умерли по дороге. Эти люди, которых мы называем варварами, весьма заботятся о своих раненых и считают долгом похоронить своих мертвых, в то время как мы, французы, гордые нашей цивилизацией, оставляем людей погибать без помощи и не утруждаем себя погребением трупов до тех пор, пока зловоние не будет вызывать неудобство».
Все, или почти все, оставшиеся непогребенными тела мертвых Великой армии на Бородинском поле были стащены в ямы и сожжены весной 1813 г. силами местных властей и мужиков.
Как ожидали и как принимали смерть солдаты Великой армии на Бородинском поле? Уже в ночь с 4-го на 5-е, когда приближение генерального сражения стало очевидным, многие солдаты почувствовали дыхание смерти. Капитан Дюмонсо, наблюдая той ночью, как в гробовом молчании «вся армия сконцентрировалась в массах», воспринимал окружавшие его фигуры людей, «как будто деревья на обширном некрополе…». Но, видимо, такие ассоциации и мысли о смерти все же мучили далеко не всех. Бургонь вспоминал, как 6-го, перед боем, «некоторые писали завещания», другие же пели или спали «в совершенно индифферентном состоянии».
На следующий день особенно тяжело пришлось тем, кто на длительное время оказался под огнем неприятельских орудий. Ощущения солдат были, конечно, различны, однако в чувствах каждого из них было много общего. Вот что, например, думал в те минуты капитан Клод Орио из 9-го кирасирского: «Что делать, когда ожидаешь смерти под пулями, гранатами и картечью, когда не замечаешь вокруг себя ничего, кроме умирающих и мертвых? Тогда говоришь себе: “Это лотерея, и если бы [счастье] уже переменилось, ты был бы уже мертв; предпочтительнее жизнь с честью, но и смерть тоже с честью”».
Особенно памятными стали часы и минуты под русским огнем 7 сентября для тех, у кого смерть, бывшая рядом, оставила какие-либо «зарубки». Кроме ран и пробитого кивера, этим напоминанием нередко служили обрызганный кровью (как у Обри из 12-го конноегерского) или мозгом товарища (как у Брандта из Легиона Вислы) мундир. Позже, всякий раз, когда Брандт будет чистить свой мундир, на том месте, которое было забрызгано мозгом, будет проступать сальное пятно, как своего рода «Memento mori».
Конечно, вид тысяч трупов и постоянная готовность принять смерть притупляли чувства наполеоновских солдат. Нередко труп убитого товарища вызывал эгоистическую мысль: «А ты жив». Когда Нею (это будет позже, при Березине) доложили о смерти молодого адъютанта де Ноай, который прошел с ним Бородино, маршал ответил: «Что ж, пришел его черед – все-таки лучше, что мы сожалеем о нем, нежели если бы он сожалел о нас». И все же даже в пылу Бородинского сражения воины находили в себе нравственные силы скорбеть о товарище. Когда капитан Д.-Ж.-Ж.-В. Дюпюи, контуженный снарядом, упал на землю и лежал без движения, ехавшие за ним генерал Ш.-К. Жакино, полковник 9-го шеволежерского полка М.-Ш. Гобрехт и несколько офицеров окружили его и искренне стали горевать о нем. Дюпюи, слышавший этот разговор, вспоминал его всю свою жизнь.
Любая смерть, принятая на Бородинском поле солдатом Великой армии, была великой трагедией для него самого, его родных, близких, а нередко и для товарищей. Этот личностный, человеческий масштаб трагедии, как правило, исчезает, если историк, абстрагируясь от конкретных людей, пытается оперировать общими цифрами и абстрактными фактами. Попытаемся прикоснуться хотя бы к одной из тех 10 тыс. трагедий, которые произошли с солдатами Европы в битве при Москве-реке.
Фердинанд Бастон де Ларибуазьер был еще совсем молод. Ему едва ли было 18 лет, когда накануне Русского похода он стал младшим офицером 1-го карабинерного полка. Сын крупнейшего артиллерийского генерала наполеоновской эпохи, графа Жана-Амбруаза Бастона де Ларибуазьера, Фердинанд принадлежал к тому молодому поколению французов, которое, говоря словами А. Мюссе, было зачато своими отцами «в промежутке между двумя битвами». Старший Ларибуазьер, 53-летний дивизионный генерал, прекрасный артиллерист и организатор, начавший службу в 1781 г. и одно время даже читавший вместе с молодым су-лейтенантом Наполеоном Буонапарте книги у книготорговца в Валансе, он прошел через гром войн Революции, Консульства и Империи. Оба его сына просто не могли не избрать стезю военного. Старший, 24-летний Оноре-Шарль, уже в чине командира эскадрона, состоял адъютантом при отце. Младший же, Фердинанд, с трудом дождался, когда перейдет из пажей императора в офицеры и примет участие в военной кампании. Только перед походом на Россию он облачился в белый колет карабинерного полка и стальную кирасу. На кирасе сверкало изображение солнечного диска; в нем отражались лучи того ослепительного солнца, которое современники называли «солнцем Аустерлица». Николя-Луи Плана де ла Файе, в 1812 г. лейтенант артиллерии, неожиданно ставший адъютантом генерала Ларибуазьера, хотя и знал Фердинанда совсем немного, всю долгую жизнь будет вспоминать о нем как о «веселом, рыцарственном и великодушном» молодом человеке, «настолько искреннем и преданном, насколько это возможно». Бородино должно было стать для Фердинанда первым сражением. Все дни накануне он грезил о славе, величии приближавшегося дня и о том, как после кампании он с отцом и братом с триумфом возвратятся на родину.
Рано утром 7 сентября 2-й корпус резервной кавалерии, в котором состояли карабинеры, выстроился к югу от Шевардинского редута. Командир саксонского полка Гар дю Кор полковник А. Ф. Лейссер невольно залюбовался карабинерами, которые стояли от него справа: «Они являли собой импозантное зрелище. Гигантские люди и лошади, античные шлемы с красными плюмажами и султанами, двойные кирасы из желтой латуни. Воистину, вряд ли можно увидеть более прекрасных, отборных, грозных кавалеристов». Перед фронтом гарцевал обожаемый всеми храбрец генерал Монбрён. Фердинанд смотрел на него с восторгом. Уже в 10 утра 2-й кавалерийский корпус потерял своего храброго начальника генерала Монбрёна. Хотя кавалеристы еще не ходили в атаку, но уже несли заметные потери от огня русской артиллерии. В полдень 2-й корпус был передвинут к «большому редуту», представлявшемуся французам огнедышащим вулканом. Карабинеры встали на открытой местности и, в ожидании дальнейших приказов, оказались без движения под огнем. Генерал Ларибуазьер, энергично занимаясь делами службы, тем не менее, ни на минуту не забывал о своем младшем сыне. Генерал переправился вместе со своим штабом через ручей Каменку и пристально вглядывался в ряды карабинеров. Как раз в это время они пошли в атаку. Фердинанд, заметив отца, не удержался и, выйдя из рядов, бросился к генералу. Он быстро пожал отцу руку и успел только сказать, как показалось Плана де ла Файе, «с очень оживленной радостью: “Мы идем в атаку”. В ту минуту Фердинанд был совершенно счастлив. Он будет смертельно ранен к вечеру, во время одной из атак уже за Курганной высотой. Плана де ла Файе, возвратившийся после выполнения очередного поручения в 2 часа ночи к биваку своего начальника, увидел бедного Фердинанда, лежащего завернутым в плащ; над раненым склонились его отец и брат. Русская пуля пробила ему кирасу и вошла в тело в области поясницы близко от позвоночника. Иван, хирург императора, вынул пулю, но было ясно, что Фердинанд вряд ли сможет выжить.
Бедному Фердинанду предстояло страдать еще несколько дней… 8 сентября, когда Наполеон снова двинулся вперед вместе со своим штабом и генералу Ларибуазьеру нужно было его сопровождать, четверо артиллеристов, положив на носилки Фердинанда, осторожно понесли его. Отец не хотел оставлять умирающего сына там, где ему вряд ли могли обеспечить должный уход. В Можайск 8 сентября французы не попали. Наполеон вынужден был заночевать в д. Кукарино. Где-то в одном из крестьянских домов стонал той ночью бедный Фердинанд. Утром 9, когда русский арьергард оставил Можайск, вместе с передовыми частями дивизии Дюфура в город вошел Плана де ла Файе – он должен был захватить для генерала Ларибуазьера и его умирающего сына какой-нибудь еще не разрушенный дом. Не углубляясь к центру города, лейтенант вбежал в первый попавшийся дом на правой стороне главной улицы и немедленно написал на двери имя генерала Ларибуазьера. Дом был очень маленький и грязный, но выбирать не приходилось.
В Можайске генерала Ларибуазьера в те дни ждала большая работа – надо было подсчитать расход боеприпасов, возобновить их, а также привести в порядок штат всей артиллерии. Работали в те дни не покладая рук также Плана де ла Файе и его писарь Кайли. Рядом с ними, в соседней комнате, лежал в агонии молодой Фердинанд. Хирург Гюдоль, «довольно хороший малый, но страшно болтливый», который, как считал Плана де ла Файе, «знал очень немного», ухаживал за умирающим. Когда днем 12 сентября императорская Квартира и Главный штаб двинулись дальше, генерал Ларибуазьер и его начальник штаба Ж.-К.-М. Шарбоннель ненадолго задержались: отец «ждал момента, когда его сын сделает последний вздох». Но так как генерал Ларибуазьер должен был постоянно отлучаться по делам, все эти часы рядом с Фердинандом сидел Плана де ла Файе. «Около 4 вечера бедный молодой человек, который стонал с утра от своей раны, начал беспорядочно говорить и содрогаться в конвульсиях, которые предвещали его конец. На мгновение, – вспоминал де ла Файе, – Фердинанд открыл свои глаза, обнял одной рукой меня за шею и моментом позже умер». Лейтенант немедленно послал уведомить отца о кончине Фердинанда. Позднее он писал: генерал сразу явился, «сжал мою руку и несколькими мгновениями позже удалился, чтобы присоединиться к императору». Плана де ла Файе должен был остаться и похоронить Фердинанда.
Той ночью, с 12-го на 13-е, де ла Файе получил записку, начертанную рукой Оноре Ларибуазьера. Оноре просил, чтобы сердце его брата было вынуто и сохранено. Вечером 13-го, только спустя 24 часа после кончины су-лейтенанта (вероятно, из-за широко распространенной в то время меры предосторожности), Гюдоль вскрыл тело Фердинанда. Плана де ла Файе находился рядом и наблюдал за этим страшным и грустным спектаклем. Хирург вынул сердце и, промыв, поместил его в небольшой сосуд с винным спиртом. Само тело было положено в гроб, «наскоро сколоченный рабочими корпуса инженеров». Плана де ла Файе положил в гроб, рядом с телом, свиток из плотной бумаги, на котором были написаны следующие слова: «Тело Фердинанда Бастона де Ларибуазьера, лейтенанта карабинеров, убитого в битве при Москве-реке, сентябрь 1812 г. Его отец распорядился предать его останки общественной панихиде». Когда наступила ночь, 25 артиллеристов под командованием лейтенанта в качестве эскорта, без какой-либо церковной церемонии, двинулись с гробом к холму, на котором когда-то возвышался городской кремль. В последние годы русские использовали его камни для строительства Никольского собора. Но остатки стены все еще в беспорядке виднелись на холме. Французы сделали в полуразрушенной стене (как пишет Плана де ла Файе, «татарской конструкции») пролом, вынув из нее несколько больших камней. В образовавшееся углубление был помещен гроб, после чего каменные блоки были водворены обратно так, чтобы по возможности не было видно следов захоронения. Почему был избран столь старинный способ захоронения тела Фердинанда? Сам Плана де ла Файе утверждал, что все испытывали боязнь, как бы останки не были осквернены. Но помимо этого здесь ощущается и что-то иное, а именно, стремление захоронить тело не «в чистом поле», как какого-то отлученного от церкви, а в чем-то похожем на церковную стену или пол в церкви. Не исключено также и то, что погребение Фердинанда, павшего на поле битвы, было отголоском той давней традиции хоронить воина «под защитой тяжелой группы камней», которая была описана Данте в «Божественной комедии» и которую упоминает Арьес.
14 сентября Плана де ла Файе отправился догонять своего генерала. Сердце Фердинанда, прядь его волос и оставшиеся вещи он передаст Оноре. Среди трофейных бумаг в российском архиве сохранилось несколько писем, отправленных из России Плана де ла Файе, генералом Ларибуазьером и его старшим сыном Оноре. Плана, повествуя о своих злоключениях некой мадам Анриетт Деплас (Deplace), искренне переживает о том, «как чувствует себя мадам Ларибуазьер после известия о смерти сына». Хорошо еще, пишет он далее, что отца в несчастье поддерживает старший сын Оноре. «…В конце концов, – заключает лейтенант, – он [Ларибуазьер-старший] останется с хорошим достойным сыном и его любовью». Отец и сын Ларибуазьеры писали домой, в Париж на улицу Бонди, 40, где в те дни не находила себе места от горя мадам Ларибуазьер. Они старались писать о своей «работе», обстоятельствах похода и об отличном здоровье. Имя Фердинанда старались не упоминать. 21 декабря в Вильно генерал Ларибуазьер умрет от болезней и перенесенных страданий. Домой возвратится один Оноре. Он умрет только 22 мая 1868 г., будучи сенатором Второй империи.
Могил его отца и брата к тому времени уже давно не будет. Но память останется. Посетивший в 1827 г. Бородинское поле известный поэт, участник войны 1812 г. П. Свечин увидит заросшие травой и деревьями окопы французских батарей Сорбье и Фуше, огнем которых руководил 7 сентября 1812 г. генерал Ларибуазьер. «На сих двух батареях, – напишет Свечин, – во рвах, выросли березки; они осеняют боевые насыпи. Я нашел сплетенные из ветвей их венки и после узнал, что это воспоминание посетивших сии места чужестранных людей, посвященная им признательность геройству их соотечественников». Но только в 1913 г. на месте командного пункта Наполеона в день Бородинского сражения будет наконец-то поставлен большой монумент «Погибшим Великой армии». Императорский орел, помещенный на его вершине, станет охранять покой тысяч павших воинов наполеоновской армии.
Попытаемся подвести итоги. Великая армия Наполеона являла собой не только великолепно отрегулированный военный организм. Она была центральным элементом целого мира, который возник во Франции после Революции на стыке общества традиционного и общества индустриального. Функционирование этого мира обеспечивали в значительной мере военные структуры, перерабатывая человеческую массу, которая во многом была еще носителем традиционной культуры, в новый человеческий материал, объединенный не только чувством корпоративного братства, но и чувством принадлежности к целой нации. Сами механизмы обработки человека, связанные с развитием образцов военизированного общества Римской республики, возникли еще в эпоху армии Старого порядка, но только в наполеоновское время на основе конскрипции произошло соединение общекрестьянской культуры с либеральными и революционными образцами. Крестьянин, подчиняясь армейской дисциплине, которая нередко воспринималась как своего рода замена отцовской власти, получал своеобразную свободу, приобщавшую его к новой жизни и новым ценностям.
Великая армия, имея в своей основе армию Франции, явно претендовала на универсальный общеевропейский характер. Она являлась своеобразным прообразом той Единой Европы, контуры которой к 1812 г. стали уже четко проступать. Несмотря на спорный характер принципов, лежавших в основе формирования наполеоновской империи, общая тенденция к интеграции европейского континента при изоляции России проступала достаточно ясно. Удачное для Наполеона завершение войны с Россией вполне смогло бы нейтрализовать те негативные тенденции, которые работали на распад наполеоновской империи.
К 1812 г. наполеоновская военная машина была высокоэффективным и хорошо отлаженным социальным организмом, располагая мощными регуляторами воздействия как на внешнее поведение человека, так и на его внутренний мир. Прочно укоренившиеся ценностные и поведенческие стереотипы делали поведение основной массы бойцов на поле боя исключительно эффективным, сочетавшим в себе готовность к беспрекословному подчинению с личной инициативностью того уровня, который определялся местом в армейской иерархии.
Вместе с тем Великая армия представляла собой отнюдь не статичный, но постоянно изменяющийся многоуровневый организм, различные элементы которого, взаимодействуя друг с другом, находились в состоянии постоянного развития и саморазвития. К 1812 г. в армейских структурах различного уровня шел постоянный процесс накопления отклонений от идеально заданной нормы. Тяготы начавшегося Русского похода не могли не усилить эти флуктуации, приближая Великую армию ко времени Бородинского сражения к своего рода точке бифуркации. Солдат сражался на пределе своих физиологических и психических возможностей.
Великая армия и ее бойцы смогли выдержать тяжелейшее испытание Бородина. Однако надежды на завершение кампании, которые придавали силы наполеоновскому солдату в день сражения, оказались неосуществленными. Пожар русской столицы и отказ Александра I от переговоров о мире, а затем и страшное отступление, отягченное непривычным климатом, привели к краху ожиданий солдат Наполеона и к усилению процесса внутреннего распада как самого армейского организма, так и системы всего наполеоновского господства.
Могло ли Бородинское сражение иметь для наполеоновской армии иные, более благоприятные последствия, которые бы в значительной степени нейтрализовали основные процессы внутреннего кризиса и усилили тенденцию к сплочению и укреплению ее жизнеспособности? Материал 2-й главы позволяет предположить, что это было вполне вероятно и зависело не только от макропроцессов «объективного» кризиса наполеоновского господства в Европе, но и от процессов на микроуровне, являвшихся результатом как случая, так и воздействия проявления воли и эмоционально-психологического настроения отдельных актеров великой драмы 1812 г.
Попытаемся сфокусировать наше внимание на Бородинском сражении, эпицентре событий 1812 г., избрав максимально возможный на сегодняшний день крупный масштаб. Он позволит воочию представить уникальность исторического текста и окказиональность поступка его действующих лиц.
Назад: 2.5. Структуры повседневности
Дальше: Глава 3 Великая армия в бородинском сражении Военно-историческое измерение