Письма мертвым писателям, № 15
Любезная Джейн!
Поначалу наше театральное представление грозило обернуться очередным разочарованием, ведь несмотря на то, что я разослала во все газеты письма с уверениями, что дороги снова доступны, а мосты через ручей крепки и надежны, явился лишь один репортер – тот самый Картрайт, что уже много недель околачивался в школе. Кроме него, пришел всего один попечитель, один потенциальный спонсор, которого я обхаживала месяцами, и наш любезный вездесущий доктор Бид, хоть его и не приглашали. Однако меня не отпугнула столь малочисленная публика, и я вышла к гостям, не выказывая досады. План экскурсии составили загодя; на каждом шагу нас ожидало нечто познавательное. Детей мы выдрессировали, и те исполняли свою роль по малейшему сигналу. Я продумала все до последней мелочи – во всяком случае, так мне казалось. Ибо во время представления случилось нечто из ряда вон выходящее, что я никак не могла предвидеть.
Сдается мне, что после сегодняшнего слава о Специальной школе разнесется по всей стране, а то и миру. Вскоре каждый житель Земли будет читать обо мне в газетах. Я могла бы сэкономить чернила и просто приложить к письму газетную вырезку, но очень уж хочется рассказать о случившемся своими словами.
Надеясь, что еще несколько представителей прессы, пусть с опозданием, но все-таки прибудут, я не веду нашу маленькую группу сразу в актовый зал. Выдав гостям зонтики, я устраиваю экскурсию по территории. Мы дважды останавливаемся и смотрим, как старшие ученики занимаются гимнастикой на свежем воздухе. Они промокли под дождем, но выглядят здоровыми, как принято говорить, «щечки-яблочки», и я надеюсь, что репортер именно так и напишет в газете. Затем я провожаю гостей в ротонду с высоким потолком из цветных стекол, выложенных в подобие мозаики, изображающей розу ветров. Комната почему-то кажется мне изменившейся, вероятно, потому, что я смотрю на нее глазами гостей. По серому небу пролетает стая ворон. Возможно, дело в дефектах стекла, или же что-то не так с воронами: они то появляются, то исчезают, их траектория прерывается, как пунктирная линия. Потом они начинают лететь азбукой Морзе: точка-тире, точка-точка-тире. Стеклянный потолок – единственный источник света в ротонде; прохладный прозрачный свет падает на объект, стоящий посреди комнаты на полу.
– Джентльмены, позвольте представить: Древо Познания.
Вороны заходят на посадку и с глухим стуком приземляются на крышу. Их лапки отпечатываются на стекле, словно мгновенная татуировка.
Один из гостей приближается к дереву. Картрайт восклицает:
– Оно же из бумаги! Какого дьявола? – И верно, дерево сделано из бумаги, и не просто бумаги, а листов с печатным текстом, вырванных из книг и скомканных, измельченных, превращенных в кашицу, так что видны лишь части слов и отдельные буквы, соединенные беспорядочно, криво и накладывающиеся друг на друга.
– Из пережеванной бумаги, – уточняю я и с удовлетворением смотрю на дерево. Остальные разглядывают его с недоумением.
– А под бумагой…
– Под бумагой – вы совершенно правы – настоящее дерево, некогда живое, но ныне засохшее и покрытое своего рода второй кожей, второй корой из бумаги. Собственно, после смерти деревья бумагой и становятся.
– Не с этим ли деревом связан тот старый скандал? – спрашивает репортер.
Смотрите-ка, он навел справки! Прежде чем ответить, я оправляю юбки.
– Не скандал, а небольшое недоразумение. Горожане почему-то решили, что я совершила акт вандализма над библиотечными книгами. Однако все книги, о которых шла речь, были заменены новыми, ущерб возмещен. Поверьте, мы ни в коем случае не хотим лишить книголюбов Чизхилла материала для чтения, хоть мы и расходимся в вопросах наилучшего применения некоторых текстов. Теперь прошу, следуйте за мной… вот сюда, в актовый зал. Мы приготовили для вас нечто особенное.
Я не без удовольствия объяснила репортеру, что красная ковровая дорожка вдоль прохода символизирует высунутый язык, арку просцениума украшает свисающий бархатный язычок, а закулисье ловко скрыто от зрителей довольно реалистичным макетом крапчатых пористых миндалин.
– А где же зубы? – спрашивает репортер, не догадываясь о том, что «Зубами» мы величаем старших учеников и преподавателей, играющих роль блюстителей традиции во время мессы в Церкви Слова. Я сообщаю ему, что он может посетить мессу, когда пожелает, так как инсталляция в актовом зале хоть и выполняет информационную функцию, является лишь слабым подобием интерьера часовни.
– У вас усталый вид. Встряхнитесь, впереди еще несколько часов! – подбадриваю его я.
Попечитель усаживается в средний ряд: он бесстрастен и сидит абсолютно прямо, только живот слегка выпирает; его фигура напоминает мешок с комбикормом, поставленный вертикально. Потенциальный спонсор садится с ним рядом. Репортер занимает место у прохода ближе к выходу. Я в ярости, что он решил сесть позади, хотя первый ряд свободен, как и все остальные. Естественно, он сделал это не случайно. Он хочет показать, что сладкие голоса деток не умаслят его и не заставят сотрудничать со мной. Не волнуйтесь, любезный Картрайт: сладких голосов вы не услышите. И верно, репортер и попечитель оба потрясенно откидываются на спинки кресел, когда малышка Хармони Апшоу выходит из-за занавешенных кулис, открывает свой милый ротик и принимается декламировать басом актера елизаветинской эпохи. Она (или он, говорящий ее ртом) переигрывает, но умело, раздувая меха легких, чтобы воспламенить прохладную аудиторию. Я не без удовольствия отмечаю, что репортер заинтересовался.
Следом на сцену выходит Джоуи Минкс: он играет женскую роль. Хрупкий, красивый мальчик мог бы сыграть юную героиню, однако голос, который вырывается из его рта, принадлежит взрослой женщине: мягкое контральто с приятной хрипотцой звучит словно сквозь завесу сигарного дыма. По правде говоря, призракам все равно, какого пола проводник, но драматическое чутье режиссера нашего спектакля подсказало, что эффектнее подселить призрака-мужчину к девочке, а женщину – к мальчику, и он не просчитался. Изображают дети, разумеется, Трагедию (Минкс) и Комедию (Апшоу); по сценарию они сперва ссорятся, затем мирятся. Прелюдия завершена, занавес открывается судорожными рывками, а Трагедия и Комедия рука об руку удаляются направо, за сцену.
Акт первый: на сцене – старомодная классная комната с казенной мебелью; голый деревянный пол, высокие окна, почти пустые полки, схемы и карты на стенах, восковые слепки человеческих голов и прочие странные и загадочные предметы. Доска-мольберт исписана диаграммами, среди которых – анатомический рисунок открытого рта; рядом с ним пронумерованный список с объяснениями. Рот прорисован детально; неискушенному взгляду его строение может показаться очень сложным. Ученики рассредоточены по комнате, все в школьной форме: черных сарафанах или бриджах с блейзерами. Тусклый свет придает их лицам нездоровую желтизну. Некоторые стоят у нотных пюпитров, сложив руки на груди; они бесшумно вдыхают или ритмично постанывают в унисон. У других на лицах небольшие маски наподобие медицинских; к ним крепятся конструкции из тонкой проволоки, напоминающие опрокинутую Эйфелеву башню, торчащую верхушкой вперед. У многих завязаны глаза. К подбородкам старших девочек подвязаны мешочки из мягкого полотна; время от времени кто-то из учителей выбегает на сцену, ощупывает их руками в белых перчатках и, убедившись, что они пусты, скрывается за кулисами.
Каждого из присутствующих и всех остальных, кто появляется на сцене, начиная с этого момента, сопровождает «тень»: человек, одетый точно так же и в точности повторяющий все движения и жесты своего «оригинала». Когда приходит время говорить, актер лишь открывает рот, но произносит слова не он, а «тень», то есть «призрак», находящийся за его спиной; он говорит в прозрачную гибкую трубку, конец которой крепится к затылку «оригинала». Речь при этом выходит несколько невнятной.
Входит учительница и хлопает в ладоши (на самом деле хлопает ее двойник; его-то хлопок мы и слышим). На ней очки в проволочной оправе и длинное черное платье. Посеребренные сединой волосы заколоты в пучок.
Из дальнейшего диалога становится ясно, что ученики репетируют мюзикл. Хор, к которому присоединяются переодевшиеся Минкс и Апшоу, начинает петь на удивление слаженно и профессионально. В середине вокального номера появляется дама в старомодном траурном облачении; она крадется по сцене. Ученики наблюдают за ней с явной тревогой. Она заходится кашлем; струйка яркой крови вырывается у нее изо рта, пачкая платок. Дама натягивает платок на вышивальные пяльцы, разглядывает пятно, затем кладет пяльцы в отсек настенного шкафчика.
Актеры, разумеется, изображают учеников и преподавателей Специальной школы. Каждый заикается на той или иной букве, поэтому диалог то и дело прерывается, но очень утрированно: все заикания и повторы прописаны в сценарии, отрепетированы и заучены наизусть. Вы наверняка слышали, что почти все заики перестают заикаться, когда поют. Также большинство заик могут спокойно воспроизводить заученный текст, если тот воспринимается ими как музыка с восходящим и нисходящим тоном и отчетливым ритмом. Но в данном случае заученные строки представляют собой именно речь заикающегося, хоть и стилизованную. Вы спросите: а почему бы не позволить детям говорить, как обычно, ведь они и так заикаются? Я думала об этом, но мистер Ленор оказался категорически против.
Участники спектакля и зрители, понимающие, свидетелями чего они стали, могли извлечь из этого представления урок: заикание в данном случае не является дефектом или ограничением, а становится признаком и олицетворением Искусства. Не всякий тип речи, в том числе тот, что мы привыкли называть «беглым», достоин именоваться Искусством, но к этому, безусловно, стоит стремиться. Впрочем, довольно наставлений.
В общем хоровом номере участвуют все ученики до единого, старшие и младшие. После прерывистой слоговой какофонии зал оглашается совсем иными звуками – гармоничным пением профессионального старинного камерного хора.
Спектакль идет не без осечек. В какой-то момент ассистент выносит на сцену грифельную дощечку, на обороте которой накалякана непристойная фигура; внезапно распахивается дверь, открывая взорам зрителей испуганного полураздетого ученика; в середине проникновенного соло из-за кулис слышится взрыв смеха и тут же затихает, при этом находящиеся на сцене приходят в ярость, а один из актеров грозит кулаком кому-то за кулисами. Но в целом все держатся молодцом, и я решаю наградить актеров и постановочную группу добавкой пудинга.
Музыка замолкает, и на сцену выбегает мастеровой; кто-то идет, объявляет он. «Понравится ли ему наша пьеса? Что он скажет?» – твердят ученики. У меня возникает неотступное ощущение, что в пьесе идет речь о постановке этой самой пьесы, и на мгновение я теряю чувство реальности и перестаю понимать, где вымысел, а где реальность. Я даже начинаю подозревать, что попалась в ловушку, в один из водоворотов, где реальность складывается пополам и двоится; они-то и делают путешествие в край мертвых таким опасным. Но нет, все в порядке; просто это была не моя идея – поставить пьесу о постановке пьесы, поэтому я и не догадывалась о том, что происходит; идея принадлежала мистеру Ленору, преподавателю театрального мастерства и бесшумного пения – он побывал в Нью-Йорке и Берлине и был в курсе всех современных веяний.
Мое внимание привлекает девочка лет двенадцати (Шарлотта Биндемиттель); она отделяется от толпы, сама завязывает себе глаза, встает посреди сцены и открывает рот. За ее спиной встает учитель, слегка касаясь ее губ кончиком трости. Ученица рассказывает простой стишок; процесс этот, впрочем, идет медленно из-за заикания. Учитель одобрительно кивает. Затем ученица начинает петь, но останавливается почти сразу; все в оцепенении смотрят на нее. Ее горло и рот судорожно сжимаются, и она отрыгивает странный предмет, похожий на восковой слепок. На сцену врывается худощавый человек в развевающейся учительской мантии, протягивает сачок и подхватывает предмет на полпути к полу. Все собираются в круг и осматривают предмет. Учитель передает его своему коллеге в мантии; тот что-то пишет в блокноте, затем возвращает предмет первому учителю; тот наклеивает на него ярлык и кладет в отсек в настенном шкафчике. Небольшая группа машинисток тут же записывает свои интерпретации; клавиши машинок отстукивают барабанную дробь. Девочка продолжает петь песню из старого мюзикла, ее голос теперь звучит уверенно и профессионально – взрослое контральто.
Занавес закрывается, свет ненадолго гаснет, хотя песня продолжает звучать. Когда занавес открывается снова, мы видим:
Акт второй: та же классная комната, но выглядит она иначе. Актеров больше не сопровождают двойники. Стены исчезли. Классная доска и парты стоят в центре пещеры с неровным красным потолком; анатомические модели и банки с разрезанными тритонами свалены в кучу на полу. Многие парты, доски и предметы выглядят иначе: они как будто сделаны из другого материала, или же им не хватает важных частей; некоторые как будто сплавились с соседними предметами и уже не совсем похожи на парты, грифельные доски и банки с тритонами, а скорее смахивают на обрывочные воспоминания об этих вещах. Пол перестал быть ровным и покрылся буграми и впадинами; ходить по нему не так-то просто. Справа возникло нечто вроде полой трубы или желоба, берущего начало где-то за кулисами под самым потолком.
Единственным прямым источником света является высокое овальное отверстие в конце рифленого трубчатого тоннеля, уходящего вдаль. При внимательном взгляде на декорации становится понятно, что на сцене рот и мы находимся внутри него. Задник представляет собой длинный сворачивающийся экран, на котором нарисована классная комната из первого акта, но в зеркальном отражении.
Звучит тот же голос, что в конце первого акта, но в центре пустого класса стоит уже другой человек, постарше – это мадам Однажды, наша преподавательница искусства осанки. Мы понимаем, что этот голос подходит ей гораздо больше – видимо, это и есть ее настоящий голос, – и догадываемся, что мы попали в край мертвых, и именно этот голос ранее доносился из уст ученицы.
С правой стороны сцены, где в темноте проступают очертания каких-то таинственных предметов, раздается возня. Входит джентльмен в сопровождении испуганной ученицы, старающейся преградить ему путь. Он одет в нарядный костюм, но весь покрыт какой-то слизью и рассеянно пытается ее счистить.
Из-за кулис появляются Трагедия и Комедия.
– Антракт! – объявляют они хором, и занавес закрывается.
По сценарию в этот момент мы должны были запустить в воздух Небесное Легкое – так я назвала наш огромный воздушный шар, – но по несчастливому стечению обстоятельств наши гости лишились возможности лицезреть эту картину.
Когда репортер возвращается в зал (видимо, он выходил курить на улицу), на сцену снова выходят Трагедия и Комедия и возобновляют диалог. Они больше не поют, а произносят свои строки четко, насколько это возможно, так как оба теперь заикаются.
А теперь, милая Джейн, попробуйте ответить на вопрос: в ходе спектакля о заикающихся учениках заикающиеся актеры говорят голосами других (усопших) актеров, которые, по сценарию, должны заикаться. К чему это приведет?
Верно. Покойные актеры, начав заикаться по сценарию, откроют свои глотки для других призраков.
А если представить, что другие призраки тоже начнут заикаться?
А если…
Кажется, зрители в зале почуяли опасность еще раньше меня. Думаете, я нарочно открыла эту «черную дыру» на глазах у репортера, будущего спонсора и попечителя? Не настолько я беспечна, нет.
Я наблюдаю за репортером. Я знаю, что далее по сценарию Минкс, играющий Трагедию, должен произнести слово «Шахерезада», так как я сама писала для него эти строки (что касается меня, я никогда не стала бы произносить слово «Шахерезада» в отсутствие стороннего наблюдателя). Но ему это не удается. У него с усилием вырывается «ш», палатально-альвеолярный шипящий фрикатив, в произнесении которого голосовые связки не участвуют, а после четвертной паузы – еще один «ш», столь же натужный; далее следует пауза еще короче и снова тот же звук. Сперва это звучит как призыв соблюдать тишину – «ш-ш-ш», но потом начинает напоминать неестественно быстрый механический стрекот.
С первой остановкой – паузой – заминкой – репортер приподнимается на кресле. Я слежу за его взглядом и вижу Минкса, чей рот сжимается и расширяется, как зрачок, но не потому, что Минкс закрывает рот, а потому, что мир вокруг начинает сокращаться и стягиваться, проваливаясь в воронку, которую он (Минкс) в нем проделал, подобно тому, как вода уходит в слив.
Происходящее приводит меня скорее в восторг, чем в испуг; я много раз размышляла о возможности бесконечного отката назад, к «мертвым мертвых», но никогда воочию не становилась свидетелем того, как это происходит. Наблюдать за воздействием воронки на ткань сущего – невиданная привилегия, и я невольно поворачиваюсь к репортеру с горящими глазами, желая разделить восхищение происходящим на наших глазах феноменом с тем, кто, несомненно, сможет оценить уникальность ситуации, в которой мы очутились. Но его лицо выражает не радостное изумление, а что-то другое, мне непонятное. Впрочем, я быстро забываю о репортере и вновь обращаюсь к сцене. Мальчик сморщивается и съеживается: его засасывает в собственный рот. Слишком поздно я понимаю, каким странным, должно быть, видится это зрелище тому, кто не привык лицезреть подобное (хотя для нас в нем нет ничего необычного); поспешно вскочив, я бегу исправлять ситуацию. Но не успеваю даже приблизиться к сцене, как случается неизбежное: Минкс проваливается в собственный рот; в ту же дыру утягивает и Апшоу (ее призрак, отступив от сценария, невпопад повторяет: «дама в длинном красном шарфе»); декорации сползают к краю сцены, свет меркнет. Сквозь шум еще слышно, как мертвые призывают мертвых, а те призывают мертвых мертвых, и каждый последующий голос звучит все тише, но вступает четко в свое время, с равными интервалами, словно срабатывает часовой механизм.
Кто-то хватает меня за руку.
– Мадам, сделайте что-нибудь! – кричит попечитель. – Вы уже потеряли двоих!
– А что, по-вашему, я должна сделать? – спокойно спрашиваю я. Попечитель багровеет, и я пускаюсь в объяснения, отдавая себе отчет в том, что репортер записывает каждое мое слово. – Моя задача – предоставить мертвым возможность заговорить, а не заставить их замолчать. Вот чему я обучена. Если Минкс не закроет рот – а поскольку он мертв, в данный момент это никак не получится, – нам остается лишь ждать и надеяться. Тут возможны два исхода: или желание говорить у мертвых пропадет, или вереница призраков окажется конечной. Вы уже слышали Демосфена? Нет? Значит, до конца еще далеко. Если же выяснится, что воронка ведет в бесконечную пропасть (а это не так), то всех нас затянет в нее в кратчайшие сроки.
– Но… но это возмутительно! Я требую, чтобы вы предприняли хоть что-нибудь! – Попечитель делает шаг к сцене, но замирает на полпути. Он ничего не может сделать; не нырять же ему в воронку!
– Можно, например, поаплодировать, – спокойно замечаю я. – Возможно, так мы убедим мертвых, что представление окончено, те остановятся и придут за букетами и любовными записочками от зрителей. – Попечитель возмущен. Наверное, думает, что я издеваюсь над ним, однако стоит мне начать аплодировать, как он делает то же самое. Потенциальный спонсор присоединяется к овации, а минуту спустя и репортер откладывает в сторону блокнот и начинает хлопать. Мы аплодируем, а мебель тем временем начинает съеживаться и сползать к краю воронки; завязки, на которых задник крепится к стене, развязываются, и холст сворачивается, а затем проваливается в дыру. Когда задник улетает, я вижу за ним ребенка, девочку; та висит на столбе, обхватив его руками и ногами; косички развеваются, их утягивает в дыру. Дверь в актовый зал распахивается, и в помещение врывается вихрь сухих листьев; один из них приклеивается к шее попечителя, затем отклеивается и летит к сцене. Его проглатывает открытый рот. Мои волосы развеваются, шпильки летят к сцене, как дротики. Мир сыпется сквозь себя, словно песок в отверстие в песочных часах. Я же испытываю торжество и ничего не могу с собой поделать: такое случается раз в тысячу лет, и какая же удача, что репортер оказался здесь, чтобы засвидетельствовать уникальное зрелище!
Потом голос вдруг умолкает. Стихает ветер, и предметы замирают. Мои волосы больше не развеваются, и привычным жестом я подкалываю их оставшимися шпильками. После недолгих колебаний попечитель бросается к сцене; за ним следуют остальные. Глядя, как они осматривают пол, декорации, занавес, девочку, отцепившуюся от столба, я едва не начинаю смеяться: неужто они решили, что я инсценировала случившееся с помощью нарисованных декораций и световых эффектов? Пригладив волосы, я присоединяюсь к ним.
– Где дети? – спрашивает доктор Бид.
– Мертвы, – отвечаю я, – по крайней мере, пока. Вскоре станет ясно, временно они мертвы или окончательно. Я пошлю кого-нибудь за ними.
Попечитель таращится на меня; его багровое лицо становится фиолетовым.
– Временно мертвы? Вам не кажется, что вы сами должны отправиться за ними, причем немедленно?
– Спешить некуда. В краю мертвых нет времени.
– Что значит некуда спешить? Детям-то, пожалуй, уже все равно, особенно если они мертвы, о чем вы сообщаете нам так, будто это самое обычное дело! Но мне не все равно, и если в вас есть хоть капля человечности, то и вам должно быть небезразлично! Как можете вы не волноваться об их благополучии и не спешить вернуть их назад, к тем, кому они дороги?
– Спешка и сентиментальность вряд ли помогут в нашем случае, – отвечаю я. Репортер лихорадочно записывает. – Я спокойна, потому что в спокойном состоянии действую наиболее эффективно. Я могла бы, конечно, проявить человечность ценой двух жизней этих юных созданий, но вряд ли вам это понравилось бы. Теперь попрошу вас соблюдать тишину: мне надо подготовиться к путешествию.
Нырнуть в край мертвых у меня получается не с первой попытки. Но прыгнув в собственную глотку, я с удовлетворением замечаю эту парочку – Минкс и Апшоу, обнявшись и оцепенев от испуга, топчутся у края воронки, которую мы привыкли называть горлом. Я вижу также, что они вплавились в декорации (в буквальном смысле – стали их частью). Я бесцеремонно выдергиваю их из декораций и из глотки и возвращаюсь прежде, чем изумленный возглас репортера успевает стихнуть. Никогда еще я не предпринимала таких стремительных вылазок за Покров!
– А теперь пройдемте дальше, в экспедиционную, – объявляю я, но тут замечаю, что дети, мяукающие, как котята, вцепились в доктора Бида, а тот покровительственно прижимает их к себе. Это зрелище приводит меня в раздражение. – Дети, разве вам не пора на урок Вопрошающего Молчания? Поспешите! – Они отцепляются от доктора Бида, кланяются, прикладывают палец к губам, как я их учила, и, по-прежнему всхлипывая, удаляются.
Попечитель хмурится и качает головой.
– Я уже достаточно видел. С вашего позволения, я хотел бы вернуться в ваш кабинет за своей шляпой, а потом убраться отсюда.
– Так быстро? Разве вы не хотите осмотреть наше оборудование? Новейшие модели? Или побывать в часовне Церкви Слова, которую госпожа Юм любезно упомянула на последнем заседании Британской академии танатологических наук? А выступление Неалфавитного хора? Ребята так долго репетировали! Впрочем, я вижу, что переубедить вас мне не удастся. Что ж, признаюсь, мне и самой удобнее освободить вторую половину дня и посвятить ее педагогическим вопросам!
Попечитель поспешно уходит. Потенциальный спонсор следует за ним. Я так надеялась обсудить с ним насущные финансовые вопросы, но, видимо, не судьба.
– Неужели мы их так напугали? – шутливо спрашиваю я Картрайта. – Вот вы, сэр, не робкого десятка. Желаете продолжить экскурсию?
– Я… по правде говоря… ох! То, что я сегодня увидел, несомненно, было… удивительно. Вы позволите побеседовать с детьми? Когда они переведут дух, естественно.
Само собой, я отвечаю отказом.
– Однако я с радостью объясню вам принципы некрофизики, которые мы сегодня видели в действии, чтобы неосведомленные читатели могли понять, что, собственно, произошло.
– Это было бы чудесно, – отвечает он, – и однажды вы непременно мне об этом расскажете, но сейчас… сейчас мне надо бежать и… – Он как-то странно шевелит пальцами. Лишь мгновение спустя я понимаю, что он изображает, будто печатает на машинке. – Вот только одно, пожалуй: можете описать, что вы почувствовали, увидев, как ваших подопечных засасывает в бездну?
– Почувствовала? – я с недоумением смотрю на него. Только что на его глазах было совершено проникновение сквозь ткань вселенной, а ему интересно, что я почувствовала?
Ему хватает вежливости отвести взгляд.
– Что ж, неважно. Думаю, материала у меня достаточно.
– Ваша заметка… когда вы планируете?..
– Я пришлю вам экземпляр газеты, – отвечает он и уходит.
Обо мне – о нас – узнает мир! Чувствую себя дебютанткой на первом балу.
С оптимизмом,
Директриса Джойнс