1
И еще один бой. 5 февраля 1942 года нам приказывают выбить немцев из деревни Н., чтобы расширить коридор, по которому идет снабжение наших войск, действующих юго-западнее Ржева… Грохочет артподготовка, в черное небо врезается красная ракета.
Это сигнал к атаке. Начинается пальба из винтовок, автоматов и пулеметов — стоит сплошной гул и треск. На горизонте, там, где чернеет деревня, вспыхивает зарево пожара.
Пальба продолжается с четверть часа, затем все замирает. Потом опять разгорается с новой силой — слышен басовый стук крупнокалиберного немецкого пулемета — и вновь обрывается. Затем следует самая ожесточенная волна выстрелов, и снова минут через десять тишина.
Симоненко и Худяков нервно топчутся на краю оврага. У обрыва в кустах оборудован узел связи — там хлопочет Малинин. Откуда-то появляется Милютин, он встревоженно что-то говорит Симоненко.
— Да. Давайте, — отвечает тот.
Милютин собирает почти все:: штабистов, подзывает меня и ведет нас в темное поле. Он объявляет, что мы командирское заграждение; наша задача — проверять тех, кто отходит в тыл. Он расставляет нас цепью с интервалами метров в сто и поворачивает в сторону горящей деревни.
Деревня пылает. Языки пламени лижут черное небо. Гремит перестрелка, но наши, видимо, больше не решаются атаковать: слишком плотен огонь немцев. Ночь темная, теплая и кажется совсем черной, когда переводишь взгляд с горящих домов на поле.
В этой черноте я вскоре различаю две ковыляющие фигуры. Направляюсь к ним. Два пожилых красноармейца, опираясь на винтовки и прихрамывая, бредут к оврагу.
— Ранены? — спрашиваю я.
— Ранены, — говорят они.
— Держитесь левее, там перевязочный пункт.
У деревни опять завязывается перестрелка, звонко хлопают разрывы гранат, и вновь, покрывая все звуки, победно стучит тяжелый пулемет.
Из черноты выступает группа. Двое ведут, почти тащат под руки низкорослого бойца. Еще двое поддерживают тех, кто тащит.
— Все ранены? — спрашиваю я.
— Ранены, ранены, — торопливо отвечают мне.
— Минуту… Вы куда ранены? — обращаюсь я к одному из тех, кто поддерживает.
— Куда ранен?.. Я никуда, это товарищ ранен.
— Его доведут двое. Возвращайтесь. Вы тоже, — говорю я второму поддерживающему.
— Как возвращайтесь? Зачем возвращайтесь? — горячо возражают мне. — Товарищ ранен, наш товарищ.
— Возвращайтесь немедленно! — прикрикиваю я на двоих.
— Ай, нехорошо, нехороший человек, — стыдят меня те двое, пятятся и уходят обратно к деревне…
Очень неприятно… Наверно, деморализованы нашим недавним поражением под Сычевкой, объясняю я себе. Или просто несознательные.
Минут пятнадцать спустя в темноте показывается длинная фигура с винтовкой за плечом.
— Ранен?
Фигура начинает хромать.
— Куда ранен? — спрашиваю я, приблизившись. На меня смотрит здоровая молодая физиономия с коричневатыми впадинами глаз.
— В ногу ранен. — Голос тоже молодой и здоровый. Парень старше меня, вероятно, года на три.
— А ну, покажи! — требую я.
— Отойди, — глуховато произносит он. — Тебе легко тут… Ты бы там попробовал.
Он задевает за живое.
— Пробовал. А ну, кругом… Марш!
Парень безмолвно поворачивается и идет к деревне. Я— за ним…
«Чертовщина, — думаю я. — Трус он, и все. Не может справиться с низменным инстинктом самосохранения… А я?»
Зарево пожара все ближе. Когда обрушиваются крыши, столб искр бежит к небу. Перестрелка не прекращается. Пули дзинькают и словно лопаются в воздухе.
— Разрывными, гад, бьет, — замечает парень.
Я молчу. Сейчас мне очень важно убедиться, что я сильнее своих инстинктов.
— Закурить не будет? — не оборачиваясь, спрашивает он. — А то я почти пришел.
— Не курю.
Над нами проносится пулеметная очередь, парень падает, потом бросается к снежному окопу, где посверкивают винтовочные выстрелы. Я кидаюсь ничком, отползаю к груде торчащих из снега обугленных бревен.
Отсюда, кажется, рукой можно достать до крайнего ряда горящих изб. Ловлю себя, что мне хочется побыстрее в темное поле, на свой пост, и вижу в освещенном пространстве между двумя объятыми огнем домами мелькающие тени. Почти машинально вскидываю автомат и строчу. Рядом из окопов тоже стреляют, и вдруг все заглушается низким громовым стуком крупнокалиберного пулемета. Всплывает мертвенно-голубое сияние ракеты — я вжимаюсь в снег. С двух сторон бьют немецкие автоматы. Ракета наконец гаснет, я привстаю, и в этот момент что-то точно палкой ударяет меня по левой руке.
Я щупаю повыше локтя — пронзает острая боль. Что-то теплое стекает в перчатку. Понимаю, что ранен, беру автомат на шею, правой рукой поддерживаю левую и, согнувшись, бегу в темноту.
На минуту охватывает страх. Что я скажу Симоненко? Как оправдаюсь перед ним и комиссаром? Пули посвистывают и будто лопаются, но я уже знаю: эти мимо… Если бы мне пришлось объясняться только с Худяковым!
2
На мое счастье, у спуска в овраг я наталкиваюсь как раз на Худякова. Он сразу замечает, что я ранен.
— Сильно?.. Куда?..
Сняв с моей шеи автомат, Худяков вынимает из полевой сумки перевязочный пакет и туго перетягивает простреленную руку поверх шинели. Потом молча идет со мной в конец оврага, где стоят наши лошади.
— На перевязочный, — приказывает он ездовому. — Если нужно, в санбат.
— Спасибо, — говорю я каким-то не своим голосом. Мне больно.
— Подожди. — Худяков шуршит карандашом в блокноте и выдирает листок. — Это отдашь комиссару медсанбата. Поправляйся.
Кошевка выбирается из оврага и мчится к лесу. Позади остается догорающая деревня, шум боя.
На перевязочном пункте в лесной сторожке рану промывают, перевязывают. Пуля пробила мягкие ткани плеча и поцарапала кость. Поскольку кость все-таки задета, ранение считается серьезным.
Свободных подвод на пункте нет, все в разгоне. Боль донимает, и я прошу своего ездового везти меня в медсанбат.
Через час мы на месте. Уже рассвело. Падает мягкий чистый снежок, и деревенька, куда мы попадаем, кажется очень мирной, очень далекой от войны. Кругом так тихо, что делается немного не по себе и будто чего-то не хватает.
Мы высаживаем у околицы двух попутчиков, подъезжаем к дому, где принимают раненых командиров, я отпускаю ездового.
Худой, с воспаленными глазами и землистого цвета лицом человек вертит в руках бумажку, написанную в темноте Худяковым.
— Вы кто по званию? — спрашивает он.
— Военный переводчик второго разряда.
— Это такое звание? Первый раз слышу… А должность?
— Тоже переводчик и по совместительству адъютант командира полка.
— Ничего не понимаю… Вы средний командир?
— По-видимому, да.
— Гм… По-видимому. Ну, хорошо. Отправляйтесь в палату начсостава, третий дом справа… По-видимому!
Несколько растерянный, ухожу. Откуда я знаю, какой я командир и какая разница между званием и должностью? Я думал, что это приблизительно одно и то же — пост, звание, должность…
В тихом, чистеньком домике мне отводят место на полу у окна. Я осторожно снимаю шинель, меховую безрукавку, валенки, раздеваюсь до нижнего белья и, несмотря на ноющую боль в руке, тотчас засыпаю.
Просыпаюсь от громких голосов и усилившейся боли.
— Обедать-то по крайней мере будете? — говорит приятный, бархатистый голос.
Поворачиваю голову. Облокотившись на подушку, на меня смотрит сосед, молодой мужчина.
— Вы меня? — говорю я.
— Вас.
— А что, уже обед?
Гляжу на часы. На ремешке засохшая кровь. Стрелки показывают пять минут первого. Прикладываю к уху — тикают. Здоров я спать!
Мне приносят полкотелка жидкого горохового супа и сухарь. На второе — полкрышки сухой пшенной каши. Поковырявшись в каше, возвращаю все санитару.
Сосед насмешливо-сочувственно следит за мной.
— Аппетита нет?
— Не проголодался, да и рука болит.
— Ничего, полежите здесь с недельку, аппетит появится. Еще какой аппетит! Познакомимся?.. Воентехник Иванов.
Пожимаем друг другу руки. Иванов здесь уже третью неделю. Осколок мины ранил его в бедро, когда он был в командировке на передовой. Да, да, в командировке, нечего удивляться: постоянно он работает в оружейных мастерских дивизии, это довольно глубокий тыл, во всяком случае, снаряды не долетают.
— Как же вам так не повезло? — спрашиваю я.
— Да вот так. Вообще не везет… Должны были эвакуировать в госпиталь, но на самолетах всех не эвакуируешь, берут лишь самых тяжелых. — Иванов супит темные брови.
— А разве эвакуируют на самолетах?
— Конечно. Другие же пути сейчас отрезаны… Так я узнаю страшную новость. Оказывается, мы окружены. Тот узкий коридор, который соединяет нас с главными силами Калининского фронта, насквозь простреливается немцами… Поразительно, что в тылу об этом известно, а мы даже в штабе полка в неведении.
Оглядываю палату. Обычная крестьянская изба, только пустая: вынесено вон все, вплоть до лавок. Раненые лежат на полу. Кое-кто тихо стонет.
— Невеселая картина, — говорю я.
— Да, невеселая, — отвечает Иванов.
3
Через час меня вызывают к хирургу. Вместе с молодым голубоглазым лейтенантом я иду к дому с мезонином. Возле него на расчищенной дорожке следы санных полозьев и конский помет.
— Этой ночью привезли много тяжелых, я не спал, — говорит лейтенант. — А тебя тоже сегодня?
— Под утро.
— Лупят нашего брата, — вздыхает лейтенант. — Техника у них, подлецов, богатая, я насмотрелся на их технику.
— Где?
Он перчаткой смахивает с валенок снег и поднимается на крыльцо.
— По долгу службы… Получше обмети валенки, а то Наджарова выставит за дверь.
В передней, скинув шинели, мы садимся на скамью. Впереди нас трое. За перегородкой слышатся женские голоса: один — уверенный, строгий, другой— высокий, потише. Им отвечает скрипучий бас. Пахнет, как во всякой амбулатории, йодом, спиртом и еще чем-то, может быть, человеческой болью.
Из-за перегородки, в двери, занавешенной простыней, появляется рослый капитан, за ним — девушка в белом халате. У нее мальчишески широкое, миловидное лицо с большими серыми глазами.
— Есть вновь поступившие? Я поднимаюсь.
— Проходите. — Девушка пропускает меня вперед, придерживая край простыни на двери.
В прохладной комнате около окна стоит высокая, статная, совершенно седая женщина в белом и потирает ладонь о ладонь. Догадываюсь, что это и есть знаменитый в нашей дивизии хирург Наджарова.
— Снимайте гимнастерку и садитесь, — приказывает девушка.
Стаскиваю одной рукой гимнастерку и нижнюю рубаху— другая рука перемотана и привязана к шее — и сажусь на табурет. Девушка ловкими кругообразными движениями освобождает меня от бинтов. Наджарова подходит ближе.
— Как вы попали на фронт? Вы же совсем мальчик, — неожиданно ласково говорит она мне.
Пожалуй, это она зря: мальчика уже давно нет.
Мне, конечно, безразлично, как отнесется к такому определению девушка, но все-таки неприятно… Отвечаю, что пошел сам.
Девушка быстро и безжалостно отдирает прилипшую к ране марлевую накладку.
— Наверное, после десятилетки? — Наджарова осматривает, затем ощупывает руку. — Нина у нас тоже добровольцем пошла на фронт, она у нас молодец, смелая и школу окончила отличницей.
Попросив ее подать какой-то инструмент, Наджарова снова обращается ко мне:
— Вы тоже уралец?
— Нет, я вологжанин.
— И уже успели стать командиром?
Она просовывает в рану что-то длинное, твердое— это причиняет нестерпимую боль… «Настоящий палач», — думзю я про нее.
— Я не командир, я переводчик… — Пытаюсь терпеть, но голос выдает меня. — И по совместительству адъютант… — Чувствую, что от боли глаза лезут на лоб. — А до этого был… артиллерийским разведчиком…
Нина подносит к моему носу склянку с нашатырем.
— Ну, разведчики молодцы, умеют терпеть, — спокойно произносит Наджарова. — У нас здесь есть один… Нинина симпатия.
— Неправда, — говорит Нина. Я готов заорать от боли.
— Вот и все, — объявляет Наджарова. — Все, что надо, вынули, почистили, теперь будете поправляться… А ты не криви душой, — прибавляет она сурово, полуобернувшись к Нине.
Она идет к умывальнику. Нина делает мне перевязку. Я сижу обессиленный и обмякший, как вытряхнутый мешок.
— Следующего, — говорит Наджарова.
Сейчас я замечаю под ее глазами густую синеву. Я прощаюсь.
— Придете послезавтра, — говорит мне Нина. — Не забудьте.
И вызывает следующего.
4
Мой сосед Иванов, лежа на левом боку, читает «Анну Каренину». Книга потрепана, выпадают листки, но обложка аккуратно обернута чистой бумагой.
— Хотите почитать? — Иванов взглядывает на меня поверх книги и лезет под подушку за расшитым кисетом.
Я не хочу: я дважды читал «Анну Каренину».
— Может, у вас есть что-нибудь еще?
— У меня нет, — говорит Иванов, — а вот если вы попросите Ниночку, — у нее много книг… Вы, конечно, обратили внимание на сестру из хирургического?
Он неумело скручивает цигарку.
— Только не вздумайте ухаживать за ней, предупреждаю по-дружески. Смотрите, а то наживете опасного врага… Наджарову, нашего хирурга, да вы ведь были у нее? Дело в том, что мать этой Ниночки, тоже врач и подруга Наджаровой, поручила ей свое чадо. Так что глядите в оба.
Я благодарю Иванова за совет и вытягиваюсь под одеялом. Думаю, какое мне дело до Ниночки, до того, кому ее поручили… Идет война. Нас калечат и убивают, мы фактически в окружении. Неужели тут можно помышлять еще о каких-то ухаживаниях;
Иванов, опираясь на палку, отправляется курить. Я открываю потрепанный том Толстого, читаю первые строчки, и на меня вдруг веет домом, детством, и больно сжимается сердце.
У нас в семье при жизни отца была своя библиотека. Помню, как, делая стеллажи, отец строгал на верстаке сухие доски, приколачивал к стене кронштейны и тюкнул себя по пальцу; тараща глаза и размахивая ушибленной рукой, кричал: «Ах, лешак тебя побери!» — Я прыснул со смеху и получил за это от мамы шлепка…
Я рано, еще до школы, выучился читать. Однажды сестра застала меня за «Евгением Онегиным».
— Ну что ты понимаешь, цыганенок?
— Все понимаю, — пробурчал я.
Сестра отобрала книгу и сперва нахмурилась, а потом залилась веселым хохотом. На цветной картинке, изображающей сцену бала у Лариных, я гвоздиком расцарапал толстую, обтянутую до колена светлым чулком ногу Онегина и красным карандашом начертил кровь. Так я отомстил ему за Ленского.
В другой раз, почитав «Бахчисарайский фонтан», — книга была тоже с картинками, — я намотал на голову наподобие чалмы полотенце, вооружился кривым садовым ножом и как-то неожиданно для себя пропорол в нескольких местах пестрый домотканый ковер, которым прикрывалась дверь в нашу библиотеку.
Поскольку я тут же явился с повинной, наказания удалось избежать. Правда, с того дня отец сам стал подбирать мне книги для чтения.
Постукивая палкой, возвращается Иванов.
— Все же читаете?
— Да.
Под вечер у меня вновь сильно разбаливается рука. Тупая ломящая боль не перестает и весь следующий день. Ночью подскакивает температура, и, когда на другое утро надо идти к хирургу, я еле держусь на ногах.
Осмотрев припухшее плечо, седовласая Наджарова за что-то нещадно отчитывает Нину. Я не знаю, куда глаза деть, — словно это моя вина, что плечо распухло. Мне делают укол, заставляют проглотить красную таблетку и, опять наложив повязку, отправляют меня в палату в сопровождении санитара.
В сумерки, когда почти все уже спят, я слышу шепот за перегородкой.
Минуту спустя входит на цыпочках наш санитар, за ним… Нина. Санитар бесшумно направляется к моему месту.
Я сажусь, до пояса прикрывшись одеялом. Нина подходит. Санитар, выразительно вздохнув, так же, на цыпочках, удаляется.
— Как чувствуете себя? — У Нины довольно-таки расстроенный вид.
— Спасибо… Садитесь, пожалуйста.
— Как температура? — Она присаживается на краешек постели и берет холодными пальцами мою ру: iy повыше кисти, нащупывает пульс, которого у меня, по-моему, нет.
Я стараюсь не дышать и не глядеть на нее. И все-таки вижу опущенные веки, сосредоточенно сомкнутый рот.
— Кажется, температура спала, — говорит Нина.—
Но все равно вам надо лежать, на перевязку пока не ходите. Я приду к вам сама.
— От Наджаровой вам за это не нагорит?
— Глупости, — отвечает Нина. — Это все злые языки… На самом деле она очень добрая.
Теперь, в сгустившихся сумерках, я смелее гляжу в ее лицо: большие глаза, нежный овал подбородка…
— А потом вы опять на передовую? — Нина спрашивает об этом, уже поднявшись.
— Нет, я в штабе… Если вам не трудно, принесите мне завтра что-нибудь почитать, на свой выбор.
Она обещает.
5
Нина приходит утром. Температура у меня действительно спала, и она смеется, рассказывая всем, как вчера ей влетело от военврача второго ранга Наджаровой за то, что она, негодная сестра, забыла дать мне стрептоцид. Мне приятно, что раненые улыбаются, глядя на ее мальчишески округлое, с ямочками лицо.
Нина не забыла о моей просьбе. Я бережно кладу в изголовье завернутый в газету томик Джека Лондона.
Два следующих дня я провожу в палате: перевязку пока менять не надо, и мне велено лежать. Нина не показывается, я читаю и перечитываю рассказы и… злюсь на себя.
На третий день после обеда отправляюсь в хирургическую. Наджарова почему-то холодна со мной. Нина молчит.
— Доктор, можно мне теперь выходить на прогулку? — спрашиваю я Наджарову.
— Можете, можете, — отвечает она.
В передней я говорю Нине, что хотел бы вернуть ей книгу. Она вполголоса просит меня прийти в шесть вечера к бывшему клубу.
В палате я застаю Иванова за сбором вещей. Он упаковывает в чемодан белье, теплый свитер, носки, бритвенный прибор. Он настоял на выписке и сегодня же возвращается в свои мастерские. Мне жалко расставаться с ним: за неделю мы подружились. Иванов достает со дна чемодана пухлую книжечку.
— Тебе это нужнее.
Я смотрю на обложку: «Русско-немецкий и немецко-русский словарь» — мне он, правда, очень нужен.
— Рекомендуется как успокоительное и сдерживающее… Противопоказаний нет, — добавляет Иванов с улыбкой, и мы прощаемся.
До пяти вечера я учу по книжечке немецкие слова, потом начинаю одеваться. Санитару я объясняю, что теперь мне предписаны прогулки.
Уже темнеет. На заснеженной улице по одному, по два прохаживаются выздоравливающие. Некоторые с палочками и костылями. Разговаривают негромко, курят, по привычке пряча папиросы в рукаве…
Нина является с опозданием: с передовой привезли несколько раненых. Она еще не была дома, но это ничего, ей хочется подольше подышать воздухом. В сизоватых сумерках ее лицо кажется совсем белым, а глаза еще больше и таинственно поблескивают, слоено они вобрали в себя вечернее мерцание снега.
— Я принес вашу книгу… Вот, — говорю я.
— Спасибо.
— Я подумал, что вы злая искусительница и что лучше держаться от вас подальше. Поймет она мою шутку?
— Неплохо, — улыбается Нина. — А знаете, что подумала я о вас?.. Что вы страшно влюбчивый самоуверенный мальчишка, этакий начинающий дон-жуан, которому полезно преподать хороший урок.
Тоже неплохо для начала.
— Значит, в известном смысле, мы пара. Так? Она смеется. На ум отчего-то приходит весеннее утро и лесной ручеек.
Мы медленно идем к окраине деревни.
— Интересно, что вы подумали обо мне, когда я назначила вам эту встречу? — спрашивает Нина.
Она рядом, и я четко вижу ее профиль: плавную линию лба и носа, припухлость губ, ямочку над подбородком.
Мне делается вдруг весело. Озорной дух встает во мне.
— Нет.
— Почему?
Нина поворачивает ко мне лицо — мерцают снега.
— Потому что мы все-таки очень разные. Это звучит уже по-серьезному.
Разговаривая, мы незаметно для себя добираемся до конца улицы, минуем часовых у последней избы — они даже не окликают нас — и идем дальше по чистой снежной тропе.
Внезапно на меня нападает припадок красноречия— такое со мной случается. Глядя на притухающую полоску заката, я говорю, что мы люди одной судьбы, листики, отлетевшие от родимого дерева и брошенные в котел войны, солдаты, которые уже умеют умирать, но которые еще блуждают в поисках верной дороги к победе. Я несу еще какую-то торжественную чушь, понимаю это, но боюсь остановиться в потоке слов, потому что потом, знаю, я Могу вообще потерять дар речи — такое со мной тоже случается. Нина, к моему удивлению, слушает меня очень внимательно.
— Я не заговорил вас? — наконец догадываюсь спросить.
— Нет, пожалуйста.
И тут я чувствую, что говорить мне больше нечего, поток иссяк. Я останавливаюсь и опускаю голову.
— Вы устали? — спрашивает она.
— Нет, это другое.
— Повернем обратно? Мы далеко зашли.
Новый прилив красноречия обуревает меня. Я говорю, что никогда не следует поворачивать обратно, что надо проделать свой путь до конца, что на этом пути — в любых человеческих свершениях, больших или малых, — невозможно зайти слишком далеко, пока цель не достигнута и сияет где-то в желанной дали, как огонек на ночной реке. Нина опять слушает, пытаясь понять что-то свое… И опять на меня находит столбняк.
— Отчего вы остановились? Я молчу, как дерево.
— Что вы? — В голосе Нины настороженность.
Я обнимаю здоровой рукой ее за шею — она не противится — и начинаю горячо целовать ее в щеки, в подбородок, в глаза. У меня легкое головокружение. Я ощущаю на своих губах соленый вкус слез.
— Почему? — шепчу я, проклиная себя в глубине души.
— Я думала, — отвечает она, — я думала, вы необыкновенный, а вы такой же, такой, как все… как остальные. Идемте, — решительно говорит она, отстраняясь от меня.
Так мне и надо. Жалкий петух, вообразивший себя орлом.
На обратном пути мы молчим. В смятении я забываю даже проститься с Ниной.