1
Я в новой рабочей команде. Вот уже месяц, как нас в каменоломне заставляют таскать кирпичи, тес, железные балки. По слухам, мы строим авиационные мастерские.
Настроение тягостное. Мы не хотим строить, а отказаться нельзя. Мы стараемся работать как можно медленнее — нас понукают, бьют, нам грозят расправой. Недалеко от строительной площадки, на пологом выступе холма, стоит домик начальника охраны Шпаца. Многие из нас уже попробовали его плети. Шпац обычно разъезжает по каменоломне на велосипеде. Заметит какого-нибудь особенно худого человека без рубашки, несущего камень, быстро подкатит и сунет ему ножом. Он и нас, строителей, наверно, всех переколол бы с удовольствием, но мы нужны…
Мы работаем опять вместе: Жора Архаров, Савостин, Янсен и я. Толкачева и Затеева после выписки из лазарета отправили в один из филиалов Маутхаузена, в лагерь «Линц-III», Костюшина, Ираклия и Зимодру — в лагерь «Гузен», Виктору Покатило удалось пока зацепиться в лазарете.
Мы проклинаем свою работу и не знаем, как от нее избавиться. Жора Архаров считает, что надо затеять скандал: пусть нам всыплют по двадцать пять горячих и отошлют носить камни. Савостин подавленно вздыхает… Один Янсен никак не выражает своих чувств — спокойный рыжеватый Коля Янсен. Он скуп на слова, никогда ни на что не жалуется; я ни разу не видел, чтобы он улыбнулся. Просто удивительно, как человек с таким характером мог быть политруком.
Другое дело — Жора Архаров. Этот весь нараспашку — общительный, говорливый, неуемный. Ему чаще других достается от надсмотрщиков, но Жора не падает духом. И опять меня немного удивляет, как он со своей непосредственностью мог быть нашим разведчиком. Ему бы быть политруком — таких, как Жора, бойцы любят, — а замкнутому Коле Янсену — разведчиком.
Савостин мягок и душевен, легко пугается, но тут же берет себя в руки. Я его люблю. Я уважаю Янсена, с Жорой мы приятели — у нас много общего, — а Савостина я еще люблю как человека. Мы теперь живем на одиннадцатом блоке, и наши койки рядом. Мы с ним напарники: вместе едим, вместе проводим свободное от работы время…
Снова воскресенье. Пылает июньское солнце. Возле шрайбштубы играет оркестр, по площади прогуливаются заключенные, дымит крематорий — все своим чередом.
Мы с Савостиным прохаживаемся перед нашим блоком, обсуждая последние военные новости. Я, как всегда, высказываю самые оптимистические прогнозы, я уверен, что к концу лета немцы будут разгромлены, — Савостин поосторожнее меня, но в общем разделяет мои надежды.
— Так что мастерских мы им не успеем построить, — говорю я, имея в виду близкий конец войны, говорю об этом и вижу, что знакомый парнишка, работающий на кухне, Васек, делает мне настойчивые знаки подойти.
— Иди, может, брюквы даст, — говорит Савостин. Васек ведет меня в умывальную (вашраум) и просит спрятать под куртку тяжелый горячий котелок, закрытый крышкой.
— Давай на четырнадцатый, — шепчет он. — Там новенький, москвич, тренер «Спартака».
Шагаем на четырнадцатый блок. Тренер «Спартака»— это интересно. Надо обязательно поддержать тренера «Спартака»… Мы находим среди сидящих на булыжнике светлоголового светлоглазого человека.
— Вот, — говорит Васек. — Вы знакомьтесь, а мне пора на работу. До завтра.
Я сажусь на теплый булыжник и достаю тяжелый котелок. Тренер «Спартака» Алексей Костылин благодарит. У него узкое лицо, высокая шея, волевой рот.
Я слегка взволнован. Я сижу рядом с тренером «Спартака», я, обыкновенный смертный, вчерашний школьник, часами гонявший мяч. Он, разговаривая, приглядывается ко мне.
На следующий день после работы, взяв у Васька суп (ему самому опасно носить: как рабочего кухни его могут обвинить в воровстве), я снова иду к тренеру «Спартака». Мы говорим о положении на фронтах, и опять я чувствую, что он приглядывается. Почему он приглядывается?.. При третьей встрече получается так, что я рассказываю Костылину о себе, об обстановке в лагере, о строящемся авиационном предприятии. И вдруг я слышу слова, которые потрясают мою душу.
— Надо с ними бороться, организованно бороться. Нельзя допустить, чтобы они руками политзаключенных строили самолеты. — И дальше шепот — Во всех лагерях существует антифашистское подполье, есть центр, и в Маутхаузене теперь должны быть его представители… Подумай, что в этих условиях вы могли бы сделать полезного для Родины. Подумай несколько дней и тогда скажешь мне.
Он сильно пожимает мне руку. Я очень взволнован. Мы договариваемся встретиться в пятницу вечером.
2
Я взволнован и еще больше обрадован. И я горд, что Костылин открылся мне. Конечно, это он и есть представитель подпольного центра, ого специально направили к нам в Маутхаузэн. Вероятно, он даже наш разведчик и, возможно, поддерживает связь с Москвой.
Это же такое счастье, такое счастье, что он прибыл к нам! Несомненно, что наш генеральный штаб узнал о строительстве в Маутхаузене авиационного предприятия, и вот сюда срочно прислали разведчика, связанного с подпольным антифашистским центром… Какой я все-таки счастливый!
Я долго не могу успокоиться, хожу взад и вперед под окнами барака, наконец решаю переговорить с Савостиным о том, что могли бы мы сделать здесь полезного для Родины. Мы стоим у глухого участка барачной стены.
— Послушай, Володя, — говорю я, — по-моему, нам надо взорвать мастерские… Подожди, выслушай меня. Мы можем раздобыть через испанцев взрывчатку и заложить ее в кирпичную стену. Для этого, видимо, придется создать подпольную организацию. Доставку взрывчатки я возьму на себя. Мы все точно рассчитаем и взорвем. Среди эсэсозцев начнется паника, этим можно воспользоваться, разоружить охрану и бежать… Постой, не перебивай. Я подаю лишь идею. Как все это сделать, надо хорошо продумать, я подаю только идею. Мы скроемся в лесу и будем с боем отходить на север, к чехословацкой границе. Там партизаны. Но это пока лишь идея. Это все надо точно рассчитать и продумать… Как твое мнение?
Савостин испуганно глядит на меня.
— Ты не заболел?
— Почему же я заболел? Разве мы не солдаты, разве война закончилась? Это наш прямой долг — драться, когда появляется такая возможность.
— Да где эта возможность? — Савостин широко раскрывает серые встревоженные глаза. — Они перебьют нас в первую же минуту.
— Всех не перебьют. На фронте тоже многих перебивают. Но мастерские мы обязаны взорвать — это наш долг.
Савостин молчит. Я вижу, что он уже справился с волнением.
— Ты прежде всего не горячись, — чуть повременив, говорит он. — Над твоей идеей стоит подумать, но, не горячись. Посоветуйся с Колей Янсеном…
Я стою у глухой стены барака с Янсеном. Его лицо будто серая маска: ни черта нельзя понять, что он чувствует.
— Ну, как ты считаешь, Николай? — спрашиваю я. — Можем мы для такой цели создать подпольную организацию или хотя бы диверсионную группу?
О нашем разведчике, связанном с Москвой, я умалчиваю. Я не говорю о нем ни Савостину, ни Янсену. Это тайна, которая доверена пока только мне.
— Ты вот что, — тихо отвечает Янсен, — ты пока больше никого не посвящай в свои планы.
Очень спокойный, до противного спокойный, он уходит, так и не высказав своего отношения к моей идее…
В четзерг рано утром меня останавливает на аппельплаце парень в темном берете.
Его лицо мне знакомо: он работает тоже в каменоломне, и однажды я слышал, как его называли — Иван Иванович.
— Давай походим, — улыбаясь, предлагает он.
У него тонкие губы и близко придвинутые к переносице глаза. Несимпатичное лицо. И вообще он не похож на военного, а к таким у меня несколько настороженное отношение. Правда, судя по номеру, он старый «хефтлинг».
— Ты провалился, — негромко говорит Иван Иванович и чуть-чуть улыбается. — О твоих планах знает весь лагерь.
Меня бросает в жар.
— О чем ты болтаешь? О каких планах? Кто провалился?
— Ты.
Черт побери, кто же меня выдал?.. Неужели Савостин?
Не может быть. Янсен?
Тоже не может быть.
Больше ни с кем я не разговаривал насчет взрыва. Савостин или Янсен?
— Весь лагерь уже знает, — говорит Иван Иванович, следя за моим лицом большими, черными, узко поставленными глазами.
Савостин или Янсен?..
Меня арестуют. Задушат в газовой камере или затравят собаками… Лучше сам брошусь на проволоку под током, решаю я.
— Что знает весь лагерь?
— Что ты хочешь взорвать мастерские и бежать, — отвечает Иван Иванович.
Савостин или Янсен?.. Подлецы, иуды!
— Это чепуха.
— Не чепуха. Весь лагерь знает. — Тонкие губы, подрагивая, улыбаются, близко сдвинутые глаза, кажется, сливаются в один большой глаз, который следит за мной.
Ничего, я успею броситься на проволоку, успокаиваю я себя. Это быстро — одно мгновение… Меня выдал, конечно, Янсен, мне всегда не нравилось, что он не тощий. Янсен, Янсен…
— Что ты еще хочешь сказать мне? — с ненавистью говорю я Ивану Ивановичу.
— Больше ничего. Просто жалко тебя, пацана.
Он снова взглядывает на меня большим внимательным глазом и сворачивает в переулок.
Опять неудача, думаю я. Опять провал. Хорошо еще, что я ни словом не обмолвился о представителе подпольного центра… А может, мой разговор с Савостиным или с Янсеном кто-нибудь подслушал?
На работе я с подозрением посматриваю на Янсена и Савостина. Я не разговариваю с ними. Я ношу кирпичи и наблюдаю за домиком Шпаца. Я внутренне сжимаюсь при появлении на строительной площадке каждого эсэсовца… Только бы они не арестовали меня на работе: здесь нет проволоки под током. А в лагере я успею добежать до колючего забора, если они придут за мной. Надо, чтобы они попытались арестовать меня в лагере: я успею добежать до забора и схватиться за проволоку…
День тянется чудовищно долго — это самый длинный день в моей жизни. Меня не арестовывают до обеда. Я ем похлебку.
— Ты что-то сегодня вроде не в себе, — говорит Савостин.
— Тебе мерещится. Он меня выдал?
— Что с тобой? — В его глазах тревога. Нет, не он выдал меня. Савостин не из тех.
— Что с тобой? — повторяет он. Я встаю.
— Ты никому не говорил о том? — Я спрашиваю очень тихо, почти шепотом.
Он пугается.
— А что? Кто-нибудь узнал?
Нет, не он, не Савостин.
— Нет, — отвечаю я. — Никто ничего не узнал. — Зачем его волновать, думаю я. Если они явятся за мной, то я брошусь на проволоку, и концы в воду. — У меня сегодня здорово болит голова, — говорю я. — У меня после контузии при таком солнце всегда болит голова.
Савостин, кажется, успокаивается и идет к ручью мыть котелок… Это не он проболтался, я уверен в этом. Проболтайся молчальник Янсен. Именно проболтался кому-то, а не выдал, потому что если бы он хотел выдать, то эсэсовцы уже арестовали бы меня.
Янсен неторопливо и аккуратно доедает похлебку.
— Можно тебя, Николай?
— Да.
Мы тоже спускаемся к ручью.
— Ты кому-нибудь говорил о том?
— Нет. А что такое? — Янсен зачерпывает в котелок воды и не глядит на меня.
— Слово коммуниста?
— Я не болтун и не люблю высоких фраз, — отвечает он.
Нет, он тоже не выдавал меня. И он не болтун, это верно.
— Ты больше не подходи ко мне, Коля, — говорю я. — И Савостину скажи, чтобы не подходил… Я, кажется, попался. О моем замысле узнали посторонние. Не подходите больше ко мне.
Лицо Янсена неподвижно. Он протягивает мне котелок.
— Выпей, успокойся. Не паникуй и молчи. Ничего с тобой не случится.
Он поворачивается и уходит.
Если бы ничего не случилось… Я не хочу бросаться на проволоку, не хочу, чтобы эсэсовцы арестовали меня: я очень хочу жить!
3
Меня не арестовывают. Ни после обеда, ни вечером в лагере. На всякий случай я пока держусь подальше от товарищей, брожу между восьмым и тринадцатым блоками: отсюда близко до колючего забора, заряженного током.
Отсюда рукой подать и до Костылина, но, к сожалению, я не могу подойти к нему. А вдруг за мной следят? Может, меня специально не арестовывают, чтобы выследить, с кем я связан… Какой я неудачливый! Еще не успел ничего сделать и сразу провалился…
А почему, между прочим, я решил, что Костылин наш разведчик? Он бывший тренер «Спартака», советский офицер, попавший в плен… Но он, конечно, связан с антифашистским подпольем, он ясно намекнул об этом. И я хочу бороться в антифашистском подполье. И я знаю лишь один путь к нему — через Костылина.
Завтра вечером он будет ждать меня. Если сегодня меня не арестуют — значит, я еще не совсем провалился. Надо завтра как-то сообщить ему об осложнениях. Может, через Савоетина? Янсен сказал, что со мной ничего не случится, только я должен молчать.
Как это понимать?
А не связан ли Янсен с Иваном Ивановичем? Может быть, Иван Иванович просто попугал меня? Может быть, они просто решили заставить меня отказаться от своего замысла?.. Кто они? И зачем им это нужно?..
Я вижу командофюрера Кролика, сворачивающего в наш переулок. Я быстро иду к пятнадцатому блоку — там рядом проволока под током. В двух метрах от запретной зоны оборачиваюсь — Кролика нет. Иду обратно и вижу его спину: он вышагивает к восемнадцатому блоку.
На меня смотрит худой синеглазый человек в суконной фуражке-тельманке. Он наблюдает? Я засовываю руки в карманы и, небрежно насвистывая что-то, вновь направляюсь к пятнадцатому блоку. Синеглазый догоняет меня.
— Гуляете?
— Гуляю.
Останавливаемся. Он выше меня, но худ, сутуловат, веки его воспалены…
Я ударю его ногой в пах и брошусь на проволоку, думаю я.
Мы приглядываемся друг к другу. По-моему, я где-то видел его, вероятно, еще на восемнадцатом блоке. У меня хорошая память на лица, и этого человека я уже видел. У него хорошее лицо — худое, смуглое, с умными, немного насмешливыми глазами. Конечно, я уже не раз видел его. Он очень худой, это хорошо.
— Вы, кажется, ленинградец? — спрашивает он.
— Я два года жил в Ленинградской области, — отвечаю я.
— Мне говорили, вы ленинградец.
Теперь я точно припоминаю его. Он встречался на восемнадцатом блоке с Леонидом Дичко. Его зовут Валерий, он ленинградец.
— Я только собирался учиться в Ленинграде, в институте, — говорю я. — Вы Валерий?
— Да.
«Странно все же он знакомится, — думаю я. — Почему он сперва наблюдал за мной?»
Он усмехается, его толстые губы расклеиваются, показывая белую полоску зубов.
— Наверное, я что-нибудь напутал. Ну, это неважно. Мы все, русские, тут земляки. Походим вместе?
Мы медленно бредем по переулку к одиннадцатому блоку…
А не заманивает ли он меня поближе к крематорию?
У Валерия ввалившиеся щеки, тонкая шея — это хорошо. Значит, тоже голодает. Провокаторы не голодают. И потом у него насмешливые глаза. Это тоже хорошо.
Мы выходим на аппельплац, по которому, как всегда, по двое, по трое прогуливаются старые заключенные. Здесь можно разговаривать, не опасаясь, что подслушают… Зачем он ведет меня на аппельплац?
Валерий берет меня под руку — так удобнее. Он тоже старый заключенный. И я теперь сравнительно старый заключенный.
— Мы вспоминаем о Ленинграде, мы земляки, — предупреждает он. — Условились?
— Да. А вы знаете, как меня зовут?
— Знаю. — В его глазах тухнут насмешливые огоньки. — Я знаю и другое о вас… о тебе. Ты затеял рискованную игру, ведешь разговоры о какой-то подпольной организации, о взрыве, о побеге. Такие разговоры были бы простительны новичку, а тебе…
— Я не понимаю. — Меня снова бросает в жар, но не так сильно, как утром.
Дьявол побери, как же они все-таки узнали? Через кого? Через Янсена?.. Но не весь лагерь узнал, не весь. Эсэсовцы не узнали — иначе я был бы уже арестован.
— Не понимаю.
— Брось притворяться, — глухо, но твердо говорит Валерий. — Ты связан с ребятами, работающими на кухне, ты посвящал в свои планы Савостина… Ты отдаешь себе отчет, что за подобные разговоры — за одни только эти разговоры — эсэсовцы могут уничтожить сотки людей?
Он все знает. И про Савостина знает. И про Васька… Но эсэсовцы ничего не знают… Я понемногу успокаиваюсь.
— Неужели тебе не ясно, что ты ставишь под удар всех русских в Маутхаузене? — продолжает он.
— А ты вообще как хотел бы? — чувствуя себя увереннее, говорю я. — Ты хотел бы пересидеть здесь всю войну без риска? Или ты предпочитаешь, чтобы нас без всякого сопротивления уничтожали по одиночке— в газ-камере или на колючей проволоке? Тебя такой путь устраивает? — Краем глаза вижу, что Валерий беспокойно озирается… Пусть озирается — я выскажу ему все. — Меня и моих друзей, например такая смерть не устраивает. Мы хотим еще повоевать, и если ты честный советский человек…
Может, удастся и его сагитировать, мелькает в го лове.
— Хватит. — Валерий больно стискивает мой локоть. — Теперь послушай меня. То, что ты замыслил это авантюра, это все обречено на провал. По сути ты проповедуешь массовое самоубийство. Взорвать мастерские вам все равно не удастся, это технически неосуществимо, тут, в Маутхаузене, это технически неосуществимо. И даже если бы, допустим удалось подорвать одну из стен, ее через неделю восстановят, а вот убитых людей никто не восстановит, убитых не оживишь… Побег отсюда тоже невозможен. Ты видел двух повешенных австрийских инженеров, которые попытались уйти из лагеря через канализационный коллектор?.. Ну, вот! Так что, если тебе надоело жить, — иди на проволоку, но не тяни за собой других. И запомни: всякие разговоры о побеге и взрывах мы будем рассматривать как ловушку для заключенных, и мы найдем способ помешать…
Интересно, кто «мы», кого он имеет в виду, думаю я.
— Пойдете, донесете эсэсовцам?
— Нет. Зачем? Просто кое-кто сумеет повлиять на твоих товарищей… Кстати, я что-то не очень верю, что ты сам заварил всю эту кашу… Кто дает установки вашей группе? Кто ставит вам задачи?
Ишь чего захотелось ему! Кто же он сам-то, этот Валерий? От чьего имени он разговаривает со мной?.. А может, он и есть представитель подпольного центра?
— Я жду, — говорит он. Пробую иронизировать:
— Тебя номер интересует или имя и фамилия? Я окончательно успокоился.
— Меня интересует, кто из новеньких толкает вас, дурачков, на самоубийство.
— Совесть, — отвечаю я. — Обыкновенная человеческая совесть.
— Ладно, — говорит Валерий. — Сейчас будет отбой… Поразмысли хорошенько над тем, что я тебе сказал.
Неожиданно он крепко пожимает мне руку и, не оглядываясь, скрывается в одном из переулков.
4
Я долго не могу уснуть. Ворочаюсь с боку на бок, слышу шаги эсэсовцев на пустынном аппельплаце, вижу в окно багровый язык пламени над трубой крематория, и думаю, думаю…
Я не попаду в него. Я не стану этим огнем. Я не провалился: просто Янсен рассказал обо мне Ивану Ивановичу, а тот, вероятно, Валерию. Валерий связан с Леонидом Дичко. А Дичко хранит орден Красного Знамени Зимодры, он настоящий советский человек. И Янсен: он тоже дружит с Дичко. И Иван Иванович, раз он заодно с Янсеном. Это, конечно, о них говорил Валерий «мы»…
Я гляжу на Савостина. На его лице — красноватый отсвет крематорского огня. Он спит, мой друг Володя Савостин. Спи, Володя. Мы не провалились.
Наискосок спит Жора Архаров. Отблеск багрового пламени и на его лице. Спи, Жора. Это хорошо, что ты дружишь с Янсеном, Коля Янсен — верный человек: он сказал, что со мной ничего не случится, и ничего не случилось.
Спи, Коля Янсен…
Я вижу огонь крематория даже с закрытыми глазами. Я поворачиваюсь на другой бок и говорю себе: спи, старший сержант…
И я сплю. И вижу обычные сны, которые мне снятся в плену вот уже скоро два года: родной дом, где я никак не могу поесть, потому что еда всякий раз необъяснимым образом ускользает из моих рук; колючую проволоку и часовых с винтовками, догоняющих меня. Я просыпаюсь, когда они меня убивают, но часто просыпаюсь не совсем — мне только кажется, что я просыпаюсь; на самом деле я перехожу в какую-то другую сферу сна, похожую на явь.
Скрипит дверь.
— Auf (Подъем)!
Начинается очередной концлагерный день… Или, может быть, это третья сфера сна, из которой я не могу выбраться?
Быстро заправляем койки, умываемся, пьем кофе, строимся. «Мютцен аб» — выходим за ворота. «Шнель, шнель!» — таскаем кирпичи. «Лос!» — посвистывает и щелкает резина.
Маутхаузен продолжается.
Вечером я встречаюсь с Костылиным. Он бодр: ребята с кухни договорились, что его возьмут в команду «картофельшеле». Это здорово: Костылин не будет голодать. Завтра его переведут на шестой блок, где живут рабочие кухни. Теперь он не умрет от дистрофии и сможет заняться тем делом, ради которого его прислали к нам.
— Я много думал над вашими словами, — говорю я Костылину, когда мы уединяемся в глухом конце двора. — Я пробовал даже кое-что предпринять, правда, пока не совсем удачно… Мне кажется, вам надо прежде всего познакомиться с одним нашим авторитетным товарищем, это ленинградец Валерий.
— Хорошо, — говорит Костылин. — Ты покажешь мне его. Он военнопленный?
— Да. Он настоящий советский человек, только очень осторожный. И он старый узник.
— На каком блоке он живет?
— На пятнадцатом. Но мы можем увидеть его на аппельплаце, сейчас он, по-моему, там.
Я прошу привратника-немца выпустить на полчаса моего земляка.
Четырнадцатый блок, хоть он и огорожен колючкой, это не восемнадцатый, режим здесь намного легче, и Костылин выходит.
Мы направляемся к аппельплацу. Валерий прогуливается по площади с прямым худощавым человеком.
— Вот этот в темной фуражке, который повыше, — говорю я Костылину. — Немного сутулится. Видите?
— Остроносый?
— Да, остроносый, в суконной фуражке.
— Вижу, — отвечает Костылин. — Все. Запомнил. Мы идем обратно.
— Как его фамилия?
— Не знаю, но могу узнать.
— Не надо, — говорит Костылин. — Я сам узнаю. Навстречу нам попадается Янсен. Он искоса быстро оглядывает Костылина и молча проходит мимо.
— Кто это?
— Вместе работаем.
А может быть, Костылин и не представитель подпольного центра?.. Откуда я это взял? Зачем я показал ему Валерия? А вдруг этот Костылин враг?
Мы доходим до четырнадцатого блока, и он прощается со мной. Сегодня Костылин сдержаннее: он ни разу не заговорил об антифашистском подполье и о необходимости организованно бороться. А может, просто-напросто за последние дни он лучше узнал, что такое Маутхаузен?
Он поднимается к воротам. У него острые плечи, шея высокая, но тонкая… Нет, не враг, решаю я. Он бывший тренер «Спартака», военнопленный офицер, и он хочет бороться, как и я.
5
Мы прохаживаемся по аппельплацу — я и тот худощавый прямой человек, которого я видел с Валерием. Его зовут Иван Михеевич, у него смешная фамилия — Копейкин.
— Вы, случайно, не капитан Копейкин? — Я вспоминаю известного гоголевского героя.
— Какое там капитан, я цивильный, — отвечает Иван Михеевич и смотрит на меня светлыми улыбающимися глазами.
У него много морщин, выпирающий подбородок, но лицо удивительно хорошее — душевное русское лицо.
— Я вез рыбу, а немцы меня хап — и в лагерь, — говорит он. — И все. Черт их задери-то совсем!
Лукавит, думаю я. Выправка у него военная. Кадровых военных даже лагерь не меняет: у них прямые кости…
Он из Ленинградской области, я тоже жил в Ленинградской области, и поэтому мы земляки. Валерий так и представил меня Копейкину: вот, мол, твой земляк, из одной области.
— А как ты сюда угодил? — спрашивает Иван Михеевич и опять смотрит на меня, теперь с легким прищуром, чуть испытующе.
— Это длинная история.
— Ты политрук?
— Я здесь числюсь политруком, но я не политрук. В последнее время работал в штабе дивизии, в оперативном отделении. Знаете?
— Откуда мне знать, что ты!.. И ранен был?
— Разок был и разок контужен, но не сильно. — По-моему, этот Иван Михеевич «прощупывает» меня — не просто знакомится, а именно прощупывает зачем-то.
— А в плен как попал?
— Контузили, а потом взяли — во время окружения, и Иван Михеевич сочувственно покачивает головой и косит «а меня умненький, с прищуром взгляд.
— И бегать, поди, из лагерей приходилось?
— Приходилось.
— Да, — говорит он, — чего только пережить не довелось русскому человеку… Ну, до свидания, земляк, заговорились мы с тобой.
— До свидания…
Прогуливаюсь с Валерием. Вспоминаем мирную жизнь. Неожиданно он спрашивает, знаю ли я, что союзники высадились на французском берегу.
— Знаю.
— Откуда?
— От камрадов.
— Теперь я буду сообщать тебе военные новости, — негромко говорит Валерий. — А ты передавай их своим товарищам. Согласен?..
Через несколько дней я вижу на аппельплаце Валерия и Костылина. Они сосредоточенно беседуют. Еще через несколько дней вижу Костылина с Иваном Михеевичем. И опять Иван Михеевич, кажется, строит из себя простачка.