1
Раз, два! Раз, два! В стороны, вместе, в стороны, вместе!.. Положив руки на бедра, мы делаем подскоки. Из наших ртов вылетают клубочки пара. Сквозь дверную щель снизу в вагон сочится желтый морозный свет.
— Хватит, согрелись, — говорит Ираклий.
— Кто согрелся, переходи на ходьбу. Остальные… раз, два! Раз, два! — Виктор легко подпрыгивает на своих длинных ногах, обутых в разбитые сапоги.
— Хватит, — говорю я и тоже останавливаюсь. Стены вагона белые от плотного слоя инея. Мы словно в леднике. Окошко забито фанерой и перетянуто крест-накрест проволокой. Полутьма, и только снизу желтеет морозная полоска воздуха.
У двери, запертой снаружи на замок, приплясывает Васька. Щелкают по рельсам колеса, он в такт их ударам постукивает каблуками и мурлычет свою любимую песенку:
Марфуша все хлопочеть,
Марфуша замуж хочеть,
Марфуша будет ве-ерная жена…
Васька — моторист из Керчи. Он, как и Ираклий, десантник и тоже или замполитрука, или младший политрук, а по его собственному уверению — обыкновенный рядовой, которого подлюги продали за горсть махорки. В этом вагоне, похоже, мы все такие: здесь нас человек двадцать, заподозренных в принадлежности к политсоставу и теперь отделенных от настоящих комиссаров и политруков.
Васька коренаст, плечист, с толстой шеей, покрытой белыми пупырышками. Говорит он всегда охрипшим баском и часто шикарно сплевывает сквозь зубы. Он и сейчас плюет в морозную щель и подходит к нам.
— Ну что, хлопцы, может, споем?
— Марфушу?
— Нет, чего-нибудь для души… Из России увозят нас, вы чуете это? Понимаете — из России…
Ночью мы проехали Минск. Сегодня нас везут дальше на запад. Вероятно, мы уже где-то поблизости от нашей старой государственной границы.
Васька опускается перед Виктором на корточки.
— Так-то, Одесса-мама.
— Ладно, не трави, — говорит Виктор. — Давай, запевай.
— А что?
— Что хочешь. «Галю».
Ой, ты, Галя, Галя молодая,
Пидманули Галю, завлекли с собо-ю…—
хрипло, сильным басом поет Васька, потом матерно ругается: никто не подтягивает…
Попереду, попереду Дорошенко,
Попереду, попереду Дорошенко,
Что променяв жинку на тютун та люльку… —
тоскует Васькин бас, протестует, жалуется, но опять никто не поддерживает его. Не поется.
— Зарядочку? — спустя минуту спрашивает Виктор. Но и прыгать не хочется.
— Будем замерзать, как японские самураи, — решает Ираклий, утыкает нос в ворот шинели и, обхватив себя вперехлест руками, раскачивается из стороны в сторону.
Васька, отойдя к двери, вновь ругается нехорошими словами.
В середине дня поезд останавливается надолго. Мы слышим чужую, незнакомую речь проходящих мимо людей, вероятно, железнодорожных рабочих. Брякает, поворачиваясь, ключ в замке, громыхают железные засовы. Дверь отодвигается.
«Raus» («Выходи») — приказывает старший конвоир.
Один за другим вылезаем из ледника. Строимся. На путях товарные и пассажирские вагоны, в воздухе нити заиндевевших проводов, за станцией в розовой морозной дымке большой город с высокими крышами, многочисленными башнями и шпилями.
Нас ведут прямо через пути на одну из узких улиц. Еще раз пересчитывают…
Впереди показывается мрачное здание, обнесенное каменной стеной. Глаза постепенно различают башенки с часовыми, зарешеченные окна, ворота и перед ними — полосатый шлагбаум и такую же полосатую будку с постовым, вооруженным винтовкой. Неужели нас туда?
Да, точно, ведут в этот каземат. Почему? Зачем?..
Доходим до шлагбаума. Старший конвоир предъявляет постовому сопроводительную бумагу. Тот нажимает на кнопку в стене. Шлагбаум поднимается. Затем медленно раздвигаются створы ворот.
2
Мы входим в каменный тюремный двор. Слева от нас ров. с крутыми стенками, за ним — трехэтажный серый корпус. Через ров перекинут легкий мостик. Прямо — невысокое здание с большими окнами. Справа, видимо, хозяйственные помещения и кухня: пахнет горячей похлебкой…
Из здания напротив выходит толстый немец-офицер, за ним — высокий молодой человек в английской шинели. Старший конвоир, отдав честь офицеру, удаляется.
Офицер подходит к нам. На его лице с двойным подбородком довольная улыбка. Худощавый, чуть порозовевший от холода молодой человек очень оживлен. На белой нарукавной повязке у него слова «Dolmetscher», — значит, он переводчик.
— Also… — произносит офицер.
— Итак… — с готовностью повторяет по-русски переводчик и говорит далее вслед за офицером — Итак, милостивые государи, вы прибыли к нам. Мы рады. С нашей стороны вы встретите здесь полное понимание и соответствующую заботу. С вашей стороны, подчеркивает господин комендант (эти слова переводчик добавляет от себя), мы надеемся встретить дисциплинированность, дисциплинированность и еще раз дисциплинированность. Вот все, о чем я хотел бы пока уведомить вас, весьма уважаемые господа.
Комендант любезно улыбается. Переводчик тоже — у него полные губы и круглые карие глаза.
— Also, — заключает комендант.
— Итак, вам, конечно, все ясно, — говорит переводчик.
Многозначительное вступление. А дальше что?
Комендант уходит, показав нам широкую спину и гладкий, обтянутый зеленым сукном шинели зад. Переводчик остается.
— Между прочим, с вами разговаривал один из видных психологов Германии, — доверительно сообщает он. — Здесь вам будет неплохо… Вы политруки?
— Какие там политруки!.. — отвечает за всех Васька. — Рядовые… есть и средние командиры. Только заподозренные.
— Ну, по мнению немецкого командования, это почти одно и то же. Теперь многое зависит от вас самих… Слева по одному за мной… марш! — командует переводчик и ведет нас направо к хозяйственным помещениям.
В длинном с цементным полом коридоре нам приказывают раздеться и сдать одежду в дезинфекционную камеру. Затем нам выдают по кусочку жесткого, как сухая глина, мыла, заводят в прохладную душевую.
— Психолог! — фыркает Васька. — Опыты, что ли, над нами собираются проделывать? А, Одесса-мама, как считаешь?
— Я — пожалуйста, — усмехается Виктор. — Всю жизнь мечтал…
Из душевой выбираемся через другие двери. Тут уже лежит сваленная в кучу наша одежда. Шагах в десяти от нее восседает на табурете немец в белом халате и тонких резиновых перчатках, рядом с ним— тот же переводчик.
— Подходите к нему, не стесняйтесь, — говорит он. — Евреи среди вас имеются?
Все молчат.
Немец в белом халате внимательно осматривает нас, голых, ниже пояса, потом заглядывает в лица, щупает нос, голову… Чудно и неловко. Зачем это?
— Jude? — вдруг настораживается немец. — Еврей? — спрашивает переводчик.
— Я татарин, — отвечает один из наших, — мусульманин.
Немец достает из кармана рулетку и, встав, принимается измерять окружность черепа, длину носа, пристально вглядывается в глаза татарина. Потом пишет в блокноте какие-то формулы, что-то подсчитывает и надолго задумывается.
— Да-а, — хрипловато тянет Васька.
— Тш-ш! — шипит переводчик… — Следующий! Татарин, шумно отдуваясь, бредет к груде одежды.
Немец осматривает Ираклия, отпускает его и вдруг, взглянув на его затылок, кричит: «Zurück» — «Назад!»
— Jude? — спрашивает он Ираклия.
— Я наполовину грузин, наполовину украинец, — объясняет тот.
Но немец, видимо, не верит. Он ощупывает голову Ираклия, трогает нос, заглядывает в рот, опять пишет формулы и что-то подсчитывает…
— Следующий! — командует переводчик.
Когда эта дикая процедура заканчивается и мы одеваемся в нашу еще горячую, пахнущую чем-то удушливо-острым одежду, он ведет нас через мостик к серому трехэтажному корпусу. Мы поднимаемся на второй этаж. Нам отводят тесную комнату с узким, схваченным толстой железной решеткой окном. В комнате двухъярусные нары, возле двери стол, над ним — электрическая лампочка.
— Сейчас вам принесут суп, — говорит переводчик и, помедлив, спрашивает — Москвичей нет?
Москвичей среди нас нет.
— А что же здесь все-таки — лагерь или тюрьма? — интересуется Виктор.
— Научно-исследовательский институт, — острит пе-резодчик. — Лагерь, конечно… Еще какие вопросы?
— Как с харчишками? — спрашивает Васька.
— Соответственно.
— Не бьют?
— Не рекомендуется.
— Вы как дипломат, — ухмыляется Васька.
— Должность такая, — отвечает переводчик. — Работать пока не будете, выберите старшего, соблюдайте чистоту… Для начала все.
Вскоре после его ухода нам приносят баланду и пять кирпичиков хлеба. Каждый кирпичик на четверых, баланды по три четверти литра на брата. Мы трое — Виктор, Ираклий и я — залезаем на верхние нэры. Васька пытается завести знакомство с рабочими кухни.
— Керченских не знаете?
— Вроде бы не попадалось.
— А мелитопольских?
— Запрещено нам разговаривать с вами, — хмуро признается один из рабочих. — Пошли, Степан.
— Подозрение не снято, — констатирует Васька.
3
Ранние декабрьские сумерки. Сегодня ровно год, как я ушел на войну. Хочется побыть одному и подумать.
Я прогуливаюсь вдоль корпуса. Морозно и ветрено. Тюремная стена освещена электрическими лампочками, но двор в полумраке. Возле мостика, переброшенного через ров, по одну сторону стоит Васька, по другую — полицай. Они изредка обмениваются короткими репликами.
Я хожу и думаю о том, что прошел всего год, а сколько событий совершилось на моих глазах, сколько людей — и хороших и плохих — повстречалось за это время… Интересно устроен человек. Никогда теперь я не перестану удивляться человеку.
…Из лагерной канцелярии показывается комендант-психолог в сопровождении высокого переводчика— его зовут Сергеем. Они поворачивают к нам. Полицай вытягивается и по-немецки щелкает каблуками. Васька вытаскивает руки из карманов. Комендант, перейдя мостик, останавливается возле Васьки.
— Почему не приветствуете? — слышу я голос Сергея: он переводит вопрос коменданта.
— А как я должен приветствовать его? — робея, спрашивает Васька.
Сергей переводит Васькины слова.
— По меньшей мере встать по стойке «смирно», — говорит затем Сергэй.
Комендант берет рукой в кожаной перчатке Ваську за подбородок, оттягивает кверху, всматривается в лицо и что-то говорит, что, я не могу разобрать. Потом отряхивает руки.
— Дегенерат, — громко переводит Сергей. — Характерный экземпляр восточноевропейского преступника.
Васька молчит. Переводчик справляется о его фамилии и делает какую-то пометку в блокноте.
Комендант идет в наш корпус. Замечает меня. Я стою около серой стены, думал, не обратит внимания.
— Давай сюда! — приказывает переводчик. Подхожу. Комендант закуривает сигарету и подносит огонек зажигалки к моему лицу.
— Типичный большевистский выкормыш. Опасен, — заключает он по-немецки.
Сергей переводит и от себя добавляет:
— Не повезло тебе, парняга. Как фамилия?
Он снова что-то записывает в блокноте и бежит за комендантом, который уже скрывается за дверью.
Мы с Васькой направляемся следом. Наши строятся в шеренгу в коридоре перед входом в комнату. Нам с Васькой Сергей приказывает встать отдельно.
— Смирно! — командует он и вынимает из шинели блокнот.
Комендант подходит к левофланговому. Это длинный поджарый татарин, смуглый, с добрыми бараньими глазами.
— Коммунист, — заявляет комендант. — Магометанин. Лицемер.
Сергей переводит и, опять справившись о фамилии, записывает.
Вторым стоит Виктор.
— Комсомолец, — безапелляционно судит комендант. — Склонен к иронии. Опасен.
Сергей записывает.
— Большевик, явный политрук и фанатик. — Комендант медленно шествует вдоль строя.
— Кретин и в потенции людоед, — говорит он.
— Слабохарактерный. Убеждений не имеет.
— Начинающий уголовник. Хитрый.
— Коммунист и большевик. Крайне опасен. Очередь Ираклия. Я вижу, как напрягаются мускулы на его лице.
— Интеллигент. Чрезвычайно опасен.
Так, аттестуя каждого, комендант доходит до конца строя.
— Вольно! — произносит Сергей.
Комендант вновь, как и в день прибытия, обращается к нам с краткой речью, которую Сергей переводит целиком.
— Господа («Meine Herren»), у меня пока нет оснований быть недовольным вами. Я уверен, что и вы, в свою очередь, не можете пожаловаться на меня и на мой персонал. Мы здесь еще продлим наше знакомство, а теперь я разрешаю вам удалиться в ваши покои.
— Смирно! — выкрикивает Сергей.
Комендант поворачивается к выходу, переводчик спешит за ним.
— Разойдись! — говорит наш старший.
Виктор, Ираклий и я забираемся на нары. И хотя нам в общем не очень весело, начинаем хохотать…
Вот, оказывается, мы какие. Дегенераты, людоеды, уголовники и магометане. И сверх того почти все большевики и одновременно коммунисты, комсомольцы, а также политруки и вместе с тем фанатики… Ну и ну, великая наука — психология! Ну и ну, господин ученый комендант Вильнюсского лагеря военнопленных!
Удивительно и другое: мы смеемся. Я уже забыл, когда смеялся последний раз. И никогда не думал, что здесь, в плену, буду смеяться.
К нам на нары влезает Васька.
— Вы объясните мне, хлопцы, почему я… как его… дегенерат. — Он по-серьезному удручен и расстроен. — Конечно, я не шибко грамотный, но разве на моей физии есть что-нибудь такое… как он сказал… востокоевропейско-преступное?
— Есть, — радуется Виктор. — Есть на твоей вывеске такое, знаешь ли, южнороссийско-босяцкое, такое типично портово-черноморское.
— А ну вас к етакой маме! — Васька сердится. — К вам, как к людям, а вы… Упекет он нас теперь, попомните мое слово. Ежели, конечно, не случится чуда.
Насчет «чуда» мы помалкиваем. До нас доходят слухи, что немцы завязли на Волге, а Москва все стоит и стоит, наша Москва. Но об этом вслух мы не говорим.
4
Квадратная комната с двумя узкими высокими окнами. В комнате прохладно и мрачновато. Под потолком вполнакала горит электрическая лампочка.
Мы сидим за столами. Перед нами обер-лейтенант, коротенький, желтый, морщинистый, как сморчок. По распоряжению коменданта он проводит с нами урок немецкого языка. Это, вероятно, какой-то новый психологический эксперимент, тем более замечательный, что наш учитель не знает ни слова по-русски, а большинство из нас, его учеников, — ни слова по-немецки.
Сцепив пальцы на животе, сморчок произносит первую вступительную фразу:
— Die deutsche Sprache ist eine harte Sprache (Немецкий язык — твердый язык).
При этом он изо всех сил пытается твердо выговорить букву «г», но у него не получается: он картавит.
Он спрашивает, поняли ли мы его.
— Я-а, — тянем мы. Сморчок удовлетворен.
— Gut (Хорошо).
Он смотрит на часы и переходит к следующему разделу урока. Он объясняет, что нам необходимо запомнить восемь основных положений, регламентирующих человеческую жизнь, восемь «Ich muß» («Я должен»), а именно:
— Ich muß aufstehen (Я должен вставать).
Чтобы мы лучше усвоили эту истину, сморчок заставляет нас трижды повторять вместе с ним: «Ich muß aufstehen».
Поняли ли мы его? Да, конечно.
— Ich muß mich waschen (Я должен мыться), — провозглашает далее наш учитель.
Поразительное открытие!.. Я гляжу на склонного к иронии Виктора — он зажимает подрагивающие губы кулаком. Снова хором повторяем немецкую фразу — относительно того, что я должен мыться.
— Ich muß arbeiten (Я должен работать), — заявляет вслед за тем обер-лейтенант и, тревожась, справляется, понятно ли нам это.
Отвечаем без всякого энтузиазма:
— Я-а.
— Ich muß reinigen (Я должен наводить чистоту), — убежденно декларирует учитель.
Против чистоты мы ничего не имеем. Пожалуйста.
— Ich muß ruhen (Я должен отдыхать), — менее уверенно говорит он.
В том, что человек должен отдыхать, мы тоже не совсем уверены, но он не заставляет повторять: «Ich muß ruhen».
— Ich muß essen (Я должен есть), — скороговоркой выпаливает сморчок.
— Ich muß austreten (Я должен посетить уборную), — тут же бодро произносит он и считает необходимым обратить особое внимание на столь важный момент человеческого бытия. Мы трижды повторяем вместе с учителем: «Ich muß austreten».
— Ich muß schlafen (Я должен спать), — делится он с нами еще одним открытием.
Он опять смотрит на часы и начинает проверять, как мы усвоили урок.
«Что это — идиотизм, вырождение? — думаю я. — Может быть, лагерное начальство вообще не считает нас за людей?»
Мне больше не смешно. Я вдруг понимаю, что этот обер-лейтенант — мой личный враг, он наш общий враг, и таких, по-видимому, тысячи, готовых твердо осуществлять предначертания своего фюрера… Вот он, их «новый порядок», вот в миниатюре картина будущей жизни человека, которую они уготавливают нам!
В заключение урока обер-лейтенант посвящает несколько минут теоретическим рассуждениям. Ему известно, что в большинстве своем мы офицеры политической службы Красной Армии, да, но хорошо ли мы представляем себе, что такое политика?
— Политика — это страшно, — возвещает он.
— Политика — это кошмар, — подчеркивает он.
— Политика — это смерть, — пугает он нас.
Он сам когда-то командовал взводом солдат, расстреливавших коммунистов. Это, надо сказать, жутковато. Это как бред наяву. Он призывает нас отказаться в дальнейшей жизни от всякой политики…
Нет, не столь уж безобиден и глуп этот наставник. И не сморчок он, а маленькая ядовитая поганка!
Возвращаемся в свою комнату. Настроение отвратительное. Я подхожу к узкому крепостному окну. Оккупированный фашистами Вильнюс мигает редкими огоньками. Внизу за освещенной тюремной стеной темнеет полоса реки.
Если бы придумать такую катапульту, которая выбрасывала бы из окна прямо в реку!.. Я, наверно, согласился бы — пусть с большим риском, — чтобы меня вышвырнули первым. Уж лучше еще сто раз рискнуть жизнью, чем находиться во власти этих полуидиотов-полузверей. Я все равно убегу, лишь бы дождаться весны. Убегу, чтобы потом воевать с ними, с учеными людоедами и наставниками, и рассказывать о них людям.