При виде меня Настя засмеялась.
– Нишево смешово, – сказал я.
Отсмеявшись, Настя окружила меня заботами, ежесекундно тревожа расквашенную физиономию. Я выл.
– Мужики совершенно не умеют терпеть боль, – укоризненно сказала Настя и врубила немецких гопников из группы Rammstein.
– Ты думаешь, мне от эшово лехше? – спросил я, переорав брутального красавца Тиля Линдеманна.
– Так, по крайней мере, тебя не слышно.
Через пятнадцать минут Настя исчерпала свои медицинские познания и заявила, что нужно ехать в «травму».
Полчаса мы ловили машину. Ни одна сука не соглашалась везти человека с разбитым лицом. Если бы мне оторвало ногу, они бы, наверное, пристрелили меня на месте.
Пришлось идти пешком. Дальше регистратуры нас не пустили – я забыл страховой полис.
– А как же клятва Гиппократа? – спросил я. У меня вышло Шепократа.
Регистраторша швырнула паспорт в мою окровавленную грудь и сказала:
– Следующий.
Появился молодой врач и доходчиво разъяснил спорную ситуацию с Гиппократом:
– Клятва Гиппократа, – сказал врач, – гласит: «Не навреди». Вам, молодой человек, пока что никто не вредит. И не навредит, если вы сию же секунду съебетесь отсюда.
– Полис есть у меня, – сказала Настя.
– Да, но еба… – врач осекся, вспомнив о гуманном и интеллигентском происхождении своей профессии, – но лицо-то, к сожалению, расквасили не вам.
Настя поехала домой за полисом. Я оказался в подвешенном, промежуточном, иначе говоря, маргинальном состоянии. Настя не взяла меня с собой, поскольку я являлся препятствием в ловле машины. Из травмпункта меня выдворили, поскольку с подбородка капала кровь и пачкала линолеум, что было совершенно непозволительно человеку без полиса обязательного медицинского страхования.
Настя позвонила и сказала, что в моем бардаке она не может отыскать эту чертову бумажку. Объяснить, где надо искать, хотя бы приблизительно, я не смог. Под подозрение попадала вся жилплощадь, включая сортир и антресоли.
Я потребовал, чтобы меня отвезли домой на скорой. Меня послали. Я согласился на неотложку. Их ответы не баловали разнообразием.
Я вернулся домой пешком. Довольно быстро нашел полис в коробке из-под тостера. Хаос гораздо удобнее порядка, надо только уметь им управлять.
Настя вызвала такси. Чтобы не смущать водителя, перевязала мне голову мохеровым шарфом. Я подошел к зеркалу. На меня смотрел воин Великой армии Наполеона, отступающий от Смоленска к Березине.
– Почему так долго? – спросил молодой врач-матерщинник, когда я, наконец, переступил порог кабинета, в котором оказывали первую медицинскую помощь. – Где вас черти носили? Самолечением занимались?
– Бжляджь, – ответил я с заметным польским выговором.
– Вам крупно повезло, что попали ко мне, – сказал врач.
– Ошень, – ответил я.
– Заткнись, – сказал врач и вонзил деревянную лопатку в расщелину на подбородке.
Потом специальным устройством, похожим на степлер, наложил четыре шва. Отошел и оглядел меня со всех сторон с видом художника, который закончил шедевр и кусает локти при мысли, что этот шедевр не принесет ему ни денег, ни славы.
– Еще бы полчаса проканителил, и было бы уже не зашить. Осталась бы у тебя пизда на подбородке, – сказал доктор и весело засмеялся.
Я попытался его ударить.
– Вали отсюда, – сказал врач.
– А жубы? – спросил я.
– Жубы, – передразнил врач, – жубы – это к стоматологу.
Выдал флакончик с жидкостью «Хлоргексидина биглюконат» и выставил вон.
Вернувшись домой, мы достали стратегические запасы Red Label.
– Кто это тебя так? – спросила Настя.
Боже, как я ее люблю. Кто любит, тот любим.
Да будет так. Зачти мне, Господи, это состояние во взаимных лаверах. Оно одно стоит восемнадцати тысяч семисот двух взаимных френдов в моем живом журнале. И всех добрых дел, совершенных мною, коих я насчитал четырнадцать, и, надо сказать, без единой взаимности.
Любая девушка – любая без исключения – первым делом спросила бы меня:
– Кто это тебя так?
И спрашивали, и плевали в мою пока еще бессмертную душу. Как будто это и есть самое главное – выяснить, кто именно раскроил мне лицо. Как будто оно от этого заживет или, назвав имена обидчиков, я навлеку на них пожизненное проклятье.
Настя курит гашиш и обращается ко мне мудак, когда сердится, и мудачок, когда хочет быть ласковой. Она почти всегда обращается ко мне мудак, потому что почти всегда сердится. Но она – единственная.
Единственная, которая сначала позаботилась обо мне, а потом удовлетворила праздное любопытство. Проблемы моего бытия оказались для нее важнее прихотей собственного сознания. Экзистенциализм – это гуманизм, как справедливо заметил французский коллега Жан-Поль Сартр. Но, отфигачь Сартра парижские клошары, Симона де Бовуар первым делом спросила бы своего косоглазого партнера:
– Кто это тебя так?
Поэтому я всегда предпочту Настю Симоне де Бовуар с ее Гонкуровской премией и романом «Мандарины».
– Я шебя люблю, – сказал я Насте и объяснил, что в моих несчастьях виновата обычная гопота.
– Может, их наняли?
– Кто? – удивился я.
– Нацики. Или антифа.
Я сказал, что гопников невозможно нанять. Настя сказала, что нанять можно кого угодно. Нанимают же меня все кому не лень. Я обиделся и заметил, что меня нанимают не все, а только те, кто хорошо платит. И вообще – это веяния последнего времени. Раньше гопника нельзя было ни нанять, ни использовать. Настя не поверила. Я рассказал ей о своем гопницком детстве.
Поначалу моя речь состояла почти сплошь из шипящих и свистящих, но к концу рассказа их количество не превышало среднестатистического показателя по таким западнославянским языкам, как польский и чешский.
Поступившись фонетической достоверностью, передам рассказ в том виде, в котором его впоследствии напечатал модный глянцевый журнал «БыдлоS» и перепостили сотни мальчиков и девочек, в сознании которых советский гопник был младшим современником Астерикса, Обеликса и Добрыни Никитича. Может, когда-нибудь я напишу о гопниках книжку. Пока ограничимся статьей.
ГОПNick’и
(Прим. За идиотское название, данное моему тексту обдолбанным редактором журнала «БыдлоS», я не несу ни малейшей ответственности.)
Впервые за 20 лет стало страшно гулять по Купчину ночью. То же самое прошлым летом я почувствовал на даче. В моих краях завелись гопники. Я был уверен, что они исчезли как класс. Как крысы после дератизации. Как льготы после монетизации.
«Ладно, – думаю, – наверное, это мне так не везет».
Нет. Оказалось, гопники расплодились по всей стране. В городе Миассе они напали на участников рок-фестиваля «Торнадо». СМИ бьют тревогу. Одна уважаемая газета написала, что «побоище в Миассе – это яркий пример покупки и эффективного использования ресурса гопников».
Я – старый купчинский гопник. И я протестую. Это другие гопники. Тех – старых, настоящих, восьмидесятников – невозможно было купить. И тем более – эффективно использовать.
Гопник ленив.
Купчинские гопники были на редкость ленивыми. Драки двор на двор случались не чаще, чем раз в год. Все остальное время мы сидели на скамейках у парадных и обсуждали, что неплохо было бы с кем-нибудь помахаться. Изредка, от скуки, мы кричали проходящим школьникам:
– Слышь, двадцать копеек есть?
– Нет.
– А если обыскать?
Некоторые подходили и отдавали 20 копеек. Большинство спокойно шли дальше.
Гопник чужд коммерции.
Напрочь забыл, куда мы девали эти 20-копеечные монеты. Скорее всего, мы нарывались на более крутых гопников и отдавали им.
Лично я только один раз занялся гоп-коммерцией. По пятницам мы ходили на УПК. Учебно-производственный комбинат. Там мы надевали на винтик шайбочку, а потом электроотверткой закручивали гаечку. Так нас приучали к взрослой жизни. С большой пользой, если учесть, что на нас надвигалась рыночная экономика. Из шайбочек я сплел цепуху сантиметров в тридцать. Рассчитывал выручить за нее рубль. Прямо у ворот УПК цепуху у меня отобрали и ею же избили. Довольно болезненно.
Коммерция не задавалась. Кстати, никто из моих знакомых гопников в 90-е не стал бандитом.
Гопник – человек высоких моральных принципов.
У купчинских гопников существовал кодекс чести. Если ты шел с девушкой, тебя не трогали. Когда ты проводишь ее до дома, на обратном пути тебе, конечно, наваляют. Ты же уже без девушки. Если ты с двумя девушками – тебе тоже наваляют. Больно жирно. Но с одной – табу.
Сейчас ты идешь один. Навстречу – четыре малолетних придурка и девушка. Навалять тебе предложит именно девушка.
Купчинские гопники никогда не нападали исподтишка. Они долго расспрашивали о твоих музыкальных пристрастиях. «Кино» любишь или «Алису»? Не угадал – только тогда бьют. Иногда и вовсе не бьют. Как-то раз поймали меня в чужом дворе:
– Ты откуда? Не из крокодильника?
Я честно ответил:
– Я не из крокодильника.
– Ладно, иди.
Я вежливо поинтересовался:
– А если бы я был из крокодильника?
– Пиздюлей бы огреб.
Оказалось, крокодильник – это два зеленых дома. Жить в них категорически запрещалось.
Гопника узнаешь по одежке.
Сейчас невозможно визуально отличить гопника от аспиранта. Они одинаково одеваются. Одинаково стригутся. Да и говорят, признаться, одними и теми же словами.
Раньше все было ясно. Гопник – это кирзовые сапоги, ватник и солдатский ремень. Меня эта униформа жутко раздражала. Я ее не носил. Поэтому ко мне относились хорошо, но не любили. Я переживал. Я тогда еще не знал, что такое отношение – это крест на всю жизнь. Раз знакомые гопники заявились ко мне домой. Они долго мялись, а потом высказали все, что накипело в их гопницких душах:
– Почему ты не сидишь с нами у Ромкиной парадной? Почему ты никогда не носишь ватник и сапоги?
Если бы они были интеллигентами, они бы воскликнули:
– Ты презираешь свой народ, крыса!
Я достал из шкафа ватник. Предъявил. Они удовлетворенно закивали. Я предъявил сапоги.
Да не кирзовые, а хромовые. Они задыхались от восхищения. Наконец, я показал ремень. Да не солдатский, а моряцкий.
– В чем же дело? – хором закричали мои знакомые.
– С этими вещами слишком много связано, чтобы носить их каждый день, – мрачно сказал я. И понес совершеннейшую околесицу о том, сколько вражеской крови пролилось на сапоги и сколько вражеских голов рассекла бляха с якорем.
Я был самым маленьким в классе. Весил, наверное, килограмм сорок. И все же – мне поверили. И зауважали. Прощали мне неформенные вьетнамские говнодавы и китайский пуховик.
Гопник – меломан.
Конечно, и в мое время были какие-то странные гопники. Которые, как и миассовские, били рокеров. Но они обитали в загадочных Люберцах. В Купчине таких не было. Все мои знакомые были в какой-то степени рокерами. «Кино», «Алиса», «Гражданская оборона» – предмет бесконечных разборок, кто круче, но в то же время – идеологическая база.
Магнитофон – непременный атрибут посиделок. До сих пор не понимаю, почему магнитофон нужно было носить в полиэтиленовом пакете. И непременно – на плече. Видимо, ритуал сформировался до меня, в древности. Звук не имел значения. Чего услышишь из советской кассеты через полиэтиленовый пакет?
Сейчас гопники слушают музыку в плеере. Плеер – принципиально антигопницкое устройство. Он противопоставляет человека коллективу. Развивает склонность к индивидуализму. Человека в плеере, пожалуй, можно и купить, и эффективно использовать.
Нынешние гопники – ненастоящие. Они – постгопники. Гопники эпохи постмодерна.
Постмодерн – это безыдейность. (Где он, русский рок?) Размытость этических представлений. (Где они, кодексы чести?) Заимствования из разных эпох. (Дома сидеть в «Контакте», а на улице стрелять сигареты и отбирать мобилы.) Какая-то несерьезность. Отсутствие пафоса. Видел тут двух будущих гопников и дегенератов. Лет двенадцати. Они отвешивали друг другу чувствительные тумаки, ржали и кричали:
– Ну, Ржавый… Эй, Башка…
Они подражали глянцевому сериалу «Даешь, молодежь!». Позор. Что из них вырастет? В мое время дети в десять лет суровили брови, кривили рот и горланили:
– Мама – анархия, папа – стакан портвейна!
И выросли достойными людьми. Кто-то на стройке вкалывает. Кто-то бутылки собирает. А один и вовсе производит бумажные тарелки. Я к нему даже подойти боюсь.
Во всем этом мне непонятно одно. Тогда была эпоха перемен. Не вижу связи, но социал-аналитики уверяют, что гопники расплодились именно по этой причине. А сейчас-то с чего? Может, я что-то в этой жизни просмотрел? Чего-то не замечаю?
Настя внимательно слушала, ни разу не улыбнувшись. Хотя, как мне казалось, в паре мест могла бы.
– По-моему, ты ностальгируешь, – сказала Настя.
– Не знаю, – сказал я. – Тогда, по крайней мере, была какая-то система координат.
– Понятия о добре и зле?
– Понятия о добре и зле.
– Дать в морду – это хорошо?
– Смотря кому.
– Какая-то расплывчатая система координат.
– Просто у нас не было писаных правил.
– А неписаные?
– И неписаных не было.
– Что же тогда было?
– Звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас.
Настя наморщила носик:
– Опять какая-нибудь идиотская цитата?
– Это Кант, – сказал я, – Иммануил.
– Какая разница между неписаными правилами и законом внутри?
– Мы ни о чем не договаривались. И ничего не смогли бы сформулировать. Просто понимали, что можно, а что нельзя.
– А если кто-то не понимал?
– В двенадцать лет я был в спортивном лагере. Вернее, в спортивном отряде.
– Ты был футболистом?
– Почему обязательно футболистом? Я был фехтовальщиком.
– Благородно, – Настя выразило нечто такое, что при желании можно было принять за восхищение.
– Очень благородно. Особенно когда тебе двумя руками сжимали маску на голове и поднимали. Потом ставили на землю. Стоишь, как дурак, с лицом в сеточку.
– Почему в сеточку?
– Маска отпечатывалась.
– И ты терпел? – спросила Настя. Как всегда, с неопределенной интонацией – то ли с жалостью, то ли с осуждением.
– Нас было четверо, которым по двенадцать лет. И четверо, которым по шестнадцать. В таком возрасте четыре года – огромная разница. Ублюдки издевались над нами, как хотели. Хотели они по-разному, но больше всего любили аттракцион «Проверка бандажа».
– Бандажа?
– Такая штука, которую надеваешь на яйца, чтобы не прокололи. Шиком считалось фехтовать без бандажа. Один придурок в нашем отряде дофехтовался, что ему мошонку разрезало. Ничего, в больнице зашили. Еще большим шиком считалось фехтовать без маски, но за это сразу отчисляли. А бандажи тренер не проверял – брезговал. Их проверяли наши «старослужащие». Среди ночи с тебя сбрасывали одеяло и кололи шпагами. Шпагой через нагрудник уколют – и то иногда синяк оставался. А в голое тело…
Настя залихватски хлопнула рюмаху и по чему-то засмеялась.
– Один раз мне на физиономию выдавили тюбик зубной пасты и минут десять не давали смыть. Я потом ходил с бордовым лицом, кожа пошла волдырями. Слезала. Тренер спросил, где это я так загорел. Почему, дескать, остальные отрабатывают технику боя, а я где-то загораю?
– Ты хочешь меня разжалобить? – спросила Настя.
– Нет. Разжалобить – это худший способ завоевать женщину. Я просто витиевато отвечаю на твой вопрос.
Мы выпили.
– А потом был родительский день. Я ничего родителям не рассказывал – они по виду догадались. «Хочешь уехать?» – спросил отец. «Да», – сказал я. «А ты не будешь жалеть, что сдался?» «Буду», – сказал я и остался. Нам, мелким, навезли кучу жратвы, и все хомячили по углам. А тем, кому по шестнадцать, ничего не привезли. К ним вообще родители не приехали. Переходный возраст, сложные отношения и все такое. Ночью я принес в палату всю мою еду и сказал мужикам: «Жрите».
– Мальчиш-Кибальчиш.
– Опять не угадала. Мальчиш-Плохиш, решивший, что в данной ситуации выгоднее быть Кибальчишем.
Мы хлопнули.
– Самой большой сукой был чувак с фамилией Ананьев. «Хочешь помидорину?» – спросил Ананьев. «Хочу», – сказал я. Среди нас Ананьев был лучшим фехтовальщиком. Резкость движений – потрясающая. Он слегка размахнулся и запустил помидорину мне в лицо.
Настя ухахатывалась. Я тоже улыбнулся.
– Я и в бою-то пропускал его выпады, а тут совсем не ожидал подвоха. Помидорина, разбившись о физиономию, перепачкала всю постель. Я не выдержал и разрыдался.
Настя уселась мне на колени.
– Пойдем в спальню? – спросил я.
– Я хочу дослушать.
– Порыдав, я встал и дал Ананьеву по роже. Он начал меня бить. Тогда вскочили ананьевские дружки и отхерачили его по полной программе. Очень жестоко. Он потом даже в столовую предпочитал ходить в маске.
– А ты?
– Меня больше никто не трогал.
– Боялись?
Я засмеялся.
– Не в этом дело. Сочли чокнутым. Никто меня не трогал, и никто со мной не общался. Гулял сам по себе. Так и гуляю до сих пор.
Мы допили остатки.
– Так вот: никакие правила не запрещали Ананьеву кинуть в меня помидором и бить меня сколько влезет. Но его дружки почувствовали – перебор.
– Внутренний закон?
Я кивнул.
Мы пошли в спальню.