8
ПОСЛЕДНЯЯ ССОРА
Дорогая мамочка!
Мало того, что все нижесказанное правда, я еще и экономлю бумагу, опуская некоторые подробности.
Я снова шагала по канавам на рисовом поле, осторожно переставляя босые ноги, чтобы ненароком не ступить в густую черную жижу. Подняв глаза, я увидела старика – главу соседского дома. На нем были забрызганная грязью рубашка и закатанные пижамные штаны, а худые ноги замазаны илом, точно в чулках до колен. Он как будто находился везде одновременно и всегда был при деле. Каждую крупицу своего богатства он заработал потом и ежедневной дисциплиной; то была не простая прихоть правительства и политические реформы, как пытались убедить меня мои проводники.
Старик подошел и сел рядом со мной у рва, достал пакетик с собственноручно выращенным табаком и свернул тонкую самокрутку. Вскоре приплыло колесное судно, несущее несколько корзин пророщенных семян, укрытых влажными мешками для риса и как две капли воды похожих на миллион крошечных сперматозоидов. Мы наблюдали за тем, как юноши взваливают корзины на плечи и осторожно ступают в илистую жижу высотой по колено. Каждый брал пригоршню риса и широким дугообразным движением запястья бросал ее в грязь. С каждым шагом семена описывали дугу и теплым дождем падали в мягкую благодатную землю.
Раз. Два. Бросок.
Когда рис вырастет до нескольких дюймов, за работу возьмутся женщины. Они будут выдергивать каждый кустик и высаживать рис бесконечными ровными рядами, максимально используя каждый свободный дюйм поля. Тягостная необходимость, порожденная избытком рабочей силы и нехваткой земель.
Старик аккуратно развернул окурок, высыпал остатки табака в пакетик и вернулся к работе.
C утра я оставила Тяу с Фунгом в покое, надеясь, что, хорошо выспавшись, они станут сговорчивее. Когда я вернулась, они только вылезали из кровати и готовились к полуденному бранчу (позднему завтраку. – Ред.).
Я уже несколько дней репетировала в голове этот разговор. Настал момент, когда все в моих гидах стало мне противно, от городской обуви до вранья, которое они мне озвучивали, лениво прикрыв веки. Они давно перестали скрывать свое отвращение ко мне, равно как и намерение выудить у меня как можно больше денег, прилагая минимум усилий. Больше всего мне хотелось тихонько собрать вещи и исчезнуть и провести следующие блаженные дни, колеся по берегу Меконга и с наслаждением представляя, как они проснутся и в панике обнаружат, что их ходячий кошелек исчез.
Но мне все время вспоминались слова Тама. У Союза молодежи было влияние не только в провинциях, но и в центральном правительстве. Им достаточно сказать слово, как мою визу аннулируют, и с мечтой о путешествии по центральному нагорью будет тут же покончено. С другой стороны, что мне терять? Если во Вьетнаме я не увижу ничего, кроме Фунга, тычущего в меня своими накрашенными ногтями, и не услышу ничего, кроме тысячи синонимов слова «нет», не лучше ли отправиться за воплощением других моих грез – в путешествие по знойным джунглям Папуа – Новой Гвинеи или по обледенелой тундре Транссибирской магистрали?
Будь что будет. Я решила напрямую высказать все Фунгу и Тяу, и не важно, чем это кончится.
Когда я нашла их, они расположились за единственным столом в лачуге и ждали, пока Флауэр накроет обед. Я собралась с духом и попыталась вспомнить свою тщательно отрепетированную речь по-вьетнамски.
– Когда мы уедем из деревни, – твердо проговорила я, – я хочу найти рыбацкую лодку и выйти в море с рыбаками на несколько дней и ночей.
Тяу закатил глаза и с тоской посмотрел на гамак. Фунг зажег сигарету и закусил ее золотым зубом. Они коротко посовещались и обрушили на меня град отговорок.
– Эти лодки, – сказал Фунг, – выходят в море не меньше чем на две недели. Моряки недолюбливают чужаков, тем более иностранцев. Тем более женщин. Раздобыть разрешение будет попросту невозможно. А еще есть таможенники. Шторма. Морская болезнь.
– Меня никогда не укачивает, – возразила я.
Фунг посмотрел на Тяу, а тот на меня.
– Зато нас укачивает, – хором ответили они.
Я предложила им остаться на берегу. Несколько минут они пререкались, после чего сдались и согласились. Итак, наутро лодка отвезет нас к месту, где мы оставим велосипеды, затем доедем до побережья и найдем судно, которое выведет нас в море. Я чувствовала себя идиоткой. Ну почему я раньше не пыталась настоять на своем? Они приняли мою удивленную благодарность равнодушными кивками и ушли посмотреть, как обстоит дело с обедом.
Обед состоял из маслянистой зеленой фасоли и улиток в блестящих черных ракушках. Я съела две порции овощей и отодвинула тарелку, изобразив на лице, как мне казалось, довольную улыбку. Фунг взглянул на меня поверх своей тарелки, демонстративно подцепил улитку палочками и бросил в тарелку мне. Я молча запротестовала, размахивая руками. Фунг повозил улитку по дну тарелки, пригвоздив меня колючим, жестким взглядом. Прежде я съедала все до кусочка, что оказывалось в моей тарелке, смиренно соглашаясь с бесчисленными придирками по поводу моих привычек в еде, и голодала, когда мои проводники уже утолили свои аппетиты пивом. Но на этот раз все было иначе: я знала, чем питаются эти улитки, где они живут и что за паразиты обитают в их желудках. Я решительно потрясла головой. Фунг взял мои палочки и сунул мне в руку. Я отшвырнула их, чувствуя себя взбунтовавшимся двухлетним ребенком, который отказывается есть пюре из зеленого горошка. Двое взрослых, воюющих из-за тарелки с едой. Моя мама пришла бы в ужас.
Фунг и Тяу проснулись с наступлением сумерек, умылись и исчезли в темноте, не сказав ни слова. Когда пришла пора ужинать, Флауэр подошла ко мне, чуть не плача от необходимости идти на конфликт, и заявила, что в доме нет ни крошки еды, потому что мы смели все подчистую и не предложили денег, чтобы пополнить запасы. Я сгорала от стыда, ведь меня уверили, что нашим хозяевам платят немалую сумму, которой с лихвой хватит, чтобы накормить нас всех, да еще останется, чтобы облегчить их жизнь на много дней после нашего отъезда. Глядя на расстроенную Флауэр, я забыла все объяснения, поэтому просто поискала в рюкзаке и достала те деньги, которые она должна была получить. Но крошечный сельский магазинчик давно был закрыт, и от моих денег до утра не было толку. Мы пошли через дорогу и нарвали с бесхозного дерева поеденной червями гуавы, купили пару бутылок густого сладкого соевого молока у торговца виски, сели на берегу канала и стали пить, есть и запускать кораблики из корок по мелеющей реке.
Я сидела на упакованных сумках и ждала Тяу с лодкой, которая должна была отвезти нас к месту, где остались наши велосипеды. Он отправился с прощальным визитом «в полицейский участок», вооружившись бутылкой виски и тщательно набриолинив волосы. Я гадала, поедет ли его пассия с нами.
К десяти часам даже седой лодочник начал терять терпение, а я и вовсе ударилась в панику, ведь мне хотелось заснять жизнь на реке до того, как золотистый свет сменится слепящими полуденными лучами. Я надавила на Фунга, и тот решил, что Тяу может поехать следом, закончив свои важные дела. Мы забрались в лодку, срезали молодую поросль с соседних кустов бьющими лопастями пропеллера и поплыли.
Повсюду были дети: они вплавь обследовали свои сети, словно коричневые головастики с блестящими спинками, или сидели, как пеньки, у кромки воды, неотрывно глядя на кусок лески с прицепленным на кончик крючком. Маленькие девочки свешивались с носа лодчонок, сколоченных из трех досок; их матери степенно гребли, восседая на корме с абсолютно прямыми спинами. Мальчишки брели по мелководью рядом с отцами, забрасывая миниатюрные сети и с гордостью вытягивая их.
Эти дети были кожа и жесткие мышцы. Они катапультировались в воду, как литые бомбочки, ящерками выкарабкивались на берег и снова подпрыгивали в воздух. Среди них не было ни одного пухляка, а девочки не расхаживали в кружевных платьицах, а были рады копошиться в грязной воде вместе со всеми.
Им, несомненно, не хватало многих вещей, без которых невозможно представить детство европейского или американского ребенка: ни конфет, ни мороженого, ни телевизора – они даже слова такого не знали. Но взамен они имели возможность постоянно бегать босиком, и им всегда хватало товарищей по играм; они могли шуметь сколько угодно, а запачкавшись, просто окунуть одежду в реку и потом разложить на камнях и оставить сушиться на солнце.
Мало того, этих детей и их родителей связывали отношения, которые на Западе перестали существовать уже давно, где-то на этапе угольных шахт во времена промышленной революции. Дети здесь никогда не были предоставлены сами себе. Родители и родственники были постоянно рядом. И дело не только в непосредственной близости – связь была еще глубже. Малыш мог приобщиться к отцовскому труду, что было совершенно недоступно западным детям, чьи родители корпели в офисах. Деревенских детей сперва носили на руках, затем держали под присмотром, и наконец наступал день, когда им позволяли принимать участие в работе, которая кормила дом и обеспечивала нужды семьи. За вклад в общее дело дети заслуживали уважение и доверие. Четырехлетним малышам вручали спички, и они разжигали очаг. Водяной буйвол весом в полтонны оставался на попечении карапуза, едва доросшего до трехфутовой отметки. Дети могли трогать любое семейное имущество и реагировали на это доверие с несвойственной их годам серьезностью.
Их социальная роль находила отражение в детских играх. В то время как я лепила куличики из грязи и гонялась за бабочками, эти дети ловили рыбу на канале решетом. Поймав хоть одну, даже крошечную, они бежали домой и смотрели, как ее приготовят на обед. Они вырезали из дерева маленькие лодочки, ничем не отличавшиеся от тех, что строили их отцы. Девочки учились высаживать рис чуть ли не раньше, чем ходить, и с четырех лет носили за спиной новорожденных братиков и сестричек. Этим детям были совершенно не нужны пластиковые пожарные машины и куклы Барби. Они были королями и королевами своих владений: каналов и полей, мостов, деревьев и кустов; не было такого дома, в который они не могли свободно войти. Они мастерили воздушных змеев из обрывков бумаги и гибких прутиков и запускали их с сосредоточением военных пилотов. Делали флейты из стеблей бамбука и окарины из глины и маршировали по тропинкам, как солдаты, идущие на войну.
Я вспомнила мамины рассказы об Африке, которые слушала на ночь в детстве. Наконец ее истории ожили – я видела их на каждом шагу.
Мы подъехали к грохочущему шоссе, слезли с велосипедов и сели ждать Тяу в придорожной закусочной. Фунг, у которого уже выработался безошибочный нюх, тут же раздобыл гамак и, уютно в нем устроившись, заказал кофе со льдом. Спустя несколько часов нарисовался Тяу: от него несло виски, а на лице было обиженное выражение отвергнутого влюбленного. Сил ему хватило лишь на то, чтобы заказать обед, подвесить гамак и плюхнуться в него. Фунг посмотрел на часы и беспомощно развел руками. До нашей прибрежной деревни шесть часов тяжелой езды в горку, а стемнеет часов через пять.
– Завтра, – отрезал он.
– Я еду, – упрямо заявила я. – Если понадобится, на автобусе.
– Тут автобусы не ходят, – обрадованно сообщил мне он.
Я села на велосипед. Оба проводника резко изменились в лице. Фунг хлопнул себя по лбу и пробурчал, что постареет лет на двадцать к моменту нашего возвращения в Сайгон. Тяу закрыл глаза и выпустил дым через раздутые ноздри. Они перебросились парой слов, пришли к соглашению между собой и, повернувшись ко мне, хором сказали «нет».
Я уехала.
Через час проводники меня догнали. На равнине без единого холмика их было видно за милю: рубашка Фунга развевалась на ветру, оба усердно крутили педалями. А я так замечательно ехала без них: тело расслабилось под мерный ритм вращающихся педалей, прониклось свободным ощущением дороги. Они подъехали, пыхтя от злости и поджав губы, и обвинили меня в том, что я нарочно ехала быстро, чтобы они не догнали. И это было так. В отместку они заставили меня остановиться у первой же придорожной закусочной и стали заказывать блюдо за блюдом и выпивку. Я же впервые за много дней нормально поела и припрятала остатки в пакетик, чтобы не пришлось больше глодать гнилую гуаву.
Едва мы взобрались на велосипеды, как пошел ливень. Дорога покрылась бензиновыми лужами и окрасилась во все цвета радуги, и Фунг позвал нас переждать дождь под навесом. Вскоре к нам присоединился мужчина сурового вида, необычайно дородный для вьетнамца, с колечком седых волос вокруг лысины. Услышав, откуда я родом, он расплылся в улыбке и поздравил меня с окончанием войны, в которой я никогда не участвовала. Его звали Ву Дат. Ему было сорок шесть лет; он был отцом шестерых сыновей, таких же крепких, как и он сам. Сыновья один за другим пошли в солдаты; их раскидало по всей дельте Меконга, где они жили в обветшалых деревянных бараках и готовились к войне. Сам он надеялся, что сыновьям никогда не придется ее увидеть. Они были слишком молоды – лет по двадцать, – чтобы воевать с Камбоджей, и служили слишком далеко, чтобы палить по китайцам, когда в 1985 году те ринулись через границу к северу от Ханоя. Сыновья принадлежали к первому поколению детей, кому хватило времени пройти строевую подготовку прежде, чем умереть, а сам Ву Дат – к первому поколению отцов, способных говорить о своих детях без скорби в глазах.
Но без войны шансы на повышение были ничтожны, зарплата мизерной, а возможности дополнительного заработка и вовсе никакой. Отец семейства явно не бедствовал: элегантный дождевик, сверкающий мотоцикл, – но даже его процветающий строительный бизнес не смог бы прокормить шесть новых семей и выводок детей. По взаимной договоренности никто из юношей пока не женился: они ждали, что отец найдет им выгодную партию. Ву Дат пригласил меня в гости.
Я угрюмо кивнула в сторону своих проводников. Ву Дат презрительно фыркнул, увидев их длинные ногти и зализанные волосы, крепко прижал мою свободную руку к своему плечу, завел мотор, и только нас и видели.
Мой взгляд упал на ошарашенного Тяу и разъяренного Фунга, после чего я вынуждена была переключиться на управление велосипедом: одной рукой, по кочкам и скользким бензиновым лужам, на скорости мотоцикла. Я не сомневалась, что еще поплачусь за свою выходку, но как же мне было весело!
В конце концов совесть взяла верх, и я неохотно поехала обратно. Ву Дат помахал мне на прощание и укатил в поисках другой невесты для ватаги своих амбициозных отпрысков.
Мы снова въехали в пригород, и на этот раз я безошибочно узнала ветхие хижины на подступах к Митхо. Сгущались сумерки, и эта дорога заводила нас все глубже в самое сердце перенаселенного города. Фунг солгал. Не было никакой деревни.
Я поставила ноги на землю и встала, держась за руль, посреди улицы, запачканной бензином и брызгами грязи. Мимо проезжали машины, а во мне медленно закипал гнев. Я представила, как вспарываю Фунгу живот его собственными когтями. Топлю Тяу в гигантском чане с бриолином. Интересно, хорошо ли проводят электричество торчащие золотые зубы? К чертям мою визу, к чертям весь их вонючий Союз молодежи и коммунистическую партию в придачу – я сыта по горло своими жлобами-проводниками и их детским враньем. Экскурсия окончена.
Теперь, когда я приняла решение, мой гнев улетучился. Когда Фунг и Тяу наконец догнали меня, я позволила им отвести себя на бывший сахарный завод в конце темного переулка с земляной мостовой. Там жила подруга Тяу, девушка по имени Лэнг Ли.
Ей было двадцать два года, и она целыми днями сидела в помещении мрачного старого завода в ожидании, когда отец увезет ее в Америку. Утром и вечером она зажигала ароматические палочки на алтарях своих предков-буддистов, после чего настраивала коротковолновый приемник на «Голос Америки» и записывала услышанное в дешевой тетрадке, а потом заучивала в ожидании следующей передачи. После восьми лет неустанного соблюдения этого распорядка она говорила по-английски почти безупречно, правильно произносила твердые согласные и рассудительно подбирала временные формы. В свободное время она разглядывала снимки своих модных сестер, присланные отцом: те стояли перед зеркалом и экспериментировали с формой бровей и оттенками помады. С ней жили две соседки: молоденькая кузина, которая занималась уборкой, готовкой и стиркой, и беременная дворняжка с умной мордочкой и сосками, испещренными комариными укусами.
Лэнг Ли пригласила нас в дом и отдала распоряжения насчет ужина. Во время еды она явно разрывалась между неожиданным вниманием со стороны двух молодых людей из города и возможностью попрактиковаться в английском. После ужина я удалилась за москитную сетку, а Фунг с Тяу поспешили начать обход ночных баров. Как только они ушли, появилась Лэнг Ли в пижаме; она прижимала к груди большого белого мишку. Без слоя косметики ее лицо было свежим и чистым; она села на коврик и стала рассказывать о своем детстве.
Во время войны ее отец состоял в обслуживающем персонале аэропорта и, как следствие, после падения Южного Вьетнама провел пять лет в трудовом лагере. Его жену с ребенком сослали на удаленные бесплодные земли, где они выращивали рис и овощи в дождливый сезон и голодали в сухой. Четыре года они потихоньку распродавали свои драгоценности, а когда ничего не осталось, бабка Лэнг Ли и ее дед купили у полицейских разрешение поселиться в Митхо. Имея за спиной довоенное экономическое образование, мать Лэнг Ли устроилась секретарем на сахарный завод и в конце концов открыла собственное производство.
Тем временем отца Ли выпустили из лагеря, он воссоединился с семьей. Однако сотрудничество с американцами во время войны стало клеймом, навеки отравившим его перспективы при новом режиме. Он снова и снова пытался найти работу, хотя сахарный завод жены приносил щедрый доход. Наконец отец понял, что в коммунистическом Вьетнаме для него нет будущего, и преисполнился решимости убежать от прошлого, ринуться в неизвестные воды и начать с нуля в стране, где многие до него обрели свободу, богатство и счастье.
Жена была категорически против. Его настойчивым уговорам она противопоставляла кровавые рассказы о пиратах-головорезах, изнасилованиях и убийствах, распухших посиневших трупах и умирающих от голода детях, худых, как жерди. Лэнг Ли – ей тогда было пятнадцать – лежала на матрасе, накрыв голову подушкой и стараясь прогнать эти образы, поселившиеся в ее воображении, снах и мыслях.
Споры не утихали: их вели тихим, напряженным шепотом, неспособным проникнуть сквозь плетеные бамбуковые стены и достигнуть соседских ушей, а следом и полиции. У одного из родителей была мечта, у другой – жизнь, в которой все было заработано тяжелым трудом, и ребенок, которого нужно воспитывать. И поскольку им никогда не удалось бы договориться, они расстались.
Как-то утром Лэнг Ли проснулась и обнаружила записку от отца и кроваво-красный цветок гибискуса на подушке, залитой солнечными лучами.
В обстановке строжайшей секретности он собрал тысячу долларов и отыскал тех, кто предлагал купить мечту на краю радуги за горшочек золота. В тот самый момент, когда Лэнг Ли читала его записку, он уже был на пути в дельту, где ему предстояло невидимым призраком прокрасться сквозь частокол мангрового леса, найти лодку с веслами, освещенную лишь пламенем свечи, и доплыть до корабля, который будет ждать его и дюжину других суденышек, чьи огоньки стекались в одну точку на воде, как светлячки, слетающиеся к священному баньяну.
Но в записке ничего об этом не говорилось. Отец писал лишь о том, что любит ее и пусть она думает, что он умер, и постарается не горевать. Он приказывал ей заботиться о матери и всегда быть послушной дочкой.
Два года от него не было весточки. Лэнг Ли поставила фотографию отца среди мандаринов и чайных чашек на алтаре для предков и зажигала о нем благовония как об умершем. А потом однажды они получили письмо. Ее отец жил в переполненном лагере для беженцев на Филиппинах и ждал отправки в Америку. Он все время повторял, как любит ее, как скучает и хочет, чтобы она была рядом с ним. О жене – матери Лэнг Ли – не было ни слова.
Лэнг Ли целый год прятала это письмо от домашних, не осмеливаясь поделиться новостями о том, что отец выжил, – ведь тогда ей пришлось бы показать им все письмо. А как она могла? В нем ни слова не говорилось о матери – отец даже из вежливости не справился о ее здоровье.
Время шло, и отец достиг берегов земли обетованной. Честолюбие, заставившее его оставить дом и семью, сослужило ему хорошую службу, и вскоре он построил две мебельных фабрики и нанял дюжину рабочих.
Лэнг Ли замолкла и достала пластиковый фотоальбом. В нем было около сотни снимков отца, который стоял, вытянувшись по струнке, с серьезным лицом, на фоне дюжины памятников. У него были широкое лицо, маленькие глазки и тонкие губы; подбородок заострен, волосы на лбу начали редеть. Его лицо было чопорным, неприступным, как у статуй, на фоне которых он снимался.
– Почему, – спросила я, – он не позвал тебя в Америку сразу?
Лэнг Ли покраснела и замялась на секунду, потом перелистнула альбом и показала мне несколько фотографий, припрятанных на последней странице.
– У моего отца было девять детей от первого брака, – объяснила она, показывая на снимок старой женщины с недовольным лицом, окруженной толпой разодетых юношей и девушек, самодовольно глядящих в камеру. – Он бросил их, когда стал жить с моей матерью. После переезда в Америку он мог взять с собой только одну жену, и ею оказалась его первая.
Развод во Вьетнаме был противозаконен, публичная полигамия и вовсе неслыханное дело. Должно быть, Лэнг Ли пришлось несладко в ее подростковые годы. Она кивнула.
– Дома плакать было нельзя, поэтому я шла в школу и плакала при подружках и учителях, – призналась она.
Постепенно друзья отвернулись от нее: их родители презирали ее, «второсортное» дитя двоеженца. Путь в университет дочери пособника южновьетнамской армии был заказан. Лэнг Ли оставалось надеяться только на переезд в Штаты. Ее тетя эмигрировала в Калифорнию почти десять лет назад и вскоре после этого выслала приглашение ее матери. Лэнг Ли должна была поехать с ней как иждивенец, однако за несколько недель до того, как они получили билеты, ей стукнул двадцать один год, и пришлось начинать весь процесс заново. Сейчас отец присылал ей сто долларов в месяц на жизнь; часть она выделяла двоюродной сестре на ведение хозяйства, часть тратила на дорогие и бесполезные вещицы. Она купила видеоплеер и дорогой электрический орган, но в туалете у нее не было туалетной бумаги, а старая москитная сетка была порвана. Она не садилась на мопед, не надев фиолетовые перчатки до локтей и яркую шляпку с фестонами из ленточек. Лэнг Ли прожила в Митхо всю свою взрослую жизнь, но отказывалась идти смотреть достопримечательности без сопровождающих и потому редко ходила куда-то, кроме местной булочной и рынка. Она мечтала поступить в Беркли. Я тут же представила студентов на роликах, гашиш, популярную музыку и подумала: смогут ли фиолетовые перчатки стать достаточной защитой от всего этого?
Когда стало ясно, что ночевать Фунг с Тяу не придут, Лэнг Ли закрыла дверь на засов и поставила обучающее видео по английскому – «Уик-энд на природе». Она как завороженная сидела у экрана, глядя на проносящиеся мимо пейзажи сельской Британии, а я тем временем стащила ее плюшевого мишку и постепенно заснула под голоса восторгающихся британцев: «Смотри, дорогой, Вестминстерское аббатство!»
Наутро, с испугом увидев, как я расхаживаю туда-сюда в ожидании пропавших гидов, все больше раздражаясь с каждой минутой, Лэнг Ли предложила отвлечься для успокоения нервов. Поскольку ее мать работала в сахарной промышленности, она была согласна пойти со мной на ближайший сахарный завод без сопровождающих. Девушка достала мопед, перчатки и нарядную шляпку, и мы отправились в путь.
Завод находился в центре обширного двора, заваленного дровами, которые были необходимы для постоянного поддержания огня, теплящегося под чанами с бурлящей патокой. За связками дров виднелись река и корабль, пришвартованный на берегу, он медленно изрыгал вязкую черную жижу.
Сырую черную патоку привозили из дальней провинции Кантхо на самой южной оконечности Вьетнама. Чтобы сэкономить пространство между бочками, в трюме просто убрали все перегородки и вылили туда патоку. Сейчас ее высасывали чем-то вроде пылесоса: более мерзкого груза мне видеть еще не приходилось. Среди мутных коричневых пузырьков плавал мусор, а насос издавал прерывистое хлюпанье. Когда в шланг попал брусок и он перестал работать, к реке послали мальчика, который держал в руках пластиковый ковшик и ведро. Мальчик вычерпал патоку, пока на дне не остался слой примерно в полдюйма; его он подтер грязной тряпкой. Двое здоровяков на палубе подождали, пока последнее ведро наполнится клейкой жижей, после чего взвалили на плечи огромный чан, подвешенный на бамбуковом пруте, и зашагали по узким мосткам с совершенно невозмутимым видом. Я осторожно ступала за ними, подошвы кроссовок липли к их клейким следам.
Патока попадала во двор через дверь черного хода, там ее разливали в чаны размером с детский бассейн, установленные над полыхающим огнем. Их содержимое постоянно размешивали вращающиеся лопасти. Патоку мешали семь дней, в течение которых она постепенно меняла цвет с черного до красно-коричневого и бежевого, пока наконец в ней не образовывались комочки – сахарные гранулы. Тогда лопасти замирали.
Затем наступал черед юношей с голыми торсами, которые выгребали из чана сахарную массу, похожую на хлеб. Их кожа имела цвет полусырой патоки и была покрыта налетом из блестящей сахарной глазури. Из чанов масса попадала в центрифугу, где ее отмывали до цвета белоснежного песка. Теперь сахар имел уже сыпучую структуру, его высыпали на пол холмиком по колено с дюжинами похороненных заживо прожорливых пчел и мух. Мне ужасно хотелось присесть на колени и слепить песчаный замок из горы сияющего белого песка. Он выглядел плотным и пластичным – то, что надо, чтобы вылепить тоннели, башенки и крошечные рельефные ступени.
Лэнг Ли подключилась к делу. Она взяла черпак и принялась раскладывать сахар по десятикилограммовым бумажным мешкам, разбросанным по полу.
– Раньше я только этим и занималась, – сказала она, взвалив мешок на весы и со знающим видом засыпав в него еще четверть фунта. – Каждый день после школы и до темноты. Чтобы маме помочь.
Она несколько раз обернула мешок бечевкой и завязала узелок; ее лицо светилось энтузиазмом, а от прежней утонченной модницы не осталось и следа. Такой она нравилась мне гораздо больше.
Лэнг Ли была загадкой: молодая женщина, которая отказывается бродить по родному кварталу в одиночку, но мечтает о Беркли; четыре года не делала ровным счетом ничего, только кино смотрела и экспериментировала с макияжем, но вместе с тем была настолько дисциплинированна, что сумела выучить язык при помощи радиопрограмм и карандашного огрызка. Ей было двадцать два, и она никогда не была на свидании. Это показалось мне необычным, даже по пуританским меркам Тама.
– Не хочу замуж за вьетнамца, – отрезала она.
Она хотела получить образование, сделать карьеру и иметь возможность обеспечивать себя самостоятельно. Она любила детей и даже какое-то время преподавала в начальной школе, но сомневалась, что им есть место в ее планах на будущее.
– Быть женой во Вьетнаме – все равно что служить горничной и поварихой, – с горькой усмешкой сказала она.
Эти слова я слышала почти от каждой честолюбивой незамужней вьетнамки с тех пор, как приехала сюда. Похоже, мужчин поколения Тяу и Фунга ждало большое потрясение.
И все же Лэнг Ли отказалась менять лампочку, висевшую на голом проводе над спальными матрасами, и беспрекословно слушалась моих проводников по всем вопросам, от варки риса до правильного произношения слова «кока-кола». Загадка.
Дома нас встретил Фунг, который сердито постукивал ногтями по растресканной пластиковой столешнице.
– Вы где были? – рявкнул он.
– Нам стало скучно, – ответила я. – Мы же должны были задержаться в Митхо совсем ненадолго.
Он отмахнулся от меня одним движением руки и сообщил, что они ждут указаний, как проехать к деревенскому дому друга, где можно было бы остановиться. Они договорились встретиться с ним в три часа, и друг любезно согласился показать нам дорогу на своем мотоцикле.
– Далеко эта деревня? – подозрительно спросила я.
– Один километр, – ответил Тяу.
То есть в пригороде Митхо и в сотне миль от побережья. Мне же не терпелось двинуться дальше. Ведь у нас было разрешение ехать куда угодно!
– Это невозможно, – отрезал Фунг и продолжил, демонстрируя недавно выученные слова: – Мы в военной зоне. Перемещения иностранцев строго ограничены.
– Но можно выехать из военной зоны на велосипеде, и тогда наши перемещения уже не будут ограничены.
– Это невозможно, – повторил он. – Разрешение нужно официально заверить у провинциальных и местных чиновников.
– Ну так заверьте! – сказала я.
– Это невозможно, – хором ответили они и радостно ткнули в календарь.
– Сегодня воскресенье. Полицейские участки закрыты.
Обед прошел в мрачной обстановке. Тяу оживленно болтал с Лэнг Ли, я ковыряла рис. Я надеялась подождать еще один день, прежде чем отменить поездку, чтобы защитить кроткую Лэнг Ли от необходимости быть свидетелем нашей финальной ссоры. Но даже это теперь казалось невозможным, и я была вынуждена провести еще целый нескончаемый день в полном безделье, уставившись в гнилую крышу.
Я не смогла. Как только мы убрали со стола, я вскочила на ноги и выбежала за дверь, прежде чем размякший после обеда Фунг успел пикнуть хоть слово.
Лэнг Ли нагнала меня на третьем углу, следуя разносящейся со скоростью метеора молве, которая тянулась по улицам вслед каждому светлокожему иностранцу.
– Садись, – весело сказала она и похлопала по сиденью своего мотоцикла. – Фунг и Тяу говорят, что вам скоро уезжать в деревню.
Она прямо-таки захлебывалась от новостей:
– Кузина Эмма говорит, что Тяу много расспрашивал обо мне, пока нас не было, – крикнула она через плечо.
Мы петляли в дневном транспортном потоке.
Я спросила зачем, надеясь, что знакомство с иностранкой не приведет к тому, что ее вызовут на допрос или кое-что похуже. Я тут уже всякого наслушалась.
– Не знаю, – крикнула она и улыбнулась. – Может, я ему нравлюсь?
Эта мысль ее как будто обрадовала.
– Знаешь, у него было очень трудное детство. Совсем как у меня.
– Правда? – удивилась я.
Я и не подозревала об этом.
– Он был младшим среди двенадцати детей, и родителям было не под силу его прокормить, поэтому они отдали его бабке – вот так взяли и отдали.
С шестилетнего возраста старуха выгоняла его на улицу ранним утром, продавать пончики рыночным торговцам. Годами он ходил по улицам босиком, выкрикивая бан меееии, пока горло не начинало гореть, а голова – раскалываться от веса непомерно тяжелой ротанговой корзины. – Лэнг Ли покачала головой, потрясенная такой жестокостью. – И вот, когда ему исполнилось двенадцать лет, у него не было другого выбора, как бежать и начать жизнь уличного сироты в Сайгоне. Восемь лет он терпел ночной холод и голод, но наконец сумел попасть в вечернюю школу. Члены компартии быстро заметили его выдающиеся способности и поспешили взять на работу. Он регулярно посылал деньги неблагодарным родным и не держал зла на угнетавшую его бабку. Он даже пришел к ней на похороны в своем лучшем костюме и принес венки на могилу. – Лэнг Ли вздохнула и замолчала.
А я задумалась, не было ли все это романтической сказкой, адаптированной под коммунистический режим, и еле сдержалась, чтобы не рассказать ей о старике с белым цыпленком под ногами и юной красотке из дельты Меконга.
Мы отправились домой, где нас ждал сладкоречивый Казанова.
Тяу усердно храпел бок о бок со своим не менее талантливым задушевным другом. Я собрала вещи и растолкала их. Фунг, даже не приподнявшись из горизонтального положения, буркнул, что мы не сможем уехать до завтрашнего полудня, потому что их друг не пришел в назначенное время. Сейчас они отдохнут, а потом пойдут на поиски друга в его любимые бары и пивнушки.
– И у нас кончились деньги, – как ни в чем не бывало добавил он.
На столе для моего удобства лежал расписанный по пунктам счет. Он уже был оплачен из тайного запаса, который они вытащили из моего рюкзака, пока меня не было. Фунг приказал мне разбудить их на закате, перекатился на бок и приготовился ко сну.
– Нет, – сказала я. Хватит с меня несуществующих деревень и спячки до полудня. – Мы возвращаемся в Сайгон. Сегодня же.
Фунг и Тяу выпрямились как ошпаренные. Позвали Лэнг Ли, чтобы та перевела. И страшно разозлились. Пригрозили мне разорвать контракт. Я ответила тем же. Мне на голову посыпались отговорки и обвинения. Оказывается, я то слишком быстро езжу на велосипеде, то слишком медленно. Не повинуюсь их прямым приказам. Разговариваю с чужими людьми и вообще слишком много болтаю по-вьетнамски.
Я невозмутимо выслушала все это. И мне, и им было прекрасно известно, в чем главная проблема. Они боялись потерять свои чаевые.
– Почему ты хочешь вернуться в Сайгон? – наконец спросила озадаченная Лэнг Ли.
– А почему, – парировала я, – мы таскаем с собой гамаки и москитные сетки, фонарики и жидкость от насекомых, которыми даже ни разу не воспользовались? Почему мы платим за ненужные разрешения и даем ненужные взятки?
Лэнг Ли была убеждена, что по крайней мере Тяу впервые слышит о взятках, несмотря на то что подробный отчет о расходах был написан его рукой. Тяу к тому времени вылез из гамака и принялся ходить по комнате, раздраженно выпуская клубы дыма, вскидывая брови и закатывая глаза. Фунг, видимо, тренировался на роль правительственного чиновника: он размахивал в воздухе длинными ногтями, прикрывал веки и все время автоматически водил головой из стороны в сторону, словно говоря «нет». Он достал второй счет, гораздо длиннее первого. Там значилась стоимость камеры Фунга, которая упала вместе с ним в канал, когда он пьяным возвращался в нашу хижину. Плата за еду у моих деревенских хозяев. Таинственные «подарки», получатели которых были мне хорошо известны.
– Лэнг Ли, они заплатили тебе за еду? – спросила я.
Лэнг Ли явно разрывалась меж двух огней.
– Нет, – наконец ответила она и торопливо добавила: – Но это не важно.
– Нет, важно.
Я отсчитала, сколько нужно, и протянула ей. Она отказалась взять плату. Я подняла глаза и увидела, что Фунг сверлит глазами нас обеих, и убрала деньги. Я вдруг поняла, в какое положение ее ставлю и почему она вынуждена встать на их сторону.
В конце концов нам всем стало жалко бедную Лэнг Ли, которая изо всех сил старалась смягчить грубые слова и преподнести их в виде туманных обвинений, и мы просто договорились, что вернемся в Сайгон. Тяу прошел мимо меня с прямой спиной и отказался ужинать за одним столом. Фунг увидел, что я стираю свои вещи, достал свои грязные рубашки и швырнул их в мыльную пену.
По пути в Сайгон на автобусе они вышли позавтракать и купить себе выпивку на оставшиеся деньги, бросив меня сторожить вещи. Но мне было все равно. Несмотря на все мучения, я получила от поездки по Меконгу все, что хотела. Я убедилась, что простые вьетнамцы дружелюбны, добры и приветливы. Мой вьетнамский сделал огромный скачок вперед, и я окончательно свыклась со своим допотопным драндулетом, который стал мне как родной. Я была готова ступить на тропу Хошимина, если понадобится, в одиночку.