Глава 3
Счастливый мир
Стоял темный час ночи. В маленьком походном шатре, где умещалось только три человека, было душно от огня и красно от светильников. Меднолицый толмач сидел, склонившись над разложенным на коленях свитком, и быстро писал расщепленной на конце палочкой. Похожие на хворост знаки ложились ровно, сверху вниз. Толмач поднимал глаза, взглядывал на царя и снова продолжал работу.
Кадын дремала, отвалившись на седельные подушки, пахнущие сухой травой и конским потом. В этом шатре не было ничего для удобства, даже простых подушек или постели. Кадын спала, чуть смежив глаза, и, верно, сама не знала, что спит. Ей казалось, что она все еще слушает наставления учителя, что мудрость, которую вынес он с Шелковой дороги, все еще звенит в шатре. Но она спала. Лицо ее было усталым, тревога проступала на нем, и было это лицо брошенной девочки, а не грозного царя, управляющего людом. Вглядываясь желтыми глазами, острыми, точно жало подземной осы, толмач разбирал эти черты как письмена и снова писал.
Вдруг по ее телу пробежала судорога, и она очнулась.
– Ты все пишешь, учитель. О чем?
– Познавая соседей, мы познаем самих себя. Я описываю юного царя соседствующих с нашим народом варваров, – улыбнулся Го, не поднимая глаз. – Эти люди носят штаны, застегивают одежду на левую сторону и не умеют писать своей истории и законов, поэтому мы зовем их так.
– И каков же их царь? Я хочу тоже узнать о нем.
– Он силен и крепок, мужествен и статен. В нем видна кровь его предков-барсов. Его глаза – сияние горных вершин, его руки – вековые деревья. На его плечах табунам пастись, на его спине – отарам отдыхать. Его ум и хитрость страшат врагов, и все народы из дальних земель едут к нему на поклон. Только мне одному известна его тайна, но я никому не скажу, а иные не догадаются: что этот молодой, грозный царь на самом деле – юная дева-воин.
Кадын тихонько засмеялась:
– Ты сам учил меня не слушать лесть, Го. И кому нужна ложь в твоих записях?
– Что ты, царь, это не ложь, это я слышал, как описывают великих воинов прошлого ваши сказители, – отвечал он, и она опять рассмеялась.
– Как ты хитер и гибок! Но зачем ты это пишешь, старый учитель?
– Я сохраняю историю. Пройдет много лет, быть может, никто не сможет вспомнить ни о нашем, ни о вашем народе, но найдут мои записи, прочтут и вспомнят.
– Кому тогда мы будем нужны, Го?
– Тот, кто умер, но не забыт, бессмертен. Так говорят мудрейшие.
– Это пустое, – поморщилась Кадын. – Бессмертия нет. Тело смертно, а памяти достойно лишь то, что рождает боевой дух в сердцах. Если ни нашего, ни вашего люда не станет, в ком будет память рождать боевой дух, кто сможет гордиться тем, что помнит о нас?
– Ваш люд не имеет письма, ему достаточно преданий, но и это он легко оставляет и идет дальше. Наш народ бережет память, складывает ее в кладовую и готов всегда обратиться к ней, чтобы узнать, как жили в прошлом и правильно ли живем мы теперь. Ваш люд устремлен в будущее, наш народ смотрит в прошлое, чтобы удержать настоящее. Я не знаю, что лучше, такова разность наших путей.
– Я тоже не знаю, что лучше, Го. Как и не знаю, есть ли будущее у люда, забывшего прошлое и меняющего свое настоящее, как шапку, в зависимости от направления ветра.
– Не стоит думать так о своем люде, Кадын. Думая дурно о породившем нас дереве, мы гнием сами.
Она сжала губы, глядя в огонь, не в силах ни ответить, ни согласиться.
– Ты мудр, как сорока, Го. Скажи мне, что ты прозреваешь в нашем люде? – спросила наконец. – Столько забот окружает меня, что мне тяжело оглянуться вокруг, чтобы что-то понять.
– Свой Путь есть равно у человека и у люда, царь. Я говорил тебе это. Путь бесконечен и непостоянен. Он определяет облик люда, все его наклонности, обычаи, но он меняется, и это залог долгой жизни люда. Если Путь застынет, люд исчезнет. Мудрость правителя – позволить Пути течь своим чередом. Так говорят мудрейшие: если, управляя, правитель отдалится и встанет позади, народ будет любить такого правителя. И сам сделает все так, как будет для его блага, а значит, и для блага правителя.
– Эта мудрость слишком глубока для меня, Го. Мне приходится пока самой скакать по землям и налаживать жизнь. Скажи лучше, каким ты видишь будущее моего люда, пока глашатай не объявил о начале торгов.
Старый Го погладил плешивый подбородок. Он думал так долго, что Кадын поднялась и стала раздувать огонь в очаге. Когда он разгорелся, она повесила котел с водой, и тогда Го сказал:
– Я вижу смену народов, царь. Когда Путь меняется, один народ порождает другой, изменяя при этом обличье. Я вижу, что ты правишь уже другим людом, не тем, что был у твоего отца, и ни ты, ни я еще не знаем его.
Кадын села и закрыла глаза, словно слова эти причинили ей боль, и она терпела. Толмач сказал:
– Расскажи, царь, что угнетает тебя. Год за годом я нахожу на твоем лице новую думу, но, рассказывая мне о жизни люда, ты говоришь только о войнах и набегах, о скотине, конях, золоте и торговле, но никогда – о том, что по-настоящему тревожит тебя. Ты хороший царь, я знаю, выстроить жизнь люда тебе не сложно. Но тяготит тебя другое, то, на что не хватает одной воли.
– Я долго не знала сама, что это, – нехотя заговорила она. – Сердце чуяло, но глаза были слепы. Я была занята другим и не знала своих людей, не знала, к чему прирастает их сердце. Нынче, видя все, я теряюсь.
– Расскажи, Кадын. Быть может, старая обезьяна еще пригодится тебе.
Она снова закрыла глаза, готовясь говорить долго, а когда открыла, взгляд ее стал холодным.
– Ты говорил, Го, что, когда Путь народа меняется, один народ порождает другой и так происходит испокон веков. Я тоже вижу, что правлю другим людом, не тем, что был у моего отца и деда. Я не знаю этот люд. И боюсь узнать его. Дед мой помнил кочевье. Он привел наш люд в эти горы, и здесь остались мы, потому что были они хороши. Отец мой помнил кочевье от деда и в любой миг готов был сняться, если позовут духи-братья к Золотой реке. Мне тяга в кочевье досталась с кровью, и голос ээ-торзы, грифа, я слышу с детства. Но долгие годы он молчал о кочевье. Молчал, но пробудился с того дня, как отец отдал мне царскую шапку. Я ждала, не торопила людей. Дорога вызреть должна, ты сам говорил. Я укрепляла люд, боролась с голодом, ходила в набеги сама и отбивала набеги степских. Но вот все стихло, люд размножился и окреп. Скоро нам станет тесно в горах. Я уже слышала о бедных семьях, кто снимается и уходит искать счастья. Я не хочу дробить роды и терять люд. Я стала спрашивать глав о кочевье. Но те тупили глаза и молчали. И тогда я прозрела. Они не хотят кочевья. Они вросли в эти горы. Лесные люди сидят нынче передо мной на сборах. Их сердца поросли мхом, точно лиственницы в тесном лесу. Они привыкли к оседлости. За их домами уже не телеги, а тяжелые лари, набитые скарбом, и это приковало их к земле. И еще другое их приковало.
– Что же это, царь? – спросил Го, видя, что она замолчала, силясь подавить в себе проснувшийся гнев.
– Чем больше я настаивала на кочевье, тем мрачнее они становились, – сказала она. – И потом признались, что не хотят покидать эту землю, она их, потому как родичи похоронены в ней. Сердце мое зашлось гневом: испокон веков люд Золотой реки отправлял своих предков на пастбища Бело-Синего. И вот нынче все изменилось: люди кладут своих родных в землю, лишая их вышнего пастбища. Как могло такое случиться? Вот то, чего я не могу понять. Бурые лэмо изменили Путь моего люда.
– Расскажи про них, Кадын. Ты никогда о них не говорила.
– Я не рассказывала, потому что не видела зла в этой заразе, живущей среди моих людей. Я узнала их в первую осень своего царства, сразу после войны. Я со своей линией воинов возвращалась с осенних торгов. Только ушли караваны, мы проезжали по одному из станов рода торговцев. Трубный звук и звон медных тарелок слышались где-то в дальнем конце, но не привлек моего внимания, как вдруг истошные, безумные женские крики и рев младенца поднялись за этим. Женщина голосила не поминально, а со смертным ужасом. Я развернула коня и поскакала на крики.
Мы подлетели в тот миг, когда женщину повалили на землю, и четверо мужчин в бурых отрепьях хотели накинуть ей на шею удавку. Она сопротивлялась как могла, но не то от слабости после родов – совсем крошечного младенца держали поодаль, – только справиться не могла.
Мы налетели на бурых лэмо, остановили плетками, отстранили от женщины конями. Они отскочили к своей повозке, те, кто звенел и трубил, смолкли и стали смотреть на нас – без страха, тупо и молча, как телята, которых отгоняешь от свежего сена, дожидаются, пока ты уйдешь, чтобы вернутся. Впервые я видела тогда лэмо близко. Они были худые, обмазанные красной глиной, без волос, плоские и гладкие были их головы, лишь белки глаз светились на лицах. Лица же эти не были ни раскосы, ни плосконосы, ни такие, как у нас, широкие большие уши на бритой голове, безволосые лица, гладкие, словно из дерева вырезанные статуи, а не люди. Странно схожи все. И одежда дурная, рванье, а на ногах – одни лишь подошвы, перевязанные кожаными ремешками. И вонь шла от них или от той глины, в которой они были перемазаны. У меня от омерзения мурашки пошли по коже. И взгляд их тупой, недоверчивый, как у сиротелых детей, не понравился мне.
А та женщина, что отбили мы, пришла в себя и кинулась к моей лошади, принялась обнимать мне колено и рыдать, захлебываясь: «Кадын! Царь, спаси, спаси меня! Убить хотят, убить меня все они хотя-ааат! И Анука моего, мальчика моего, моего! Отдайте! – взвизгнула она вдруг, как кошка бросилась к ребенку, вырвала из рук и прижала к себе. Он заверещал еще пуще, а она принялась причитать, опять подбежала ко мне. – Ал-Аштара! Защити!»
Она заглядывала мне в глаза, размазывая грязь по зареванному лицу, и я с трудом узнала Ильдазу. Прежней красы совсем не осталось. Была передо мной до смерти перепуганная толстая баба. Я не ожидала увидеть ее и не думала увидеть такой, и от всего этого, от памяти моей, в которой совсем другая Ильдаза жила, сжалось сердце.
«Замолчи, сорока! Голова от тебя кругом! – вскрикнула я, и она замолчала, только все жалась к моему коню и плакала в его шкуру. – Толком скажите, что тут происходит».
Люди не отвечали. А лэмо даже не изменились в лицах, словно ничего не происходило.
«Что же замолкли все? Царя испугались? Вот, нашлась на вас правда! – завопила опять Ильдаза, торжествуя. – Говорите, чего уж скрывать. Мужа моего здесь хоронят, так, чтобы живым в земле лежал. И меня, меня с ним хотят положить. Потому что вторая ему я жена, а сына родить сумела! Младшего сына!»
«Тебя хотели убить?» – не поняла я.
«Да, убить, удавить как собаку! Посмотри, Кадын, вот собаки похуже степских! Те хоть только жизни лишают, а эти еще и спокойствия после смерти!»
Тут все заволновались, зашевелились и принялись кричать: «Неверно это! Не понимает она! Бестолочь! Мерзавка! Для жены счастье мужа повсюду сопровождать!»
«Вот и ложилась бы с ним сама, старуха! Тебя он и живой уже не хотел, может, мертвой захочет!» – отвечала Ильдаза первой жене со злым смехом, совсем избавившись от страха.
«Замолчите все! – крикнула я и щелкнула плеткой в воздухе. Мои воины защелкали тоже, пошли на людей конями. – Один пусть говорит. А ты молчи, Ильдазка, тебя я услышала».
«Урушан, скажи ты! – закричал кто-то из толпы, обращаясь к лэмо. – Скажи, царь ничего не знает!»
Я обернулась к бурым людям. Один из них сделал вперед шаг и заговорил неожиданно высоко для взрослого мужчины.
«Ты царь? Новый царь?» – спросил он меня, глядя прозрачными глазами.
«Я царь. Ты кто?»
«Я вестник счастливого мира», – ответил он своим писклявым, таким же гладким и скользким голосом.
«И где же такой мир?»
«Он рядом, о царь. Он здесь. Но мы не можем ни видеть его, ни осязать, пока маемся в теле. Лишь после смерти способны мы попасть в этот мир. Тогда вечное наступит блаженство».
«Я лучше маяться еще лет тридцать буду, собака!» – прокричала Ильдаза. Урушан даже не взглянул на нее.
«Зачем тебе эта женщина?» – спросила я.
«Мы даем человеку в счастливый мир все, что он любил при жизни. Чтобы все его радовало и ничто не огорчало».
«И жену для того надо убить?»
«Смерти нет, о царь. Ты находишься в неведении, если считаешь верным существование смерти. Жена идет с мужем в жизни, спуститься с ним в счастливый мир для нее и удача, и радость».
«Я не знаю, откуда ты явился со своими людьми, но у нас здесь другие мысли о смерти».
«Царь живет далеко, – отвечал лэмо спокойно. – Ты не знаешь уже, что думают о счастье люди, живущие под тобой».
«Не ты ли переубедил их?»
«Мы пришли рассказать о счастье, которого все желают. Вечное счастье и покой. Люди видят нашу правду, о царь».
«Я не вижу правду, если лишить хотите человека жизни!»
«Такова была воля семьи этого мужа, который терпеливо ждет своего счастья».
Он махнул рукой, лэмо расступились, и я увидала двухколесную повозку, в которой сидел высохший, почерневший, но отчего-то целый, без тления, труп мужа Ильдазы. Он был одет, сидел в повозке прямо, свесив ноги, и выглядел бы как живой. Но вся безвольность фигуры, неестественный излом шеи, отчего он как бы косился в бело-синюю высь, пустые глазницы и пук сухой травы, торчащий меж черных губ, – все это говорило о смерти яснее, чем тлен или запах. Меня передернуло, подо мной заржал конь, кто-то из воинов плюнул и тихо выругался.
«Я не знаю, что передо мной, но это не человек», – сказала я.
«Мы привыкли к нашим телам, и для счастья они нужны нам в том мире», – ответил лэмо.
«Вы можете делать, что хотите с этой куклой, но женщину отпустите», – сказала я.
«Ты обидишь этим и воина, который был тебе верен, и его семью».
«Мой воин ушел в Бело-Синее, а этой кукле все равно».
«Ты ошибаешься, царь, – сказал лэмо и покачал головой. – Но это лишь от незнания. Пойдем с нами, и ты увидишь уход человека в счастье. Ты будешь знать больше, и, кто знает, может, захочешь сама пойти по этому пути».
Я задумалась. Царь должен знать, чем живет его люд, – решила я и ответила:
«Я пойду с вами. – Потом обернулась к своим воинам: – Возьмите ее и везите в мой стан, – указала им на Ильдазу. – Оставьте в моем доме, пусть сидит пока там, после с ней все решим».
«Кадын, – подъехал ко мне Каспай. – Не ходи с этими людьми».
«Мне ли бояться их, друг? – ответила я и кивнула лэмо. – Поехали».
«Люди ходят пешком в тот мир, – сказал Урушан. – Тебе надо спешиться, как и всем».
Я соскочила с коня.
«Царь! – Каспай хотел что-то сказать, но смолчал. – Разреши ехать с тобой», – сказал только.
«Возьми моего коня и будь близко», – ответила я.
Ильдаза с чадом села сзади Аратспая, и я отпустила их. Люди проводили ее тяжелыми взглядами, но не сказали ни слова. Все выстроились вновь за повозкой и медленно потянулись из стана. Впереди шли лэмо, трубили и ударяли в медь. На музыку этот грохот не походил, мне было неприятно, я пошла последней.
Так неспешно мы дошли до конца стана и тропой отправились в гору. Дорога была крутая, люди шли тяжело и неспешно. Кукла дважды падала с повозки, ее сажали снова. Я запыхалась не столько от долгой ходьбы, сколько от неспешности. Одна я давно была бы на месте и даже не сбила бы дыхания, но все шли неторопливо, и я чуяла себя так, словно толкаю вверх непосильный камень.
Наконец мы вышли на поляну, большую, ровную как стол, окруженную лиственницами. Она нависала над высотой, снизу которой мы поднимались. С нее открывался далекий и прекрасный вид: тайга разливалась как бесконечное море, а вдали белели головы горных хребтов. Это было тихое место, несколько каменных насыпей, одна больше другой.
Мы подошли к малой, уже раскопанной. Небольшой четырехугловой сруб стоял рядом с ней, в стороне, связанные, топтались шесть коней в полной сбруе, два прекрасных, солнечно-желтых подседельных коня, а другие похуже и помельче, но тоже боевые, не кормовые. Там же валялся тес, много нарубленных кустов желтянки, лиственничная кора, собраны были войлоки и шкуры.
К стене была приставлена лесенка, и лэмо, подхватив куклу, ловко залезли с ней в дом, а Урушан встал рядом и, точно гостеприимный хозяин, стал приглашать внутрь. Люди забирались по лесенке и спускались внутрь сруба. Я залезла последней, за мной – Урушан, он сел верхом на стене и затащил лесенку внутрь.
Это был как бы дом, узкий и тесный, но без крыши и двери. А еще – всего в четыре стены, знак смерти. Мне было жутко находиться в том доме, пусть даже огонь горел в центре и войлоки лежали на полу, а стены были укрыты прекрасными коврами. Мне захотелось уйти, но я сдержала себя и осталась.
Все было готово к трапезе. На искусно сделанных блюдах лежало мясо, хлеб, была вода для рук, в костяных сосудах – хмельное молоко. Все расселись на войлоках, куклу усадили на большую колоду у южной стены этого жуткого дома.
«Вы в гостях у счастливого человека, – сказал Урушан своим пронзительным голосом. – Вы в последний раз видите его, и он смотрит в последний раз на тех, кого любил. Но он будет счастлив в мире, куда уходит сегодня, и будет ждать вас. Время ожидания покажется ему малым, и ничто не омрачит его счастья. Давайте же радостно простимся с уходящим и пообещаем встречу».
И все стали пить и есть, при этом разговаривали весело, с семейными шутками и обращались к мертвой кукле, как если бы то был живой человек. Меня тошнило за таким столом, ничего более мерзкого я не видала. А люди словно ничего не понимали. Первая жена, старуха, села рядом с куклой, как с мужем, и несколько раз поцеловала его в плечо и щеку, словно и правда провожала в дорогу.
Рядом со мной был молодой воин, верно сын. Он один был мрачен и смотрел на меня с неприязнью. Я поняла, что это из-за ребенка Ильдазы, который остался жив и был младше него, а значит, получал все наследство. Вернее, не он сам, а Ильдаза, пока сын ее мал и не принял посвящения. Но он был единственный, с кем я могла говорить, и я обратилась к нему:
«Мне странно видеть то, что здесь происходит. Или правда верите вы, что кукла будет счастлива под землей?»
Юноша глянул на меня резко и, верно, отвернулся бы, не будь на мне царской гривны.
«Ты, царь, мало знаешь. Потому так говоришь. Лэмо не простые места выбирают, куда людей провожать. Эти холмы из камней – дома древних людей, древних и сильных. Те уже давно ушли в мир, где только счастье, и проложили туда дорогу. Если этой дорогой идти, то туда попадешь, это верно, как иначе».
«Наши воины в Бело-Синее идут, зачем им Чу?» – сказала я с изумлением, поняв, о чем говорит юноша.
«Шеш, царь! – зашипел он на меня, и глаза отразили испуг. – Не называй имени древних, когда мы к ним так близко. – И он оглянулся, чтобы не услыхали лэмо. Юный воин боялся их. – На вышнем пастбище никто не обещал счастье, – заговорил он потом. – Что там, кто знает? Никто не спускался оттуда и не рассказывал. А вдруг там так же война и надо отбивать стада, сражаясь с врагами? Вдруг все лучшие земли уже поделены, ведь сколько ушло туда люда? Нет, в этот мир уйти вернее, там немного еще наших, можно успеть хорошо устроиться и семью подождать».
Я смотрела на него с изумлением. Откуда такие дикие мысли в этом юнце, немногим меня старше? Давно ли и многие ли думают так же? И как это случилось? Я смотрела на него и не находила ответа.
В те ранние годы власти я хотела еще быть мягкой, старалась понять свой люд. Сейчас, окажись я там, разгромила бы этот нечестивый праздник, ногами раскидала бы огонь, чтобы не очернили его священное пламя в этом безумии. Расстреляла бы лэмо, а людей гнала бы плетками в стан, а потом расселила, рассеяла, запретив жить вместе с родичами… Отняла бы у них детей, чтобы не засеяли их умы сорными мыслями, как дурной травой. Я бы сил не пожалела, чтобы истребить эту порчу и мор в духе моего люда. Но это теперь. Тогда же я только сказала:
«Кто же знает о подземном мире? Или кто-то явился оттуда?»
«Лэмо оттуда», – ответил воин.
«Лэмо? – я засмеялась, не заботясь, что они слышат и уже смотрят на меня. – Воин, да ты веришь ли в это сам?»
«Зачем верить, ведь это ясно, царь. Если б это было не так, из каких земель были бы они? И где живут зимой и летом? Домов их в лесах нет, уж это мы точно знаем, эти леса я сам изъездил с детства. Нет, они поднимаются из-под земли, они вестники и жители счастливого мира».
Я опешила, не находя слов. Эти нищие в бурых одеждах были люди, а не духи, чтобы жить без дома. Но и правда не имели домов. А в этих тряпках, без оружия, как бы выжили они в наших суровых зимах? Это не укладывалось у меня в голове, и сердце было в сомнении. Я только и сказала: «Хорошее же будет соседство с этими безволосыми уродцами!»
А воин уже продолжал, не заботясь о том, как я оцениваю его слова: «Они говорят, что разные места, где стоят холмы древних, разное имеют счастье. Вот эти, на нашей поляне, принадлежат их царям. Здесь быть очень почетно. Но их все уже поделили».
«Как так?»
«Мать отдала лэмо много золота и шкур, чтобы получить место хотя бы в этом, малом холме. Другие давали гораздо больше. Но самый большой уже отдан Зонтале, туда он после смерти ляжет».
Воин рассказывал мне это с гордостью, как о богатстве семьи. Я же услышала то, что он и сам не понимал: лэмо не могли быть духами из-под земли, духи ничего не имеют.
«Как они сделали эту куклу? – спросила я. – Когда успели, если недавно вышли из-под земли? Ведь твой отец погиб в эту войну, прошло две луны, от него остался бы только смрад, если б его не сделали куклой».
«Отец не умер в ту битву, – ответил юноша, и взгляд его стал вдруг странный – и хрупкий, и холодный, точно весенний лед, и высокомерие в нем появилось. – Отец не умер и не умрет вообще, только тот, кто не знает, так думает. Он уходит в счастливый мир сейчас, а до этого жил с нами как живой, ел за столом, спал за занавесью с женами».
Меня продрал озноб. «Как это возможно? Что говоришь ты, воин?»
«Это так, – отвечал он, словно бредил. – И мы были счастливы. Смерти нет. Когда вы рыдали и кидали своих близких в огонь как бревна, мы жили с отцом, будто не было войны. С ним можно было поговорить, выпить. Мы были счастливы, и он тоже», – повторил воин.
Меня мутило. Мое собственное горе, еще близкое, еще живое, всколыхнулось, и жуткое смятение поднялось: вдруг, вдруг, вдруг – в этом правда? и смерти нет? и все – ошибка?.. Я как живых вспомнила отца и братьев, и больно мне было думать о них: а если ошиблись мы, и если нет ни вышнего пастбища, ни бездумного блаженства росы на его бесконечных полях, а вот здесь, в этой безжизненной, бессмертной вечности мертвого тела и есть избавление от смерти… Голова у меня шла кругом. Я представила, как мертвец сидит в доме за столом, с семьей и гостями, как его поят, кормят, желают легкого ветра, одевают и раздевают, кладут за занавес с женами… А если бы так делала я сама с теми, кого любила, если бы так же сидели в доме отец и Санталай, была бы счастлива я рядом с ними, считала бы их живыми, несмотря на безжизненность тел? И думала бы, верила, что смерти нет?..
Мое сердце возмутилось, и я поднялась, негодуя. Страшная ложь была в этом. Смерть неизживаема из мира, ложь не заставит ее исчезнуть. Но именно в этом и заложена нескончаемость жизни. Барс пожирает козу, и жизнь козы переходит в барса. Жизнь козы кончается, жизнь вообще – нет. Коза не боится барса. Но это сейчас я могу спокойно произнести это. Тогда же я была смущена всем, что видела, и не могла сказать ясно и просто эту короткую правду, которую все они старались забыть. Одного желала я – поскорее уйти из этого злого дома. И пошла к лестнице.
«Царь уходит? – окликнул меня Урушан. – Царь не дождется конца пира? Он хочет оскорбить нашего друга и его семью?»
«Царь имеет больше забот, чем закапывать кукол в суслячьи норы», – ответила я и вылезла наружу.
Мне показалось, что я и правда вылезла из норы. Еще четверо лэмо копошились рядом со срубом, перетаскивали в яму кусты желтянки. Все кони были заколоты и лежали мертвой кучей, мухи уже вились над ними. Мне стало жаль этих красивых, здоровых животных, убитых даже не ради еды, и я бегом пустилась вниз.
– Скажи мне, Го, тебе известно, кто такие лэмо? Духи ли они или люди из плоти и крови? – спросила Кадын, завершив рассказ и позволив учителю подумать.
Го молчал. Потом пожевал сухими губами и молвил:
– Перемены всегда болезненны царь. Не пытайся противиться естественному: кто попробует встать на пути у реки, тот утонет. Другое тревожит меня. И другой вопрос задал бы я, случись мне говорить о лэмо.
– Какой же, учитель?
– Отчего твои люди поверили им? Чего не нашли они вокруг себя, но встретили в их словах, что привлекло их?
– Что же это?
– Твои люди верят им, потому что боятся смерти. Мудрейшие считают, что мы все умираем только потому, что боимся. Они говорят: из десяти трое идут к смерти, трое к жизни, а трое умирают от своих же деяний, – усмехнулся он.
– Что это значит?
– У людей слишком велика тяга к жизни. Мудрейшие говорят, что тот, кто овладел своей жизнью, не боится ни зверей, ни людей: зверь не найдет места, чтоб вонзить в него когти, а человек – чтобы поразить мечом. Но тот, кто боится смерти, не владеет собственной жизнью. Я помню, как впервые, когда ты рассказала мне о девах Луноликой, я подумал: вот, я нашел люд, который владеет жизнью и умирает шутя.
– Но все равно умирает. Не бывает человека без смерти.
– Не бывает, царь, – согласился Го. – Но тот, кто боится, не видит дальше своего носа. Потому ложь приятна твоим людям, если она говорит, что смерти возможно избегнуть. Вот так переменился Путь твоего люда: в них поселился страх. Страх смерти. Потому и закапывают они в землю мертвецов: лэмо обещают им бессмертие.
– Я не понимаю этой лжи, не понимаю этого страха. – Кадын поморщилась и мотнула головой, словно отгоняя муху. За стенами шатра стали слышны голоса людей и скота.
– Наступает утро, царь, – сказал Го и стал сворачивать свой свиток. – Твой день будет полон забот, начни его раньше и оставь беседу со старой обезьяной до следующего раза. Словами сейчас уже ничего не решить. Все настоящие перемены не видны глазу и происходят раньше, чем мы того хотим. Все настоящие перемены случаются сами по себе, а человеческой волей возникают лишь катастрофы и смуты. Когда перемены видны, они необратимы. Когда нам кажется, что все как обычно, тогда зарождается новое. Я вижу, что скоро ты столкнешься лицом к лицу с тем, что вызрело в сердце твоего люда. Будь спокойна при новом ветре, Кадын.