Глава 13
Очи
Быстро, как ручей с горы, полетели дни. Талай стал объезжать мою кобылу, мою Учкту. Он учил ее ходить под седлом, а меня быть ей хозяйкой. В нем кобыла сразу признала сильного и слушалась, а меня несколько раз спускала на землю, перебрасывала через голову. Я и смеялась, и злилась на себя.
Как стало мало снега, принялись парни готовиться к скачкам. С утра как птицы, со свистом и гиком, проносились они меж домов к дальним холмам. Там летали, взрывая землю, осаждая коней на скаку, красовались друг перед другом.
Несколько раз случалось, что между тех холмов проезжали и мы с Талаем. Медленно, шагом ехали мы, я еще неуверенно сидела на своей лошади, мы надевали ей шоры, чтобы не взыграла. Сколько шуток, сколько смеха вызывали мы среди молодежи! Парни принимались дразнить Талая, скакали за нами вслед. «Вот с царевной конник едет! – кричали они. – Противника себе воспитать хочет! Те, Талай, страшного врага ты нашел! Смотри, копыта у нее из камней воду отжимают! Оставался бы с нами, пока слава лучшего скакуна еще за тобой», – дразнились они. Но Талай ничего не отвечал и даже не оборачивался в их сторону.
Среди молодежи всегда примечала я Согдай. Птицей носилась она на кауром коне, легко перелетала через рвы и препятствия. Ее угловатая, сухая фигура краше дев наших кровей казалась, когда она была на коне. Сама говорила мне Согдай, что любила скачки и иного счастья не знала, как в стремительном беге коня.
Мы сошлись с ней в ту последнюю луну в стане. Почти каждый вечер приходила она ко мне, помогала в делах, или просто сидели мы в углу, не зажигая светильники, и говорили. Никогда еще, ни до ни после, не знала я такой тихой, доверительной дружбы. О чем бы ни говорили, хоть о себе рассказывала она, о своей матери и ее люде, о роде отца, меня ли слушала, – все было хорошо, и казалось, что нечто большее, чем эти разговоры, объединяет нас. Будто была меж нами тайна, о которой обе мы знали, но не говорили друг с другом. Могли вдруг замолчать, в свои мысли погрузившись, и так сидеть, не тяготясь молчанием, будто в эту минуту думали об одном.
Согдай тем милее казалась мне, что была Талаю сестра, а значит, как бы частью его мира. Но говорить о нем с ней я не решалась и всегда прерывала ее, если она заговаривала сама: я начинала смущаться ни от чего и боялась, что Согдайка заметит. Одно только рассказала ей: как увидела ее у Талая на плече и о связи другой меж ними подумала. Она рассмеялась.
– Я тогда в первый раз на сборе была и очень всего стеснялась. Брат меня зазывал, но я не ходила. Девы надо мною смеются. Да и парни тоже.
– Неужели все? Быть не может, чтобы всем ты так чужда была своей кровью, чтобы тебя чурались, – посмеялась я, а она как-то странно в меня вгляделась: не таю ли чего в этих словах?
– Может, и не все, – не сразу проговорила она. – Только в стане об этом не знают. И ты не говори никому.
– Я пошутила, Согдай, – удивилась я. – О чем говорить мне? Не думай, что я хочу посмеяться над тобой.
Но она только натянуто улыбнулась, и я не поняла тогда, отчего так задели ее мои слова.
Когда началось новолуние, и я решила вспомнить, как у Камки собирали мы силу луны. Ночью пошла на пригорок за домом. Села, положила рядом зеркало и попыталась, оставив все мысли, обратиться к луне, еще не явившейся в небе.
Ночь была удивительно теплой. Воздух легкий и влажный, как бывает только голой весной. Теплый ветер шел из долины, сгонял снег с гор. Сам воздух, казалось, был напоен водой и блестел. Звеняще, просторно и светло было вокруг.
Мне виден был отсюда весь стан, темные, словно нежилые дома. Все спало. Меня тоже клонило в сон, и я поняла: не получается у меня, как бывало у Камки, вобрать в себя силу луны. Слишком много было во мне мыслей, и все они казались мягкими, легкими, как тесто в кипящем жире, всплывали из глубины, весело шипели, пузырились, но не держали сосредоточенности.
Я чуяла, что засыпаю под мерное движение этих мыслей. Сердце стало мягкое, как подушка, и огромное, как дом. Входили в этот дом и мой отец, и Санталай, и Очи, и Согдай, Учкту в беге за свою свободу, и пегий ее вожак, мой царь-ээ, Таргатай из чертога Луноликой… Но через все эти лица и образы глядел Талай, его прямой, твердый взгляд, улыбка, когда учил он меня езде, – он был во всем этом, и один мог войти в мой дом-сердце и заполнить его собой, оставив всех, кого я любила, за стенами… Я смутилась. Осознала это и очнулась. Талая не было поблизости, но он продолжал еще быть рядом, как держится над рекой туман после рассвета. Я не знала, что делать с этим. Я этого боялась.
Тут какое-то движение померещилось мне в стороне. Я вздрогнула и обернулась: лунобоким барсом мелькнул мой ээ на спуске с холма и заструился между домами. Я вскочила и пустилась за ним. Кубарем слетела к стану, свернула за дом, поплутала и вижу – вон на покатой крыше, невесомый, сидит. Как заметила его, он спрыгнул и по-звериному потрусил дальше.
Так вышли мы на другой край стойбища, где начинаются ближние выпасы. По самой границе, в тени крайних домов, пробежал он, крадучись, припав брюхом к земле, будто выслеживал жертву, после свернул за угол и там замер. Я, повторяя его осторожность, нырнула туда же, хотела спросить, кого мы ловим, но он глянул в глаза: «Молчи!» – и я застыла.
Немного времени прошло, только свое дыхание я слышала. А как стало утихать сердце, послышались другие звуки – две лошади, чавкая копытами в размокшей земле, неторопливо шли у границы стана, и всадники их негромко переговаривались. Я совсем попыталась не дышать, чтоб не заметили меня, а ээ приказал: «Слушай, Кадын», – и я стала слухом.
– Там, как свернешь от ручья в гору, поднимешься по кедровому склону, выйдешь к лысине на согретую сторону холма, – говорил шепотом мужской голос. Он был неверным, то замирал, то дрожал и срывался, будто конь под ним бежал во весь дух, хотя шаг его был неторопливым. – Оттуда уже мою землянку видно. Не верю, что не знаешь тех мест. Сколько раз мне о духе лесном был знак, а выгляну – никого. Не верю, что не встречала меня в лесу, если я о тебе все это время только и думал! Очи! – сорвался голос на хрип, и тут возня послышалась, шорох, один конь шарахнулся и скакнул, промчался мимо меня.
Хоть и была я поражена, как ударом, этим именем, но все же признала ее: невысокая, легкая, лесным духам подобная, чуть отклонившись назад, коня почти не сдерживая, промчалась она, одной рукой поправляя шапку, и светлые волосы, отросшие без камкиных ножниц, растрепались. Вслед и спутник ее проскакал – и я узнала Зонара. Только как переменился он – или в том луна была виновата? С лица спавший, отчаянный, жалкий…
Он нагнал ее в три скачка.
– Зачем убегаешь? – надрывно вскрикнул, хватая Очишкиного коня за узду. Остановились.
– Боюсь, вдруг с коня скинешь, – отвечала Очи насмешливо.
– Те! – воскликнул он в голос, но она его осадила:
– Молчи. Сколько раз говорила: не верю тебе. Ты со мной как с девой из стана говорить не смей, я вас не знаю, что у вас можно, что нет – не знаю. Я только чутью своему верю, как зверь.
Зонар взвыл сквозь сжатые зубы – даже конь под ним присел и шарахнулся. Очи тронулась не спеша, а он совладал с конем и нагнал ее. Опять поехали плечо к плечу. Я же, держась в тени, поспешила следом, и каждое слово их было мне слышно в неожиданно теплой, влажной ночи.
– Тебя с девами из стана зачем сравнивать мне, скажи? – говорил Зонар не своим, сдавленным голосом. – Я помню об этом, Очи, потому и сам не свой, сам не знаю, как повернуться, взглянуть на тебя. Ты то добрая, мягко смотришь, заговоришь при всех, улыбнешься, то как клинок взгляд твой, и я не знал в себе большего страха, чем от этого взгляда. Что это, Очи? Зачем? Или я не достоин тебя? Все забыл и оставил я, долю свою, как старую шапку, без толку всю зиму носил, все за тебя одну держусь. Никогда такого со мной не бывало. Чую я сердцем, как зверь стрелу, ему предназначенную чует: все переменится у меня, если придешь ко мне. Ведь ты не такая, как наши девы: они то глаза томно закатят, то смеются как куропатки, то меха на шубу просят. А ты другая, как лес, как вода, тебе не надо ничего, как тайге от охотника ничего не надо, без всех этих ужимок, усмешек, вранья, – только меня, всего меня тайге надо…
Он был точно больной, и слова его, горячие, как в бреду, из него изливались. От каждого в моей голове поднимался шум, от страсти, с которой говорил он, словно ветер гудел в ушах. Очи же молчала, ему не отвечала. Как выдохся поток его слов, она заговорила:
– Ты сам зверь, Зонар, и только ты меня можешь понять. Я задыхаюсь от лжи ваших людей. В каждом слове и взгляде ложь, что у дев, что у парней. Девы ваши меня до сих пор боятся и дикой считают. Парни за пугало держат, все норовят при случае пальцем ткнуть: вот лесная дева, говорят, а глаза горят, так каждый и думает, как бы поймать такую дичь. Скучно и душно у вас мне, Зонар.
– Так уйдем же! Сейчас! – Он снова ринулся к ней, пытаясь обнять и притянуть к себе, но она вырвалась, толкнув локтем в грудь. Он резко выдохнул, охнув, а кони шли как ни в чем не бывало дальше.
– Ты о другом забыл, Зонар, – продолжала Очи. – О том, кто я такая. Ты все лесным духом меня считаешь, но такой я была до этой осени. Теперь другая. И есть надо мной власть.
– Кто? Или Ал-Аштара? Она же дитя!
– Не она. Она! – сказала Очи и указала пальцем в месяц, уже скрывающийся за горой.
– Как ты можешь верить в это, Очи?! Ты! Ведь мы с тобой знаем, что лишь одна власть существует в мире – власть крови в наших жилах.
– Ты мужчина, Зонар, – отвечала Очи спокойно и так, как никогда слышать мне не доводилось – холодно, словно больше знала о жизни, чем все. – Вам она ничто. Мне же обещает такое открыть, что в век не открою, если уйду с тобой и от нее отрекусь.
– Очи! Ты ли хочешь жить в чертоге, где пахнет бабьим потом от постоянных прыжков с оружием? Ты не сможешь там жить, тебе дурно станет! Ты же зверь, ты хищник, ты такая, как я!
– Не говори о том, чего не знаешь! Да, я этого не хочу. Но она открывает нам такое, что вам, мужчинам, только перед смертью открыться может.
– Что же это? – спросил Зонар, и они вдруг остановили коней. Луна почти скрылась. В чуть серебрящейся тьме их лица были мне не видны. Лишь голоса, режущие темноту.
– Власть. Над ээ власть. Над ээ-борзы высшую власть, – тихо сказала Очи.
– Такого нет у людей, – звенящим шепотом ответил Зонар.
– Камка не человек, а я камкой стану.
И замолчали. Что видели в тот момент они друг у друга в глазах, мне неизвестно.
Вдруг залаяла в стане одинокая собака.
– Я одна дальше еду, – сказала Очи.
– Так придешь? – спросил он, хватая ее коня за узду. Но она взглянула на него – и он тут же выпустил узду из пальцев. – Скажи, что придешь. Я сейчас же брошу стан, на своей деляне ждать тебя буду. О нас забудут все. А если доля твоя такова – не покинет она тебя, даже если со мною станешь!
Очи молчала. Слышала я, как наборная узда звенела в ее пальцах.
– Так ли это, Зонар? – вдруг таким знакомым, ясным, детским голосом спросила она. Очень самой ей хотелось в это верить.
– Те, Очи! Доля – это то, что дали нам духи. Хоть к дальним стоянкам откочуй один и там, с чужими людьми, чужой жизнью начни жить – и там настигнет тебя. А пояс твой – это не доля. Это долг, который тебе, с твоим сердцем, невыносим будет. Не бойся, Очи: если его ты оставишь, не потеряешь долю великой камки.
Он был как больной и говорил как больной, и Очи верила ему – говорят, что больные не врут и предсказывать могут будущее.
– Ответь же: придешь? – дрожа как на морозе, в нетерпении снова спросил Зонар.
– Приду.
Он охнул, будто опять ударила она его, и коню своему так сжал бока, что тот заходил.
– Когда же? Скажи! Я сейчас же уйду и не появлюсь в стане. Но скажи, сколько тебя ждать?
– Я хочу увидеть праздник весны.
– Нет! – вскричал он, словно она его ударила. – Как это можно! Еще столько дней! Зачем он тебе? Бабьи вопли, скачки да пьянство. Приходи на третий день.
– Нет. В полнолуние приду.
– Хорошо, – ответил он, поняв, что бесполезно с ней спорить. – Хорошо. Помнишь, где моя нора. Запомнила?
– Я все помню.
– Хорошо, хорошо. Буду тебя ждать. Я уже тебя жду. Ты слышишь? Слышишь?
Она не ответила. Тут он снова склонился к ней, и она не оттолкнула. Черные их силуэты слились. Как от боли, я зажмурилась и голову закрыла руками. Услышала топот – открыла глаза: во весь дух летела Очи, а Зонар вздыбил коня, крутился на месте, будто еще не знал, за ней ли спешить, прочь ли. Наконец развернул коня и пустился в тайгу.
Меня колотило, как в болезни. Хотела бежать к дому, но ноги подгибались, будто пьяна была. Был бы снег кругом, легла бы в снег, умылась, но вокруг голая, мокрая была земля, и как ни качало меня, хватило духу в грязь не сесть. Неспешно, с каждым шагом собираясь с мыслями, отправилась я к дому.
Впервые за все время, сколько в стане мы жили, я пожалела, что нет рядом Камки, чтобы спросить совета. Впервые я ощутила себя одинокой и всю тяжесть власти над человеком, мне порученным Бело-Синим, ответственности за него, ощутила на себе.
В дом вошла тихо – даже мамушка не подняла головы. Все спали, Санталай дышал шумно, светильники были потушены, лишь огонь тлел в очаге. Очи лежала в моем углу, и по ее позе, по дыханию было неясно, притворяется или правда спит.
Я сняла со стены один из светильников, зажгла от очага и, прикрывая рукой, подошла к ней, склонилась, заглянула в лицо. Чуть напряженным, но ровным, спокойным оно было. Ни страданий, ни сомнений не отразилось на нем. Только сейчас увидела я – или неверный свет сделал это? – как изменилась Очи за неполные три луны. Неискушенной девочкой пришла она к нам – уверенной, твердой стала. Я смотрела на нее, и весь их разговор звучал в голове, но верно ли поняла я все, что говорила Очи? Видела я по ее лицу, что тайную, дальнюю задумку имеет. То ли было это, о чем я слышала, – уйти к мужчине, отказаться от служения Луноликой, – или же мысль была иной, и ее она не сказала даже Зонару? Так думала я, когда Очи открыла глаза.
Она не удивилась, увидев меня, и не сощурилась от света. Так спокойно и прямо смотрела, что в первый миг подумалось: она знала, что я скрывалась за домом, и все слова эти для меня одной они говорили, а завтра вся молодежь будет надо мной потешаться в доме братьев Ату. Мне захотелось задуть огонь, отойти и забыть все, но тут же я поборола эту слабость: пусть это розыгрыш, но я сыграю ту роль, что мне отвели духи. Я сказала: «Идем», – поднялась и пошла из дома. Я знала, что она послушается и уже догадывается, о чем хочу с ней говорить, но я сама не знала еще, что скажу.
Я пошла за дом, поставила светильник на ларь, чтобы свет не прыгал в руках. Дрожь охватила меня, придя из сердца. Что бы ни делала, не могла совладать с ней, и огромных усилий стоило говорить так, чтобы не дрожал голос. Очи подошла и стала молча смотреть на меня. Почти любопытство было на ее лице, и это меня поразило. Я почуяла, что совсем не знаю эту деву.
А я все не могла начать. Тело била внутренняя дрожь. Время стало тяжелым. Я искала слова сильные, едкие, достойные вождя, чтоб сразу остановить ее, но то, что вырвалось из меня наконец, было полно страдания больше, чем я бы хотела.
– Скажи, ты правда уйдешь? – сказала я.
Она слегка улыбнулась едкой, обычной своей улыбкой и отвечала, не глядя на меня:
– Я знала, что тебе откуда-то все известно. Как увидела, что тебя в доме нет, так и поняла. Но как ты выследила нас? Или давно следишь? – только при этой мысли злая подозрительность мелькнула в ее глазах.
– Нет, я не знала и не следила. Мой ээ показал мне вас.
– Мне бы такого ээ, – спокойно, но с нежданной завистью сказала Очи. – Давно великой камкой была бы.
– О чем ты, Очи? – сказала я, и опять в голосе было больше скорби, чем гнева. Не так думала я говорить с ней. – Духи те к нам приходят, кого осилить можем. Не мне говорить тебе это.
– Не тебе и о другом со мной говорить.
– Мне. А что скажу Камке, если уйдешь с Зонаром?
– Ей-то что? Мы свободны, пока не завершено посвящение.
– Да, свободны. Но она мне тебя как дочь доверила. И что я скажу ей?
Она вдруг развернулась ко мне боком, обмякла и опустилась на поленья. Вся сжалась, а лицо уткнула в ладони. Я же стояла над ней, не шелохнувшись, глядя сверху вниз, и дрожь не отпускала.
– Ты все слышала? – спросила она, не оборачиваясь.
– Все.
– Как думаешь, он верно говорил? О доле?
– Не знаю. Для меня доля и служение Луноликой неотделимы. Меня не настигнет она, если от нее откажусь. Другой судьбы не выбирала я, а о чужой доле рассуждать не смею.
– Но почему, скажи, почему так дорого просит Луноликая?! – вдруг выдохнула она с болью. – Скажи мне, сестра! Скажи, зачем всю жизнь нам потом страдать, сожалея о том, чего никогда не имели? Разве убудет что-то с нас, если не девами мы будем служить Луне?
– Очи, тебя смутили разговоры на посиделках. Забыла ты, зачем девы приносят обет Матери?
– Это слова. Их прекрасно помню. Им верила, пока не знала, что бо́льшее в нас сокрыто. Как и ты не знаешь. Ни жара в сердце и во всем теле, ни этой тяги к нему… Отчего же отказываемся мы от того, что у всех женщин есть?
– Очи, ты сама ему говорила, что другого ждешь от Луноликой, нежели обычные девы. Разве не так? Зачем же мне говоришь сейчас, что не веришь в обеты?
Она не отвечала. Сидела, оторвав от лица руки, и смотрела перед собой. Потом сказала глухо, опять на меня не глядя:
– Он говорил, ты глупа как дитя. Я тоже так считала, но вижу теперь иначе: ты и правда во всем вождь, Ал-Аштара. А вождь ничего не имеет, кроме долга и совести. Да доли. Долг, доля и совесть. Как жить тебе тяжело, Ал-Аштара! У тебя долг вместо сердца, совесть вместо крови, и доля одна в твоей голове. Ты не поймешь меня. Ты хочешь напомнить мне о моей доле, о долге и совести, но у меня вместо них кровь и туман в голове, и только доля одна еще дорога.
Я слушала молча и тут заметила с удивлением, что дрожь отступила. Спокойной и сильной я ощутила себя. Это потом много над ее словами я думала и от них, как от старых ран, страдала и плакала по ночам: неужели и вправду я такая, не человек, не женщина, а вождь, с долгом одним, долей да совестью? Но это потом было, когда покинули меня все, а царская гривна оказалась на шее. А тогда я успокоилась, присела с ней рядом, погладила по спине, как младшую сестру, и сказала:
– Ты говори, говори, Очи. Пусть все превратится в слова.
И она стала рассказывать про Зонара. Про то, что творилось в ней, когда видела. Как встречались потом в лесу на охоте. Как добывали вместе куницу, и на мех этот выкупила она коня и оружие. Что ни о чем не думала она все эти месяцы, кроме него. И он ни о чем, кроме нее, не думал. Ни в лес не ходил, ни к Антуле. Антула же однажды подстерегла Очи и требовать стала, чтоб сняла чары с Зонара, чтобы снова он у нее ночевал. Очи в лицо ей рассмеялась и сказала, что духи навсегда оставят ее без мужчины за то, что хочет забрать себе Зонара, который ни ей, ни одной другой женщине принадлежать не может, а духи ему Деву-Охотницу обещали.
– Это же сказки, – удивилась я. – Сказки охотников. Нет в лесах такой девы.
– Может, и нет, – неохотно сказала Очи, и я догадалась: сказочной этой Девой-Охотницей, тем зверовикам помогающей, кто с ней разделит любовь, Зонар считал Очишку. И ей то льстит.
– Зонар рассказывал, что Антула подговаривала его близкий путь для ее мужа в Бело-Синее отыскать, когда одного в тайге на охоте встретит. Но Зонар отказался. Сам ее муж дорогу эту нашел. Антула думала: как мужа не станет, к брату его в дом не пойдет, без детей жили, так она свободной опять станет, а там и Зонар к ней придет. Но иначе вышло. За дело она страдает, – не без гордости рассказывала Очи.
– Как жестоко и глупо!
– Для тебя, Аштара. Ты людей не понимаешь, чувств не знаешь. А это просто. Обычно и очень понятно.
– Зачем же смерти мужу хотела Антула?
– Зонар больше мужа ей был нужен.
– А он что же?
– А что он? Ему женщины – ветер. Он Деву-Охотницу ждал. Духи ему сказали, что встретит ее и не будет знать неудач в охоте.
– Как мог взрослый охотник в костровые сказки поверить? – не могла я взять в толк. Зонар ли знал неудачи в охоте? От него моему отцу самые лучшие шкурки приходили. Сам в мехах с головы до пят, любого в меха разодеть мог бы. Если и была Дева, дающая охотникам богатую добычу и ясный след, так ему она, когда еще в люльке лежал, улыбнулась. Чего же больше жаждал он? От чего такой алчущей страстью голос его дрожал, когда Очи к себе звал? Голос этот не переставал звучать у меня в голове, от него жутко было, и тяжелое предчувствие ложилось на грудь.
– Скажи мне, Очи, видела ли ты ээ-тоги Зонара? Отчего мне не удалось разглядеть его? – спросила я.
Очи передернула плечом, будто на нее подуло.
– Я не смотрела, зачем мне? Одно меня смущает, Аштара: я всегда мечтала стать великой камкой. Но стану ли, если уйду с ним?
– Ты понимаешь, Очи: Луноликая не за тем нас зовет к себе, чтоб запретное открывать. Мы ей для другого.
– Те, помню все, лишнего не говори. Но зачем мы Луноликой? Войны нет, Аштара. И может быть, на нашем веку и не будет. Зачем же мы люду?
Мелкая рябь сомнения и по мне вдруг прошла. Ведь правда: нет и, быть может, не будет войны. Нет – и, быть может, не будет, а это значит, нечего нам страшиться, нечего клинки и стрелы точить в мире, спокойно жить можем, не девами-воинами, а простыми девами быть… Но как прошла рябь, так и откатила: вдруг тьма собралась вкруг меня, и страшное предчувствие схватило сердце.
– Нет, Очи, будет война, – твердо сказала я.
– Тебе откуда это известно? – Она впервые за весь разговор обернулась ко мне. – Или ты сама того хочешь?
Но мне нечего было ответить: тогда впервые услышала я далекий звон боевого железа. Сама предчувствие не поняла, и через миг уже вовсе не знала, отчего так уверенно заявила о нем.
Только Очи это было не важно. Вся кровь ее бушевала, а в голове был туман. И я поняла: против воли человека власть вождя становиться не может.
Я сказала:
– Поступай, как хочешь, сестра. Но даже если уйдешь к полнолунию, приходи завтра на холм за домом: как у Камки на круче будем луну ловить. Если ушел он, тебе не важно, быть ли на сборах теперь. Вот и приходи. Хоть последние дни вместе побудем.
Она ничего не сказала. Я поднялась, задула светильник. Прозрачная красно-желтая полоса загоралась уже в горах. Всю ночь провели мы без сна, и теперь поздно было ложиться – пора на гору скакать. Я сказала об этом Очи. Она недвижно сидела и ничего не ответила.
Как хочет, подумала я, и отошла к чану с водой смыть усталость. Разбив ледяную корку, зачерпнула воды, плеснула в лицо, а потом смотрела, как успокаивается черное стылое отражение. Ни глаз, ни черт было не разобрать. И мне вспомнился колодец в чертоге дев, который упрямо и тупо заполняла я водой, и подумалось: «Неужели я и правда такая, и ничего живого во мне нет? Только доля, долг да совесть. Доля, совесть и долг…» Отражение оставалось черным, ничего в нем разобрать было нельзя.