Книга: Вариант шедевра
Назад: Глава вторая Дуньку наконец-то пустили в Европу, и вот она самозабвенно пожирает гороховый суп со шкварками и читает запретные свитки. Переход в КГБ, разведшкола и первые англичане
Дальше: Глава четвертая Лондонские бастионы продолжают сотрясаться от атак старлея

Глава третья
Моя жизнь в искусстве, без которого разведка чахнет, ведь все мы, шпионы, в душе клоуны и трагики

Силы такой не найти, которая б вытрясла из нас, россиян, губительную склонность к искусствам: ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо.
Анатолий Мариенгоф
Начать бы так: жили мы в Куйбышеве напротив оперного театра, и сей художественный факт мажорным отпечатком лег на мое нежное, еще не испорченное подрывной деятельностью сердце.
И поставить точку.
Или, на худой конец, добавить, что оперный театр располагался на просторной, как вся страна, площади, недалеко от памятника большому любителю искусства Василию Ивановичу Чапаеву, в театре иногда проводились и молодежные вечера с танцами, где фигуранту однажды из-за девушки чуть не начистили физиономию, и только резвые ноги уберегли от позорных синяков.
Уже в детстве неугомонные родители, жаждавшие вырастить вундеркинда, напустили на меня полчища изящных муз. Особенно старался отец, всю жизнь из своего Смерша с завистью поглядывавший на недосягаемый Парнас. До революции он получил неплохую закваску в церковно-приходской школе, пел в церковном хоре, любил исполнять в кругу друзей оперные арии, обладая превосходных тенором, а иногда после рюмки брал гитару и ударялся в мещанские и цыганские романсы. Естественно, папа плотно дружил с актерами, особенно с хорошенькими и певучими актрисами.
Первое мое серьезное приобщение к трем грациям состоялось в дни эвакуации в Ташкенте, когда мама приставила ко мне, первокласснику, учительницу немецкого, заставившую выучить наизусть «Лесного царя» Гете. Немецкий язык я возненавидел сразу и учил лишь в надежде оказаться за линией фронта у партизан. Несколько лет подряд я читал этот шедевр ошеломленным моей эрудицией взрослым, декламировал, торжественно встав на стул, – они до слез умилялись и пачкали мои гордые щеки поцелуями. После войны, уже в Львове, желание вылепить из меня маленького лорда Фаунтлероя не потухло: не успел я с помощью изощренных трюков выжить учительницу немецкого, как в семье возникло трофейное пианино, и я попал в лапы худосочной и педантичной музыкантши, замучившей меня упражнениями Черни. Коряво бухали в клавиши робкие пальцы, и охватывала муть. Наконец от Черни мы доползли до знаменитого вальса из «Фауста» – это был апогей. Однако я был настойчив, и ненавистную пианистку тоже удалось выжить, после чего моя душа успокоилась и основательно застряла на бренчании душераздирающих романсов типа: «Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка и шарлатанка!»
Отец с меня не слезал, страсть как хотел привить мне любовь к прекрасному. Водил в обожаемую им оперу, для страховки приобщил и к оперетте. Обливаясь слезами и кровью, я прошел по всем гвоздям мирового репертуара от Кальмана до «Великой дружбы» Мурадели, осужденной товарищем Ждановым, ходили мы в оперу почти еженедельно, что закрепило во мне устойчивое отвращение к жанру. Образовавшийся вакуум уже в Куйбышеве, куда перевели отца (там я пошел в восьмой класс), заполнила в моем сердце лукавая Мельпомена, ею увлекся я самозабвенно. Особенно блистал в образе дряхлого старца Крутицкого из «Мудреца» Островского: шаркал, хватался за бока, хромал, ронял челюсть, трясся, хрипел, шамкал, а школьный зал захлебывался от хохота, смотря на кривлявшегося идиота шестнадцати лет от роду. Но себя я обрел в ролях фашистов, когда нужно было допрашивать, брызжа от злобы слюной. Как известно, на это простые советские люди отвечали ледяным молчанием, доводя гадов до истерики, либо смело плевали в харю оккупантам, причем копили слюну, старались плюнуть огромной порцией и попасть непременно в глаза (один раз я на несколько секунд ослеп). В таком же ключе я играл и американских полковников, правда, они не пытали, а больше рассуждали о судьбах мира и торговали нижним бельем, популярным у малосознательного населения.
Не удивительно, что спустя тридцать лет мой приятель режиссер Алексей Салтыков попробовал меня на роль немецкого коменданта новгородского Кремля в фильме «Господин Великий Новгород». Ликом моим режиссер остался доволен: физиономия излучала презрение к трудовому народу, прусские сытость, тупость и природную агрессивность. Олег Стриженов, игравший нашего секретаря обкома, долго и задумчиво разглядывал меня в немецкой форме и грустно бросил: «Неплохо!» Дмитрий Балашов, крупный русский писатель, игравший художника, которого я допрашивал, как оказалось, когда-то закончил театральный вуз и блистал своим актерским талантом.
Съемки происходили в сложных условиях: камера не брала стоявший слишком низко письменный стол, который пришлось поставить на кирпичи. Салтыков предупредил, что мы должны думать о том, чтобы не задеть случайно стол и не сбить его на пол. Неудивительно, что когда настала пора раскрыть рот, я думал о столе (а тут еще юпитеры и масса любопытных!) и никак не мог вспомнить элементарный текст: «Здравствуйте. Садитесь. Будете говорить или нет?» Провал был полный. К счастью, утешила какая-то кудрявая седая дама с горящими глазами, попросив у меня автограф в свой паспорт (другой бумажки у нее не нашлось). Она заверила, что никогда в жизни не видела таких добрых и симпатичных эсэсовцев, это, по ее мнению, доводило роль до невиданных глубин.
Музы играли мною, как любимой куклой: поселили в одном доме с актерами на Тверском бульваре, научили писать лирические стишки девушкам и даже приобщили к делам живописным: институтский друг затащил меня в тогдашний «Гранд-отель» и таинственно отвел за угол ресторанного зала, там в толстой золоченой раме призывно развалилась обнаженная дама, нечто в стиле Буше. Я вспыхнул от смущения, почувствовав себя как мальчик, которого опытный сутенер затащил в публичный дом. Нравы тогда были чистые, и вид голого тела общественная мораль редко допускала.
Гораздо серьезнее искусство вторглось в мою жизнь, когда, поступив в разведку, я решил жениться на актрисе Театра транспорта Кате Вишневской, более того, на дочке актрисы и художника – печальная весть для отдела кадров, где богема доверием никогда не пользовалась из-за ненадежности и непредсказуемости. Размотка биографии моей жены вскрыла жуткую историю захвата тещи немцами во время гастролей фронтовой бригады театра Красной Армии и отсылки ее на работы в Германию. На этом прегрешения тещи не закончились, и вместо того, чтобы убить Гитлера или, по крайней мере, взорвать Унтер-ден-Линден, она влюбилась в пленного француза и вместе с ним дерзко бежала во Францию, в город Нант. У кадровика КГБ от ужаса шевелились уши, когда он уточнял у меня нюансы романа (француз, к несчастью, был женат, так что к политической неблагонадежности примешивалась аморалка). Впрочем, теща сразу же после войны вырвалась из полюбившейся Франции на родину, воссоединилась с мамой и дочкой, прошла через фильтры бдительных органов, однако из театра Советской Армии была изгнана в русский драматический театр в Лиепае, затем в Вильнюсе, где долго работала и даже получила «заслуженную Литовской ССР».
Не говорю уже о том, что родом дворяне Вишневские от сербского авантюриста Теодора, близкого к сподвижнику Петра Великого Савве Рагузинскому. Теодор вступил в русскую армию и снабжал армию и Петра превосходным токаем, до которого тот был горазд, на этом весьма и весьма разбогател. Полковник Вишневский пользовался расположением будущей государыни Елизаветы Петровны (даже вместе коллективно мылись в бане(!), это доказано письмами), именно он представил ей провинциального церковного певчего Лешку Розума, ставшего фаворитом будущей императрицы, графом Разумовским. Добавим, что любовница и потом морганатическая жена императора Александра II Екатерина Долгорукая, светлейшая княгиня Юрьевская, родилась в браке богатой помещицы Вишневской и обедневшего князя Долгорукого (из рода Рюриковичей!), у них в полтавском имении иногда гостил сам император, там он и влюбился в дочку. Взял под свое покровительство и ее, и других детей, в Петербурге проходили тайные страстные свидания, от царя она родила двоих детей и шел разговор даже о ее коронации. Однако Александра зверски убили в 1881 году, и Катрин эмигрировала с детьми во Францию, до революции предводитель киевского дворянства Гавриил Вишневский наезжал к ней в Ниццу с подарками в виде банок с домашним вареньем.
Просто счастье, что мой отдел кадров не докопался до этих компрометирующих деталей!
Чтобы потом не утопить себя в омуте с родственниками, покончу с ними сейчас.
Саша у меня образцовый сын, я его нежно люблю и горжусь его местом в российской жизни. Его жена Наташа – умна, экзотична и обязательна. Опытная переводчица с японского, на боевом счету труды Мураками. Легендарный дед Наташи – Цезарь Куников, Герой Советского Союза, погибший во время высадки на Малой Земле. Вдова Куникова, бабушка Наташи, вышла замуж за его друга и соратника адмирала Георгия Холостякова, его имя значится на стеле в центре Вены (командующий Дунайской флотилией во время штурма), мундир адмирала не умещал всех орденов, из-за этих регалий они оба и погибли, зарубленные прямо на квартире гнусными ворами.
О внуках пока помалкиваю, но осмелюсь перечислить: Екатерина, уже актриса, Кирилл, Константин, Олег. Все они учатся и деда принципиально не читают.
И правильно! Плохие читатели становятся великими писателями.
Все перипетии тещиной жизни подмочили мою незапятнанную биографию и несколько затемнили проспекты грядущей карьеры. Это меня изрядно огорчало, однако любовь, пути которой, как известно мне было уже тогда, усыпаны цветами и политы кровью, оказалась сильнее желания возглавить всю разведку лет в тридцать пять (сорокалетние тогда казались глубокими стариками). В течение многих лет, заполняя в очередной раз анкеты, я с глухой тоской писал о грехопадениях тещи Елены Ивановны, она всегда радостно хохотала, услышав об этом, и обещала черкнуть письмецо своему другу в Нант. От этой шутки меня бросало в дрожь, ибо вся заграничная почта перлюстрировалась, на тещу, по моей прикидке, держали толстое дело, и не было никакой гарантии, что КГБ не решит, что она – связная в моих тайных сношениях с французской разведкой.
Но звезды благоприятствовали мне, подвиги чекиста-папы намного (не знаю, на сколько) перевесили смертные грехи тещи.
Уже в Москве мне следовало выдумать «легенду», не упал же я в МИД СССР с ясного неба? Жизнь учила, что легенду всегда нужно ковать самому, не полагаясь ни на МИД, ни на КГБ, ни на черта, самому писать свой автопортрет, самому окружать его значительными и мелкими фигурами, самому придумывать эпизоды из якобы взаправдашней жизни. Жизнь текла сама по себе, мы частенько бывали с Катей в ресторане ВТО на Горького, позже сгоревшем, там за знаменитыми биточками по-климовски забывалась принадлежность к Бдящему Оку. Об этом, правда, помнил швейцар, который поэтому и пускал: ведь давать рубли было жалко, приходилось делать государственно-озабоченную физиономию и многозначительно показывать краешек красного удостоверения, действовавшего как «Сезам, откройся». Детские игры по сравнению с великими маневрами моего друга, потом генерала Александра Иванова, который входил в азербайджанский ресторан «Баку» с вопросом, не звонил ли ему еще первый секретарь азербайджанского обкома Гейдар Алиев (тут же в набитом битком ресторане предоставляли лучший столик), и легко мог сесть в ожидавшую кого-то правительственную «Чайку» со словами: «Хозяин просил передать, чтобы ты нас подкинул!»… Вот это разведка, commedia dell'arte, куда мне до таких высот!
Но озарения бывали и у меня, так, в 1965 году уже опытный ас и лондонский денди вместе с близким другом из МИДа Володей Васильевым карабкался, словно на Эверест, на последний этаж гостиницы «Москва», где пировали искомые звезды международного кинофестиваля, в частности, Наташа Фатеева, которая вскружила мою несчастную голову. Первые три кордона прошли по Володиному удостоверению («Нас там ждет венгерский пресс-атташе…»), но на последнем этаже были категорически отвергнуты стражем: «Никуда я вас не пущу без специального пропуска! Тут же сам Аверелл Гарриман, бывший посол США!» Тут и проявилась находчивость: я взял служивого под локоть, отвел в сторону и чуть зловеще, приглушенным шепотом (не дай Бог, услышит Гарриман) прошептал: «Кстати, о господине Гарримане…» – и поднес к его глазам сафьяновую книжицу. У цербера опустилась челюсть, будто по поручению председателя КГБ я передавал яд для американского посла: «Так бы вы сразу и сказали…» – и мы, осчастливленные, проследовали в райские кущи, завертелись меж белоснежных улыбок в дыму редких тогда американских сигарет, там сидела она, о, Она! «Я на тебя гляжу в упор, на взгляд твой, синий и осенний, так крокодилы разговор ведут в искусственном бассейне».
Пою тебя, магическое кагэбэвское удостоверение, ты не раз выручало меня и в искусстве, и в суровых буднях, выхватывало прямо из лап ГАИ и несло по жизни как птица-тройка, оберегая и лелея. Мягкое и нежное на ощупь, словно верный пес, с фотографией в военной форме, которую никогда в жизни не носил. Съемки производились в клубе Железного Феликса на улице его же имени, там фотограф давал напрокат пахнувший прокисшими подмышками, заношенный мундир, накладывал на плечи соответствующие погоны, щелкал… получалась перепуганная белуга с остекленевшими глазами. Слава тебе, книженция, ты спасала в пикантнейших ситуациях, ты вгоняла в дрожь, когда терялась, ты впрыскивала радость, когда вдруг находилась, ты делала вежливыми директоров станций ТО и начальников ЖЭКов, ты превращала в саму любезность суровых партайгеноссе, и даже обои в страшные дни капремонта клеили тщательно и аккуратно именно благодаря твоему обаянию…
Разве это не жизнь в искусстве?
Галерея Тейт. Великолепные Стэнли Спенсер и Генри Мур. У Спенсера толстая золоченая рама, за которую можно сунуть маленький контейнер. Пожалуй, опасно, охрана смотрит, а вот на скульптуры Генри Мура внимания не обращают – такие махины не увести – интересно, это бронза или какой-то особый сплав и прилипнет ли к заднице этого бронтозавра магнитный контейнер? Потрясающий Гейнсборо в Кенвуд-Хаусе прямо на лаунах Хемстед-Хита, народу мало, недалеко ресторанчик, этот зеленый массив превосходен для тайников и разного рода сигналов. Правда, с агентами встречаться рискованно: совсем недалеко советское торгпредство, не обделенное, естественно, вниманием контрразведки, можно легко напороться и на наружника, и на сослуживца, выкатившего дитя в коляске на прогулку.
В пабе «Чеширский сыр» на Стрэнде (не путать с любимым Чеширским Котом) работать можно только с официальными связями, ибо он забит журналистами с Флит-стрит, но, если припрет любовь к искусству, можно пройти в соседний дворик, где жил великий остроумец доктор Джонсон, там, между прочим, легко найти место для бросового тайника, контейнер, скажем, коробок из-под спичек. Лондонские театры старомодны, сидеть всегда тяжко, ряды узки, немеют ноги, для разведки театры малопригодны, разве что вонючие сортиры, куда стоит в очереди такая же ср… интеллигенция? Моментальная передача в сортире. Возможно, но только во время спектакля, когда сортиры пустуют.
Лучший Лондон создан Кристофером Реном, в соборе Святого Павла можно установить визуальный контакт с агентом, а потом пройти в ресторанчик на набережной, Бромтонская оратория с разными скульптурными ансамблями идеальна для тайников. Библиотека Лондонского музея весьма подходит для встречи с агентами, в двухэтажном книжном магазинчике на Беркли-сквер приятно обменяться информацией, роясь в антикварных фолиантах на полках. Проверяться от слежки можно и в Национальной галерее, и даже в переполненном народом шикарном магазине «Хэрродс», для этого нужно знать расположение боковых лестниц, и наружнику, если он не хочет потерять вожделенный объект, придется переть, задыхаясь, следом (в магазине масса выходов, которые трудно заблокировать).
Лондонские магазины ослепляют выбором, особенным вкусом отличаются витрины, они блестят и отражают идущих сзади и даже на другой стороне улицы, еще хороши лестницы с неожиданным тупиком – тут уж при развороте легко упереться в наружника, делающего вид, что зашнуровывает ботинок (не зашнуровывай ботинки на бахче!). Проверка, проверка и еще раз проверка. Из галереи Куртод видна улица, ergo: реально вести наблюдение за агентом, засечь машины, едущие за ним, переписать их номера, а потом, пока агент крутит по городу, забраться в паб в районе Пимлико и там из окошка снова взглянуть на «хвост» за агентом, и сверить номера – это называется контрнаблюдением, труднейшее, между прочим, искусство в отличие от антимемуаров.
Мы с Катей сразу после женитьбы, 1960 г.

 

«Руководство для агентов Чрезвычайных Комиссий», изданное в 1919 г. Волынской губчека, гласит: «Выходя из дому, надо всегда иметь в виду возможность внезапного ареста по улицам, потому не держать при себе без специальной надобности ничего компрометирующего. Всегда иметь в виду шпионов, однако проверять себя умело: не бросать беспокойных взглядов, не оборачиваться грубо и демонстративно и удостоверяться другими способами: направляясь проходными дворами, пустынными переулками, вскакивая на ходу в конки и проч. Тактика шпионов разработана и разнообразна. Очень часто, например, они передают свою «дичь», за которой охотятся, из рук в руки, от квартала к кварталу, идут параллельными улицами, забегают вперед. Шпионами очень часто служат извозчики, лавочники, продавцы сельтерской воды, семечек и т. п.». (Подумать только: обыкновенных филеров отождествляют с нами, голубой крови разведчиками!).
Лондон начинал принадлежать мне.
Вскоре выдали автомобиль, дабы любовь к искусству я мог удовлетворять более современными методами. Московский опыт вождения ограничивался автокурсами в разведшколе, к тому же чертово левостороннее движение требовало полной перестройки, голова крутилась, как на шарнирах, и часто приходилось вздрагивать на переходах. Час роковой настал, я выбрал воскресенье, когда Лондон пустеет, погрузил в машину Катю, всучил ей карту города и дал старт! Такое бывает, наверное, только в аду: мы рвались вперед, тряслись. Въезжали в ямы, останавливались, мы вскоре заблудились, и жена горько плакала, роняя слезы на карту (я же, раздувшись как вепрь, изничтожал ее за неумение ориентироваться). В конце концов мы решили развестись!
Через три мучительных часа я почувствовал себя чемпионом мира по автогонкам и вскоре, запоздало нажав на тормоза, въехал в машину, идущую впереди. Обменявшись визитными карточками с пострадавшим (вина была моя, имелась страховка), мы бодро помчались дальше и чуть не сбили на «зебре» (святое место для англичан) старушенцию, ступившую на переход так нагло, словно она была в собственной квартире. Наконец мы вылетели на автостраду, набрали скорость, были оштрафованы полицией, затем вернулись и покрутили по Челси, вышли у Чейни-Уок, выпили по полпинты темного «гинесса» в пабе, и я сказал, что Катя изумительно ориентировалась по карте и вообще умница и красавица, и мы помирились и расцеловались и поехали в Баттерси-парк посмотреть на современные скульптуры (особенно хороша Хепверт), которые удивительны среди деревьев и кустов. На пути домой мотор неожиданно замолк, и ничто не могло его оживить; напрасно я поднял капот и вывинчивал свечи под уничтожающие реплики Кати, напрасно я бился, – машина не сдвинулась с места, и, снова разругавшись, мы взяли такси, что равнялось стоимости пары среднего класса ботинок (к счастью, не Churhes’). Утром с помощью коллег машину запустили, я снова почувствовал себя Великим Шофером, изящно проехал по Кен-Хай, правой рукой придерживая руль, чуть замедлил ход на повороте в «улицу миллионеров», где стоял газетчик, и левой рукой протянул ему два боба, не глядя, естественно, вперед, – руль пошел влево и машина врезалась в ворота (говорили, что в истории ворот такого не случалось).
Но старлеи разведки живут не только автомобильными страстями, они не только вращаются в свете, и с утра, как Евгений Онегин, прикидывают, в чьем доме отведать джин с тоником, на кого вечером навести лорнет и как возбуждать улыбки дам огнем нежданных эпиграмм, они просто живут, дышат и наслаждаются жизнью. Тяжело превозмогая скопидомство, мы ринулись в Королевский Шекспировский, где узрели не только «Сон в летнюю ночь» с Ванессой Редгрейв, но и знаменитый спектакль по пьесе П. Вайса «Убийство Марата в исполнении сумасшедших Шарентонского монастыря под управлением маркиза де Сада». Ставил великий Питер Брук, и режиссер (тоже псих) де Сад на репетиции этой пьесы в пьесе кричал Шарлотте Корде, зарезавшей лежавшего в ванне Марата: «Шарлотта, вы убили не так, пожалуйста, повторите еще один раз!» И она повторяла, и, безумная, рыдала, а в финале, когда гремели аплодисменты и сыпались цветы, сумасшедший бросал в зал какую-то веревочку, выдернутую из его одеяния: мол, еще неизвестно, кто из нас псих, господа!
В те годы в моду вошло политическое кабаре, где правительство крыли в хвост и гриву (это наводило на крамольные мысли: а почему наше правительство…), и Бертольт Брехт. Его баллады исполнялись Лоттой Леньей и Гизеллой Мей, в «Ковент-Гарден» шла опера Курта Вайля «Взлет и падение города из махогани» по Брехту, над тупостью и сытостью буржуазии издевались остро и тонко, вольные бродяги презирали частную собственность, и все это хорошо ложилось на взращенную на Марксе-Ленине душу. Лондон словно был проникнут духом революции!
Катю вскоре пригласили в Пушкинский дом (место, где собирались эмигранты, сносно относившиеся к осчастливленной революцией России), там она несколько раз прочитала доклады о расцвете могучего советского театра, порадовала публику Блоком, познакомилась с массой симпатичных старичков и старушек, тосковавших по родной земле. Меня этот контингент интересовал мало: русские всегда под надзором властей, да и что реального они могли сделать для службы? Вскоре на Катю кто-то что-то накапал, и резидент посоветовал мне отгородить жену от Пушкинского дома, якобы забитого английской агентурой. Ведь контрразведка, как известно, коварна и вероломна, потому не стоит играть с огнем в этой змеиной норе, а имеет смысл направить пыл души на богемные круги, куда заплывали жирные караси из правящего класса. Так мы начали циркулировать в салоне добродушного и улыбчивого Чарльза Перси Сноу и жены его, тоже писателя, Памелы Джонсон, попали в дом публицистки Эллы Уинтер, соединенной когда-то узами с самим Джоном Ридом, прославленным американским революционером и автором «Десяти дней, которые потрясли мир», там я впервые увидел коллекцию Джакометти. Побывали на банкетах у нашего соседа по улице писателя и пагуошского деятеля Вейланда Янга (лорда Кеннета), там сразили меня свобода общения и непринужденность гостей, особенно сидевший на полу с другими гостями аристократ и лейбористское светило Энтони Веджвуд Бенн в пуловере и без галстука. Я же, наслушавшись лекций о необыкновенной чопорности англичан, облачен был в смокинг, взятый напрокат. Общались мы с Эланом Силлитоу, милым парнем из Ноттингема, в то время модным «рабочим» писателем, который вскоре отошел от социальных тем и погрузился в анализ condition humaine, были и у Арнольда Уэскера, очень левого драматурга, мечтавшего приобщить народ к культуре (его «Кухня» была у всех на устах), дружили с известным фотографом Идой Карр, увековечившей нашего сына. Появление на свет отпрыска вынудило Катю отключиться от светской жизни, что вызвало скрытую радость начальства, особенно после того, как Катя встретила случайно в Гайд-парке всемирно знаменитого режиссера Питера Брука, двоюродного брата нашего режиссера Плучека, и целый час проговорила с ним на скамейке(!). Случилось и еще одно, не менее драматическое ЧП: на домашнем приеме Катя сказала одному сотруднику Форин Офиса: «Мы вас сейчас украдем!» (он собирался уходить домой), но шутку, как известно, понимают лишь мистеры Пиквики со своим клубом, а некоторые коллеги имеют длинные уши, и если слышат, что иностранца собираются украсть, то непременно думают о провокации или даже о депортации народов. Вскоре Катю вызвали к резиденту, и состоялась «профилактическая беседа» (термин КГБ), из которой, впрочем, она ничего не вынесла, кроме безумной невнятности, которой закруглял углы ее собеседник. Долго она выспрашивала потом у меня, за что же все-таки ее вызывали на ковер и чего, собственно, от нее хотели – все это мистически именовалось «работой с женами». Так что жизнь в искусстве давала сбои. И тут неожиданный удар нанесла живопись в лице дегенеративного авангардизма: однажды я купил кофейный столик с черно-абстрактными, словно кляксы, пятнами. Несчастная эта покупка, наложившись на скандал в Манеже, где рассвирепевший Хрущев громил Неизвестного, Белютина и Ко, возмутила кое-кого из навеки влюбленных в реалиста Шишкина, на меня настучали в Центр друзья-доброжелатели, и казус сей всплыл на партийном собрании в Москве («И у нас есть товарищи, попадающие под влияние буржуазной культуры!»). Однако, репрессивных мер не приняли, на родину вместе с декадентским столиком не выставили, и этот жуткий стол стал лишь предметом незлобивых шуток а-ля «Правда» по поводу картин, намалеванных хвостом осла.
А тут еще одна сенсация: появился в Лондоне крамольный Евтушенко с симпатичной женой Галей, упоенно читавший у нас в подвале свои стихи и «Змею» Дэвида Лоуренса из антологии английской поэзии, взятой мною в посольской библиотеке (книгу ему пришлось подарить, компенсировав библиотеку Бабаевским и Панферовым). Хотя «оттепель» Хрущев еще не прикрыл, многие в посольстве воспринимали Евтушенко почти как врага народа. Контрразведчики в лондонской резидентуре особенно возмущались тем, что он угощал на свои гонорары англичан, а не сдавал их в кассу посольства, как положено честному советскому гражданину…
А вообще жизнь была прекрасна, работа нравилась и вдохновляла, хотелось авантюр, чтобы, как Бомарше, переплывать Ла-Манш, дабы предотвратить публикацию памфлетов против любовницы короля Людовика XV. Чтобы вороной жеребец высекал искры из серых булыжников, чтобы болтался кинжал у самого живота и позванивали в такт копытам золотые луидоры в кожаном мешочке. Коня прекрасно заменяла зеленоватая «газель», и я летал на ней по Лондону, ходил на выставки, в светские салоны, на собрания, культурные и абсолютно бескультурные, бегал даже в городские дансинги (это о музыке и балете – sic!), надеясь на вальс-бостон с наивной шифровальщицей или хотя бы с секретаршей военного министра – ведь чем черт не шутит! разве не Великий Случай играет нашими судьбами?
Но к несчастью, лондонские дансинги кардинально отличались от танцплощадок в южных санаториях, где каждая вторая дама либо из ЦК, либо из Совета Министров, либо из КГБ – сущие клад и крем-брюле для разведчика, – а тут одни продавщицы, одни нежные девы и юные жены, любившие нас, одни официантки и прачки, ну хоть бы одна из школы подготовки машинисток для государственных служб! Выдавал я себя за заезжего шведа, танцевал, выбиваясь из сил, словно в фильме «Загнанных лошадей убивают, не правда ли?».
Шли месяцы горьких разочарований. И в моем отчаянном мозгу заработал калькулятор: население Лондона составляет восемь миллионов, считал я, четыре миллиона женщин минус дети и старушки – два миллиона в остатке, минус миллион не выносивших городские дансинги, полмиллиона больных, итак, с полумиллионом дам мне предстояло перетанцевать, дабы найти и просеять сквозь решето будущих агентесс советской разведки. При всей энергии и юном темпераменте на всю эту операцию при ежевечерней, без выходных и отпуска, нагрузке в десять партнерш требовалось почти двести лет, срок порядочный при условии большого износа на работе в органах…

 

Рисунок Кати Любимовой в Лондоне, 1963 г.

 

Жизнь на площадках Терпсихоры рушилась. Не выгорало ничего и в ночных клубах, где шныряли худосочные проститутки, говорившие на кокни (только Пигмалион – профессор Хигтинс решился бы превратить их в агентов). Англичане вздрагивали, когда в галерее я пытался обсудить достоинства Гольбейна, благо на концертах хватало такта не узнавать у соседа фамилию композитора в момент крещендо.
Яркой молнией сверкнула надежда на «Черной лисице», где читала текст Марлен Дитрих, истинная блонд, обладавшая хрипловатым нежным голосом, маленькая Марлен, которую Хемингуэй называл «капусткой». В крошечном зале на Пикадилли гардероб был забит до отказа, и пришлось оставить плащ (и кинжал) в соседней комнате на стуле. И тут монетка выпала орлом: рядом в кресле оказался милый функционер из центрального офиса консервативной партии, на удивление словоохотливый, с внешностью еще не прирезанного барана. Перед самым началом в громе оваций влетела совсем не маленькая Дитрих собственной персоной, небрежно сбросила на пол перед первым рядом шикарную норку и уселась на нее, отмахнувшись от джентльменов, предложивших ей место. Спертую духоту тут же разбавили ароматы французских духов. Но не до них было – я впился в функционера, как утопленник в протянутую руку, тут же договорился выпить с ним по пинте пива в соседнем пабе, фильм смотрел рассеянно, в глазах рябило от счастья: наконец я прорвусь в бастион консерваторов! И грезились вороха секретных документов, которые выволочет симпатичнейший функционер в дальний парк, где мы встретимся за игрой в крикет (не забыть купить бриджи с подтяжками). Фильм и грезы продолжались недолго, мы радостно встали, я ринулся за плащом (и кинжалом), но фортуна дала подножку: рыцарскую форму стибрили, – о, Англия, приют воров еще со времен Оливера Твиста! туда бы нашу ЧК, живо бы навели порядок! А пока я метался в поисках утраченной собственности, функционер испарился, даже не попрощавшись…
Иногда я грустно подходил к лакомому зданию Форин Офиса и увязывался за каким-нибудь клерком с измученной физиономией паупера, жаждавшего заполучить хотя бы тысячу фунтов, одного такого довел однажды до бара, сел рядом за стойку, слушая как хрустят его голодные зубы, разрывавшие сэндвич, и обратился с гениальным по простоте вопросом «который час?» (так в юности я знакомился на куйбышевской набережной с девушками). Клерк проворчал что-то сквозь забитые едой зубы, но, когда я полюбопытствовал о чем-то заново, пересел на другое место.
Где же искать сокровища? – я лишь читал о блестящих салонах у бывшего разведчика и автора «Бонда» Яна Флеминга, о светских сборищах у леди Памелы Бэрри, жены редактора «Дейли телеграф», о литературных чтениях у леди Антонии Фрейзер, жены заместителя военного министра, – слюнки текли от зависти, но как попасть в этот рай? Впрочем, иногда удавалось, но чаще почти как у Оскара Уайльда: «Сэра Майкла приглашают во все лучшие дома Лондона – один раз!» Удалось, правда, закрепиться в апартаментах двух студентов-музыковедов (sic), которые каждую первую среду месяца устраивали у себя открытый вечер, wine and cheese party – захватывай бутыль, бери знакомых, милости просим! Хозяева обеспечивали гостей сыром (тут остановилось сердце и хочется пропеть оду сырам: о сыры! нежные мои сыры! мягкий, тянущийся бри, в голубую крапинку датский, благородный стилтон, твердоватый пармезан!) – и все радостно гуляли, знакомились, общались и были счастливы этому обстоятельству. Прибыв в Москву, мы с женой пробовали скопировать такой журфикс с заходами на огонек элегантных и остроумных соплеменников (разок побывали пародист Александр Иванов и младой, еще не великий Марк Захаров) – увы, но у нас в России, видимо, любой здравой идее суждено вылиться в безобразие: в первый же вечер нашу маленькую квартиру заполнила толпа знакомых и незнакомых субъектов, все затоптали, закурили, заблевали и изгадили, кто-то напился, кому-то набили морду, кто-то заснул на кухне, – битая посуда, расколотые пластинки, бесконечные стуки по батарее возмущенных соседей.
Так заколотили в гроб Мечту.
Но все-таки удалось мне попасть в настоящий салон, где бывали политики. Как ни странно (а может быть, совсем не странно), его хозяйкой была эстрадная певица (sic!), броская блондинка, к тому же австралийка Шерли Абикер, жившая в модном районе Найтсбридж и разъезжавшая в «ягуаре» цвета ее собственных волос… Дивным казался салон, просто как у Анны Шерер в «Войне и мире»: и члены парламента, и даже личный секретарь Черчилля, служивший в Форин Офисе. Салон процветал, пока однажды хоромы чуть не сгорели из-за неосторожного обращения хозяйки с электрическим одеялом, вершиной НТР с вмонтированными электроспиралями, – клянусь, что к поджогу я не имел отношения, а за английскую контрразведку не ручаюсь.
И снова внутренний фронт искусств – посольская самодеятельность. Катя, гордо подняв голову, читала со сцены любимого Блока и какой-то революционный стих Игоря Волгина(!), я же, еще не остыв от студенческих экзерсисов, включился однажды в новогодний капустник. Сварганили мы его в духе уже остывающей «оттепели»: перешерстили и дипломатов, и техработников, и бухгалтерию, и даже (очень легко!) посла, – зал лежал от хохота, посол с женою смеялись и били в ладоши, словно приветствовали на съезде генсека, резидент аплодировал сдержанно, как подобало КГБ, никогда не выносившему вердикт сразу, а склонному к глубокому анализу и всестороннему изучению. Полный триумф, радость победителей, водопады коньяка «Двин», продававшегося в посольском магазине по пять шиллингов за бутылку, почти бесплатно, что объяснялось фиаско нашей внешней торговли, вывезшей волшебный напиток на экспорт с этикеткой «коньяк» – грубое нарушение французской монополии. «Двин» пришлось сплавить по дешевке в магазин посольства (силами совколлектива партию распотрошили за один месяц, слабосильным англичанам на это потребовались бы годы), но проблема внезапно приобрела политическую окраску: на собрании секретарь партбюро Василий Софрончук (позже наша главная шишка в ООН) пожаловался, что натыкался на пустые бутылки из-под «Двина» даже в кустах пригородного Буши-парка. Пейте, товарищи, умолял он, но только, прошу вас, не оставляйте бутылки на месте пикников, не позорьте родину! Мы пили и пили «Двин» за наш триумф, и, когда утром меня вызвал к себе резидент, я приготовился к поздравлениям. Резидент слыл человеком серьезным, с большим опытом работы во внутренних органах (кстати, он тоже имел отношение к искусству, ибо однажды организовал на периферии подслушивание и просматривание гастролировавшего выдающегося певца Александра Вертинского – местное управление со сладострастием бдительных кастратов фиксировало личную жизнь знаменитого артиста).
– Зачем вы сюда приехали? – строго спросил он.
– Работать, – ответил я с простотою Жанны д’Арк, всходящей на костер.
– Работать? – удивился он. – А как понять ваше участие… в этом самом… – Он брезгливо шевелил пальцами, будто в них застряла мокрица или кусочек (маленький) фекалий.
– В капустнике, – услужливо помог я ему.
– В капустнике, – сморщился он кислейшим образом, словно это слово было напрямую связано с контрреволюцией, саботажем и антисоветской агитацией.
– Но ведь всем понравилось, – убеждал я тупо. Все смеялись… и посол, и вы сами…
– Вы так думаете? После всего этого посол пригласил меня к себе и имел серьезную беседу. Разве вы не понимаете, что налицо был подрыв авторитета руководства?!
Finita la comedia. Закончилась жизнь в искусстве, не мечтать отныне о взрывах аплодисментов и даже в качестве остроумца-конферансье не выступать! Все кончено, неужели финал? Держись, товарищ, жизнь продолжается, только не в этом маленьком зале, а на подмостках всего Соединенного Королевства, держи ушки на макушке, разве ты не слышал, что скоро Эдинбургский фестиваль? Фестиваль? Ну и что? А то, дурачок, что на него прибывает внушительный букет: Дмитрий Шостакович с сыном Максимом и Мстислав Ростропович с Галиной Вишневской. Ну и что? А то, умник, что фестивалем заведует лорд Харвуд, человек светский и влиятельный, – вот уж в чьих кругах вертятся меломаны-составители секретных документов, твердокаменные тори, млеющие и теряющие бдительность от фуг Баха и симфоний Бенджамена Бриттена…
Правда, к тому времени я уже достаточно наспотыкался на ниве искусств, чтобы строить воздушные замки: деятели культуры страдали непредсказуемостью и слабо понимали, что от них требовалось честному чекисту. Совсем недавно в Лондоне с триумфом гастролировал МХАТ, особенно восхищал Антон Чехов, который тогда только входил в моду. Выбрав свободный день у МХАТа, я рванул в гостиницу на Рассел-сквер, у которого была посылка для Кати. Однако оказалось, что труппа отбыла на ужин к командору Кортни, члену парламента от консервативной партии, которого у нас не переваривали из-за острых антисоветских выступлений и впоследствии, когда он посетил Москву, подбросили «ласточку», сфотографировали в постели и попытались на этом деле завербовать. Шантаж, однако, не прошел, Кортни отверг сотрудничество, и тогда пикантные фотографии живо зациркулировали по Англии, вызвав шумиху в прессе, в скандал избирательном округе консерватора и даже его развод с женой. Уже возвращаясь к машине, я вдруг наткнулся на Бориса Ливанова, мрачно бродившего вокруг гостиницы в компании добродушно-улыбчивой Зуевой.
– Сволочи! – пророкотал Ливанов своим неповторимым басом. – Уехали на гулянку к Кортни, а меня с Настей не взяли…
– Может, показать вам достопримечательности? – предложил я, преисполненный вечной любовью к артистам.
Ливанов и Зуева уселись в машину – Пэлл-Мэлл, колонна Нельсона, Букингемский дворец с цветными гвардейцами в меховых муфтоподобных шапках, Вестминстерское аббатство, – путешествие продолжалось минут пятнадцать, Борис Николаевич даже по сторонам не глядел, все ворчал, что его предали.
– Послушайте, Миша, – спросил он вдруг подкупающе просто, – а у вас дома водка есть?
– Конечно! – я даже оскорбился. – Не только водка, но и джин, и виски!
– Поехали! – скомандовал Ливанов, правда, Зуева как-то странно на меня взглянула.
– А стоит ли, Боря? Может, дождемся своих? – спросила она осторожно, но он только зарычал в ответ.
Катя в тот вечер тренировала посольские таланты перед очередным торжественным вечером, поручив коляску с сыном соседке, я залез в холодильник и, к ужасу своему, увидел там только бутылки и яйца (и выдающимся разведчикам сжимают горло когти нищеты). Я поставил на стол непочатую (как ни странно) бутылку джина и стаканы, а сам отправился на кухню, дабы зажарить лучшую в мире яичницу. Когда я внес сковородку в гостиную, бутылка джина уменьшилась ровно наполовину, Борис Николаевич был приятно возбужден и словоохотлив.
– Какие негодяи! – гремел он, сотрясая коттедж басом, – особенно эта бл… Алка! (народная актриса Алла Тарасова, тогда директор театра). Подумать только: уехать, а меня не взять! И вот сейчас сидит великий артист в этой халупе и с дипломатом Мишкой яичницу жрет! (Фразу эту я проглотил вместе с яичницей, хотя ранило, конечно, такое пренебрежение к коттеджу и неповторимой личности хозяина.) Зуева утешала и успокаивала, джин быстро растаял, в ход пошла вторая бутылка, загремели живописные воспоминания о жизни МХАТа, гул нарастал, стены дрожали, пока не вернулись от Кортни актеры и не забрали моих знаменитых гостей.
Утром на следующий день меня вызвали на высочайший ковер.
– Вы совсем потеряли голову, – начал резидент жестко. – Вы же разрушили всю комбинацию! Вы же срываете гастроли театра! (Дальше что-то об ущербе державе.) Влип я страшно: лидеры МХАТа порешили «сохранить» Бориса Николаевича для спектакля и отсечь его от искушений зеленым змием у Кортни. Посему разработали хитроумный план с участием Зуевой, провели целую акцию дезинформации и тайно от него (так им казалось) уехали в логово командора. Операция координировалась с КГБ через сотрудника, включенного в администрацию МХАТа. А я… каков я? Сорвал… Сильно меня отхлестал резидент за потерю чекистского нюха и бдительности, правда, спектакль Ливанов провел с блеском.
Но прошлые фиаско легко забывались, тем более когда хотелось походить по земле Роберта Бёрнса и посмотреть своими глазами, как бьют из-под земли родниковые ключи шотландского виски на речке Спей, – и я предложил резиденту послать меня в Эдинбург вместе с музыкальной делегацией (Шостакович с сыном, Ростропович и Вишневская) тем паче, что близ залива Холи-Лох в Шотландии ощерилась ракетами американская база подводных лодок.
– Не уверен, что англичане подпустят вас к базе, – сказал шеф.
– Если нет, то я покручусь в обществе лорда Харвуда – одного из спонсоров фестиваля! Заведу связи!
Вскоре прибыли и великие соотечественники в сопровождении переводчицы и молчаливого, но величественного полковника КГБ, удобно осевшего в министерстве культуры в качестве зам. заведующего отделом и не упускавшего шанс лишний раз вдохнуть (и быстренько выдохнуть) угарные дымы капитализма.
Ростропович оказался демократичным и непосредственным человеком, тут же попросил называть его на «ты» и не иначе как Славой, легко пил водку, шутил и рассказывал разные байки, в том числе и о своем виолончельном выступлении на подшефном заводе, где после концерта какой-то честный пролетарий проникся к нему, похлопал по плечу и сказал: «Хороший ты парень, Славка, бросай свою гитару и валяй к нам на производство!» Галина Павловна была сдержанна и величественна, как царица, и до бесед с молодым дипломатом не снисходила, видимо, не без оснований полагая, что в посольстве служат одни стукачи. Максим Шостакович бродил по городу, закупая шмотки, а Дмитрий Дмитриевич, наоборот, никуда не выходил и сидел у себя в номере. Однажды утром, когда, погруженный в себя, он вышел к завтраку, гостиничные оркестранты решили его осчастливить и грянули что-то на скрипках, потрясшее даже меня, путавшего сюиту с походным маршем. Лицо Шостаковича исказилось мукой, вилка выпала из рук, он нервно вскочил и удалился в номер. Максим сказал, что большего ужаса он не слышал, и ушел к отцу, оркестранты расстроились, но доиграли до конца, полкаш сидел угрюмо, смотрел на меня, как на чужеродное тело, заброшенное в его черноземы, и строго перехватывал стыдливые взоры, которые я бросал на хорошенькую переводчицу. Но Вишневская в «Мессе» Бетховена в Эдинбургском соборе проняла даже старлея, в тот же вечер он записал в блокнот бессмертные вирши:

 

Подожди. Это «Месса» Бетховена.
Мы летим на лодочке по волнам,
купола зеленые заливает солнце,
а под нами мечется ураган.
Запевает женщина, оставляя
все хоры органные за собой…

 

Большевистской революционности явно не хватало, и я поддал жару: «Сыплется вереск на белые головы. Где же вы, кромвели? где же вы, моры? Чтоб острый кинжал решал право на трон и споры!» Но душа, отравленная «оттепелью» и мятущаяся в потемках, не давала перерезать всех жителей Шотландии, и я закончил в духе идеологов будущей перестройки:

 

А может быть, обойтись без кинжала?
Неужели не хватает музыки и солнца?

 

Эдинбург был прекрасен, чист и благополучен, в витринах висели клетчатые пледы и юбки, замок, отделенный рвом, дышал шекспировскими страстями, застывшими в прошлом… Но лорда Харвуда я так и не оседлал, не повезли меня к лорду домой на кебе, даже полкаша оставили за бортом – артисты хитры, как черти, вечно вырываются они из-под Бдящего Ока, вечно у них свои дурацкие делишки, воспаленные разговоры об искусстве, разных там бемолях и диезах («городская фисгармония» – Бендер), чуть не передерутся из-за какой-то ерунды, вроде даты написания симфонии. Так они и становятся легкой добычей вражеских спецслужб, изменниками Родины и врагами самой передовой в мире Системы. Ужасно, просто невозможно жить в искусстве!
И доказал это опять Ростропович, но уже в конце семидесятых, когда я предводительствовал в датской резидентуре. Гастролировал тогда в Копенгагене Сергей Образцов, давал концерты в это время и Мстислав Леопольдович с репутацией тогда еще не заядло антисоветской (еще не успели его с женой отлучить от гражданства, но изрядно ворчали, что «делают, черт возьми, все, что захотят!», вплоть до выезда из родной страны – приюта муз). После концерта Образцова на сцену, как положено, взошел наш посол в Дании Николай Егорычев, поприветствовал первого в мире кукольника, и они нежно, по-русски расцеловались. В этот сентиментальный момент на сцену из зала вышел Ростропович и тоже расцеловал Образцова, а заодно и посла, с которым соседствовал в Жуковке, – вот ужас! На концерте я не был, но уже через пятнадцать минут мне донесли об этом иудином поцелуе, сделанном – подумать только! – публично и нарочито, на глазах у многочисленных сограждан, заполнивших зал. Гонец, со скоростью света принесший эту трагическую весть, подавал ее не иначе как демарш Егорычева, сознательно не уклонившегося от поцелуя, даже подставившего щеку и таким образом связавшего себя навеки с диссидентом-виолончелистом.
С Николаем Григорьевичем отношения у меня сложились теплые, я уважал его и как жертву придворных интриг, и как солдата, прошедшего войну. Совершенно откровенно я изложил ему эту страшную историю и заверил, что ее через мою голову непременно донесут до всесильной Москвы. В результате посол направил реляцию о визите Ростроповича в Москву: нельзя, мол, его с женой отталкивать во вражеский стан, надо тонко с ними работать, перетягивать обратно, и все во имя святых интересов партии…
Побывал в Копене писатель Юрий Трифонов, и я от его имени (не спросил согласия, да и не мог спросить из-за внезапности визита) организовал дома приемчик, пригласив туда парламентариев, дипломатов и прочих антисоветчиков, короче, нужные мне контакты. Но Трифонов не упал мне на грудь со слезами благодарности за любезность, наоборот, надулся, окаменел, и даже книги своей не подарил.
Когда в Копенгаген нагрянул Никита Михалков, я затащил его к себе домой с такой же хитроумной мыслью насчет приема, но все же решил его немного подготовить. Но виски почему-то оказался настолько вкусным, и так вдохновенно заструилась беседа, что вскоре унесло нас ветром в злачный «Зеленый попугай», изумруд распутной Скандинавии. Туда я водил иногда лишь высоких партийцев (даже самого кандидата в члены политбюро Михаила Соломенцева) и своих командированных начальников, естественно с целью полюбоваться «язвами капитализма»). Роскошный бар, где юные и ненавязчивые, белые и черные, красные и синие, туалеты от Диора и самые утонченные духи, там можно даже бесплатно станцевать (один раз!), а можно просто посматривать краем глаза, как торгуются на пальцах ящерообразный японец и недавняя школьница. Никита Сергеевич улыбался в усы, впитывая пленэр для своих будущих киношедевров, мы тихо блаженствовали, пока не покинули этот Олимп красоты. Правда, по странной причине, Михалкова в своих оперативных целях я не использовал, да не странной – просто мы изрядно накачались, я даже забыл, куда поставил свой «мерседес» – бывало и такое, прости меня, любимая служба! – и мы мучительно искали его полночи, потерялись, потом искали друг друга, но не нашли, потом нашел я машину где-то в тупике у вокзала, но уже не было сил искать Михалкова.
Так, словно Атлант, нес я на спине своей небо культуры, подгибались ноги, шатало меня и кривило, так она и катилась, моя жизнь в искусстве, мой цирк, моя любовь, так и бултыхалась на ухабах моя колымага под музыку Вивальди, под скрипок переливы до самой отставки. Загадочный мир искусств в КГБ, там интеллектуал и душитель живой мысли Андропов, писавший на досуге лирические стишки, там его правая рука Семен Цвигун, сценарист и писатель, пустивший себе пулю в лоб, там левая рука Георгий Цинев, певший арии Брежневу (неплохой, говорили, голос) и тоже доросший до консультанта фильмов. Там трудолюбивый Владимир Крючков, друг театра, заботливо копивший программки, попутно с компроматами на сомнительные спектакли, попавший в тюрьму после ГКЧП в 1991, да и я сам, уже растворенный в прошлом, одной рукой строчивший поимки «в стол», другой – шифровки в Центр, всю жизнь лишь промечтавший выйти на Сенатскую площадь, тоже вари антик борца за правду…

 

Так кто же однажды посмеет
прорвать заколдованный круг
и, пальцы распялив на стенах,
чертог почерневший качнуть?

 

Главный противник – США, ныне «партнер», музы, грезы, перспективные планы, слезы, всесоюзные совещания, розы, явки, конспиративные квартиры, операции, агенты и Агнессы, таланты и поклонники.
Жизнью ли было все это или странным сном? Или подвигом?
Но и этот ушедший нелепый мир вызывает во мне сейчас только ностальгию.
Назад: Глава вторая Дуньку наконец-то пустили в Европу, и вот она самозабвенно пожирает гороховый суп со шкварками и читает запретные свитки. Переход в КГБ, разведшкола и первые англичане
Дальше: Глава четвертая Лондонские бастионы продолжают сотрясаться от атак старлея