Глава вторая
Дуньку наконец-то пустили в Европу, и вот она самозабвенно пожирает гороховый суп со шкварками и читает запретные свитки. Переход в КГБ, разведшкола и первые англичане
Король
…Так приготовься.
Корабль уж снаряжен, благоприятен ветер,
Отплытья в Англию ждут спутники, и все готово.
Гамлет
В Англию?
Король
Да, Гамлет.
Гамлет
Хорошо.
Уильям Шекспир. Трагедия о Гамлете, принце датском
Привет, неуловимый, загадочный Альбион! Предрассветный Пэл-Мэл, по нему гнал я безбожно кар, мчался на первое свидание с сыном в Майл Энд, бывшие трущобы Ист-Энда, воспетые в свое время Джеком Лондоном и другими обличителями капитализма. Именно там и находился роддом, где трудились акушеры-коммунисты и потому риск погибнуть во время родов был гораздо меньше, чем в буржуазных больницах, где все, как известно, подвластно звону злата.
Привет, универмаг «Маркс и Спенсер», не бивший ценами по голове, как помпезный «Хэрродс», а дешевый магазин, не зря ведь носил святое имя Основателя! (Кстати, философ Спенсер похоронен недалеко от Маркса на Хайгейте, и это укрепляло репутацию магазина среди совколонии.) Там, стыдно признаться, меня, великого дипломата и шпиона, иногда покупатели принимали за сирого продавца и просили показать то терку для овощей, а то и жилет – наверное, на физиономии моей лежала печать предупредительной услужливости, недаром взращен я был во времена Первого Машиниста Истории.
Привет, викторианский «Беркли(Бакли) – отель», грузноватое украшение Пикадилли, – «Прощай, Пикадилли, прощай, Лестерсквер, далеко до Типперери, но сердце мое здесь!». И олени, гулявшие по лужайкам и газонам Ричмонд-парка, вечная загадка для русской души, ибо голову сломишь, но не поймешь, почему, несмотря на бродячие и лежащие толпы, трава в Англии дышит свежестью, а в родных пенатах, где ходить по ней строго запрещено, все вытерто и серо.
И коттеджи Челси в георгианском стиле с цветами на подоконниках и кожаными чиппендейлскими диванами, под которые тянуло заглянуть – вдруг там пресловутые скелеты в шкафу.
Looking at things and trying new drinks.
Шел я к великолепному Альбиону извилистыми тропами: в модном, но еще демократическом МГИМО растили из меня американиста, вырастили полускандинава с ужасным шведским, но, как повелось в нашей плановой державе, загремел я на работу в посольство в Финляндии, хотя по-фински не знал ни слова. Там я тихо тосковал, штемпелюя визы в консульстве, пристрастился к гороховому супу со шкварками и разогретому клюквенному соку, которым торговали прямо рядом с лыжней в Лахти, пытался понять «сухой закон» и увязать его с пьяными в дым на улицах. И, конечно же, разинув рот, глазел на витрины (после дефицита в СССР они казались неслыханной роскошью), бегал в кино и до такой степени наслаждался свободой, что даже купил «Доктора Живаго» на английском, правда, не рискнул приобрести лежавший на другом прилавке русский оригинал, ибо его окружали Бердяев, «Грани», «Посев» и прочий антисоветский ужас, и я подозревал, что с покупателей этой секции не спускает глаз Большой Брат.
Этот страх в разных видах преследовал меня всю жизнь. Я надеялся избавиться от него, поступив в разведку и получив свободу чтения чего угодно. Так и получилось. Но в Москве эта свобода исчезала, как дым: следовало избегать любых несанкционированных контактов с иностранцами, и задница покрывалась потом, когда на скамейку рядом вдруг садился по-заграничному одетый человек. Более того, нам, разведчикам, опоре державы, категорически запрещалось давать домашние адреса. Только в перестройку, после бессонной ночи и тяжких мучений я впервые решился пригласить к себе на квартиру англичанина.
До сих пор с ужасом вспоминаю, как накануне поступления в институт международных отношений в 1952 году, прямо у Большого театра, куда я пришел считать колонны (на собеседовании интеллектуальная профессура обожала подкидывать подобные вопросики, еще мучили фамилиями генсеков всех стран мира), ко мне подошел низкорослый субъект в усиках и берете, взял под руку и залопотал: «Какой красивый мальчик! Какие у него губки! Мальчик, ты не хочешь пойти со мною в кафе-мороженое?» Боже! кто этот тип? – о сексуальных меньшинствах я тогда и не подозревал, зато, будучи воспитанным в духе чекистской бдительности, видел везде козни американской разведки. Неужели они узнали о моем желании поступить в элитный МГИМО? Попытка вербовки, тонкий подход? Поражало, что щупальца империализма проникли столь глубоко в советскую почву. Откуда они узнали обо мне? неужели мои друзья – это вражеские агенты? или американцы внедрились в приемную комиссию? Происшествие выглядело совершеннейшим ЧП, и, поскольку от родины и от партии у меня в то время не было секретов (а вы говорите, что не дурак!), я собрался вывалить всю эту детективную историю на собеседовании. Уж не знаю, какие трансцендентальные силы удержали меня от чистосердечного признания, правда, долго из-за этого я чувствовал себя неуютно – ведь не доложил! ведь предательство начинается с малого!
…В посольстве многое выглядело чертовщиной, окутанной пеленой важности и секретности: кто-то делал вырезки из газет, кто-то делал запись беседы с принятым в МИДе комическим заголовком «Из дневника N.N.». Кто-то ничего не делал, но делал вид, что сворачивает горы, на приемах все дружно напивались, а на следующий день говорили, что прием прошел хорошо, и на нем отлично поработали. А я страдал в своем консульском отделе и думал: неужели я родился для виз и справок о невыносимом положении финских трудящихся? Горьковский монолог Сатина в «На дне» о Человеке, рожденном для лучшего, крепко сидел в моих мозгах.
И в этом занудстве будней временами появлялись таинственные люди, снисходительно взиравшие на нас, тихих мышек – сотрудников МИДа, они вылезали из шикарных заграничных лимузинов, по лицам их блуждала озабоченность, словно в предвестье войны. Они негромко переговаривались на своем профессиональном сленге и спешили в Кабинет – иной буквы, кроме заглавной, и не поставить! – где сидел резидент КГБ, человек всесильный, паривший где-то высоко над послом в невидимых облаках и вершивший настоящие дела, явно не имевшие ничего общего с бумажной суетой.
О, секретная служба, как жаждал я приобщиться к твоему рыцарскому ордену, к основе основ нашего непобедимого государства, как мечтал я войти в когорту отважных и посвященных, у которых были холодная голова, горячее сердце и чистые руки!
И вошел.
Очень скоро я начал помогать разведке, и был нацелен на прыщавую долговязую девку-курьера из очень враждебного американского посольства, которую я должен был изучать и обрабатывать, постепенно завлекая в лоно. Горд я был ужасно – наконец почувствовал себя Человеком, а не клерком, наконец обрел долгожданную свободу и отныне меня не отторгали от иностранцев, наоборот, дали зеленый свет и бросили в гущу финляндской жизни. Ощущение свободы особенно волновало, моя влюбленность в фирму была посильнее страсти Ромео. Девка-курьер почему-то не спешила передавать секретные пакеты с сургучными печатями, хотя я всячески намекал ей на розовое будущее. Мой покровитель – консул Григорий Ефимович Голуб (потом Катя свела его с подругой по театру актрисой Людой, они поженились, их дочь талантливая Марина Голуб известна всей стране) был строг, как Берия, и предупредил, чтобы я не вздумал заводить с курьершей шуры-муры («КГБ знает все! Каждый твой шаг, каждый вздох! Даже у нее на квартире!») и работал на сугубо идейной (!) основе. Я и работал идейно, больше всего боясь, что она вдруг прильнет ко мне всеми своими прыщами (консул Григорий вконец запугал меня провокациями, направленными на подрыв страны). Курьершу мой платонизм, по-видимому, не устраивал, службой она дорожила, и вскоре дала мне от ворот поворот.
На лыжне с «крестным» в разведке – консулом Григорием Голубом, Финляндия, 1958 г.
Впрочем, моя ретивость, очевидно, произвела впечатление, и мне предложили перейти в кадры разведки (несколько ночей я не спал от счастья, фантазировал, видел себя в «Подвиге разведчика», когда невозмутимый красавец Кадочников бросал в лицо врагу: «Вы болван, Штюбинг!»).
Разведшкола КГБ № 101. После интенсивных занятий в МГИМО годичные курсы в разведывательной школе под Москвой показались семечками. Там снова навалились разного вида истории любимой партии, партсъезды и партконференции, «Материализм и эмпириокритицизм», от которого, наверное, не раз переворачивался в гробу епископ Беркли, снова пришлось жевать отчеты генсеков и прочие партийные шедевры. Отраду душе давала превосходная английская библиотека, рисовавшая гораздо более яркую картину советского шпионажа, чем перегруженные трюизмами, до неимоверности законспирированные учебники ветеранов, перековавших мечи на орала. Лекции и школьных оракулов, и приглашенных генералов давали мало пищи уму не только из-за зашоренности выступавших, но и вследствие жуткой конспиративности, иногда напрочь лишавшей смысла почти любое выступление. Только иногда вспыхивали светлые пятна.
Если бы не два иностранных языка (кто изучал, кто совершенствовал), мы, уже оперившиеся слушатели, наверное, умерли бы от безделья. Развлекали спорт, дерзкие рейды в соседние селения, где иногда удавалось прикоснуться к гетевскому «вечно-женственному», американские боевики и сладостные уик-энды в Москве. Юноша в то время я был предельно серьезный, преданный идее самоусовершенствования, потому навалился на французский язык, осилил четыре семестра и гордо читал на выпускном вечере стихи Превера о возлюбленной Барбаре, шедшей под проливным дождем где-то около Бреста.
Любимым нашим приветствием по-французски было: Quest qi l ya de nouveau dans la vie sexuele? (Что нового в сексуальной жизни?). Уж не такими мы были тупыми монстрами, сморкавшимися в салфетку, нам, как и Марксу, ничто человеческое не было чуждо.
Наиболее яркими и полезными оказались практические занятия в городе: встречи с «агентурой» (как правило, подрабатывающие отставники), проверка под настоящей наружкой (они тоже учились), подбор и закладка тайников. Помнится, в пивном баре в парке имени Горького я встретился с «агентом» (это был, как потом я узнал, прославленный ветеран Федичкин), который вдруг сделал испуганное лицо и зашептал, что мы окружены вражеской наружкой. Проявив потрясающую находчивость, я его успокаивал, видимо, преуспел и в итоге прошел проверку на вшивость.
На нашем подготовительном курсе учились ребята, уже побывавшие за границей по линии других ведомств, многие сделали большую карьеру: Радомир Богданов украсил грудь орденами, работая резидентом в Индии, Владимир Казаков ухватил генерала и трудился резидентом в США, Эдуард Иванян рано ушел в отставку и возглавил российский центр по изучению США.
Сначала меня планировали возвратить в Финляндию, причем в качестве корреспондента «Труда», но вскоре планы поменялись. Не знаю почему, но острый глаз шефа отдела, блестящего Евгения Анатольевича Тарабрина, распознал во мне кадр, место которому не в нейтральной затхлой Финляндии или провинциальных Норвегии и Дании, а в бывшей мастерской мира и владычице морей, – видимо, уже тогда было что-то во мне, напоминавшее о сэре Уинстоне.
Об Англии я кое-что знал с давних пор и даже читал в оригинале Шекспира. Гордясь собственной ученостью, зазубривал такие диковинные идиомы, которые не могли понять даже образованные англичане (не говоря о примитивах-американцах) и, уж конечно, наелся вдоволь британской классики, особенно медлительного и очень светского Голсуорси. От современных писателей нас деликатно ограждали, боясь отравить сознание, за исключением прогрессивных Джеймса Олдриджа и Джека Линдсея. Первый в «Дипломате» талантливо интриговал имиджем прозревшего английского дипломата, протянувшего руку социализму, второй бередил сердце невыносимыми страданиями английского пролетариата. Еще был южноафриканский Питер Абрахамс – борец против апартеида. Лед, правда, постепенно таял, и уже появились Моэм, Грин, Уэйн и Брейн.
Диккенс и Теккерей вроде бы жили и в наши дни – ведь ничто не изменилось в старой доброй Англии: в частных школах орудовали розгами жестокие педагоги, бедные Джейн Эйр безнадежно влюблялись в самодовольных пэров, и страсть их разбивалась о рифы сословного неравенства. Вокруг бродило мерзкое жулье вроде Урии Гипа, ростовщики бросали несчастных нищих в долговые ямы, а лицемерка леди Шарп из «Ярмарки тщеславия» дерзко пробивалась из грязи в истеблишмент, торгуя совестью и телом. И над всеми этими причудливыми английскими судьбами, словно божественное ослепительное солнце, высился бородатый гигант Карл Маркс, сумевший проверить на Англии свои универсальные законы, – ведь там началась первая промышленная революция, там, наконец, незрелые луддиты дали толчок пролетарскому движению.
Англия – Антанта, Англия – интервент, нота Керзона, игры с Гитлером и Мюнхен, затяжка «второго фронта», речь Черчилля в Фултоне, Англия – заклятый враг, тонкий и хитрый в отличие от прямолинейного дядюшки Сэма. Удивляло, что мудрый Сталин разрешил английским коммунистам (и только им!) переходить от капитализма к социализму мирным парламентским способом, а не проверенным способом: революционным уничтожением граждан, обожавших буржуазный строй. Меня эта ересь вождя даже смущала: теория должна быть четкой, и нет иного перехода к социализму кроме Октябрьской революции. (Явный троцкизм, суливший мне в тридцатые годы вышку.) Британский лев отличался коварством. Достаточно вспомнить капитана Крэбба, английского разведчика-водолаза, поднырнувшего под советский крейсер с Булганиным и Хрущевым во время стоянки в Портсмуте, дабы изучить секретные механизмы. Газеты писали, что его пришибли в воде, – поделом ему, думал я, застиг бы его за этим грязным делом, двинул бы самолично кирпичом по голове.
Так я готовился к своей битве за Англию, корпел над разномастными фолиантами, включая даже стилизованный роман Голдсмита о похождениях китайца в Лондоне (возможно, самое удачное пособие для русского разведчика). Мечтал о дерзких акциях, о кражах самых страшных секретов, жаждал циркулировать в правительственных кругах, кого-то похлопывать по плечу, кому-то жать руку, кого-то ласково обнимать и – вербовать! вербовать! вербовать!
Впрочем, с живым Джоном Булем я встречался не только в теории, судьбе угодно было столкнуть меня с Альбионом в институтские годы, когда еще студентом я подрабатывал в «Интуристе» в середине 50-х годов.
Организация тогда только начала оперяться и принимать первых туристов, расстилая перед ними скатерти-самобранки самого-самого в мире социалистического общества. Иностранцам демонстрировали лучший в мире университет, лучшее в мире метро, успехи колхозного строя на Сельскохозяйственной выставке, и не дай Бог туристу отойти в сторону от проспектов и сфотографировать нетипичную лачугу, белье, сушившееся на веревках, или помойку во дворике. Вначале в СССР приезжали единицы, отчаянные смельчаки, но как их принимали, как кормили, как упаивали до положения риз под флагом знаменитого русского хлебосольства! О, монбланы зернистой и паюсной икры, о, нежные, как дыхание весны, ломтики осетрины, лососины и белуги! Как тоскую я по вереницам бутылок с живительным грузинским вином, тогда еще не разбавленным водой… Ошеломленный турист бродил меж всех этих яств, расплачиваясь талонами (намек на отмену денег при коммунизме), и незрелыми своими мозгами переваривал все преимущества социалистической системы.
Мой первый англичанин оказался заядлым путешественником и кинолюбителем, он громко хохотал, раздувая розовые щеки и разрушая все мои представления о приличиях. Он жестикулировал у моего носа, быстро ходил, почти бежал, мгновенно возбуждался и возмущался (просто какой-то итальянец или грузин!), особенно когда во время его незапланированных бесед с некоторыми чересчур прозападными советскими гражданами я переводил лишь те части их высказываний, которые совпадали с общей политической линией. Как я намучился с его кинокамерой! – ведь он пытался снять даже такой секретный объект, как здание КГБ на Лубянке, он нацеливался даже на такое важное стратегическое место, как Крымский мост. Да и с пропагандой все шло вкривь и вкось: он все время сбивался с проверенных маршрутов у Красной площади, уходил с улицы Горького в грязные боковые переулки, неожиданно спускался в подвалы, вереща своей чертовой кинокамерой, заговаривал со стилягами, позорившими облик советского человека узкими брюками, длинными пиджаками, туфлями на каучуковой подошве и любовью к джазу.
Перед вылетом в Ташкент, где мой англичанин планировал заснять восточный вариант советского счастья, у нас произошло ЧП, при воспоминании о котором и сейчас меня бросает в дрожь: оказался на ремонте туалет и мы заметались по аэропорту в поисках радости. Наши бега настолько затянулись, что мой быстроногий спутник уже напоминал большую взъерошенную курицу с остекленевшими глазами, спасавшуюся то ли от злого волка, то ли от ревущего сзади самосвала. Но вот наконец заветная дверь кабины, он рванул ее на себя со всей силой великого путешественника и метателя молота… В то время я немного стыдился грязи в отечественных клозетах, хотя потом, в Лондоне, обнаружил почти полное сходство, разве что наши матерные граффити на стенах явно уступали басурманским по изощренности. Но дело было не в загаженности: как известно, в наших туалетах обычно по загадочной причине сломаны внутренние запоры (то ли у клиентов слишком много времени и они попутно отрывают щеколды, то ли ожидающие взламывают кабины и выбрасывают оттуда тех, кто имел несчастье задержаться, то ли хитроумные власти специально ломают замки в целях предупреждения гомосексуализма) – «воистину, есть много вещей в этом мире, Горацио, что недоступны нашим мудрецам!». Итак, он рванул дверь на себя, и оттуда… выпал прямо на кафельный пол седой человек в усах, сидевший на корточках прямо на пожелтевшем унитазе, упал не рядовой гражданин, а самый настоящий полковник в погонах, он держался за ручку двери без крючка, охраняя свой покой, и теперь барахтался на грязном кафеле, путаясь в подтяжках. Скандал разразился превеликий, и не помогли мои заклинания о дружбе между советским и английским народами. Мат стоял крепкий, полковник схватил моего англичанина за лацканы пиджака, и если бы не мои вопли об ответственности перед королевой и Министерством иностранных дел, то случилось бы страшное. Этот эпизод, как ложка дегтя, испортил все мои старания, пропагандистские достижения мигом пошли насмарку, и я дрожал, что он уедет врагом нашей гостеприимной державы, да еще станет антикоммунистом, да еще статью тиснет и меня упомянет, – о, как хрупка жизнь будущего дипломата! О втором англичанине, профессоре Лондонской школы экономики Ральфе Милибанде я не хотел писать, но его сын (или внук?) стал министром иностранных дел Англии, а потом лидером лейбористской партии – повод посветиться и мне. Ральф был настоящим правоверным марксистом (КПСС не признавал), отличался корректностью и всегда говорил «Извините», когда я пропускал его вперед, открывая дверь. Его я тоже старался уберечь от негатива. Но однажды мы полетели в Бухару, осмотрели все тамошние красоты, но вдруг погода испортилась, и, к несчастью, пришлось возвращаться поездом (поездом иностранцев обычно не возили, слишком много они бы узнали!). В нашем купе лежала толстая узбечка в халате и с грязными, потрескавшимися ступнями (видимо, прямо с хлопковых плантаций), а с верхней полки немного подванивало от вдрызг пьяного субъекта в кальсонах. Весь состав был переполнен офицерами в кителях с орденами на груди и, как ни смешно, в пижамных штанах, тогда, кстати, пижамы иногда надевали на курортах как крик моды. Конечно, Ральф был шокирован, но невозмутим. Когда узбекская дама начала переодеваться перед сном, как истинный джентльмен, он вышел из купе. В общем, мужественно перенес это столкновение с советской действительностью, с марксистских позиций не сошел и благополучно вернулся в Англию, так и не возлюбив Страну Советов.
Перед поездкой в Лондон меня вызвал шеф английского отдела и сообщил, что столицу осчастливили визитом лорд Бессборо и писатель Норман Коллинз. Мне рекомендовалось познакомиться с высокими гостями как представителю МИДа, закрепить свою дипломатическую «легенду» и по приезде в Лондон использовать этих англичан. Не было сомнений, что аристократы не рискнут притронуться к устрицам в своих клубах без приглашения меня в сотрапезники. Вскоре я официально предстал перед англичанами как третий секретарь второго Европейского отдела МИДа, и мне поручили переводить некоторые беседы в различных культурных учреждениях вроде ВОКСа и Минобразования, дело ответственное, без этого, наверное, англо-советские отношения скрутили бы полярные морозы. С лордом Бессборо возникла проблема: как правильно к нему обращаться, не называть же его «милорд», словно при дворе короля Артура, сняв шляпу и склонив голову? Называть «сэром», словно он – плантатор, а я – дядя Том? Может, «масса Бессборо»? Никогда коммунары не будут рабами, никогда! В панике я выбрал самое, как оказалось, оскорбительное: обратиться к рыцарю Ее Величества как к мистеру Бессборо (говорят же «мистер президент» в Америке!). Позже мне объяснили, что это равносильно именованию генерального секретаря «дядькой» или «бородой». Услышав «мистер», лорд окаменел, скрипнул челюстями, словно Наполеон на Бородино, завидевший конницу Багратиона, – после этого я для него умер, исчез, как сон, как утренний туман.
Норман Коллинз, истинный представитель высоколобой богемы, оказался компанейским человеком и настолько проникся ко мне симпатиями, что прямо из британского посольства послал с курьером свою книгу «Лондон принадлежит мне» с прочувствованной дарственной надписью (название книги очень соответствовало моим настроениям). Впрочем, писателя ждало разочарование: вскоре ему позвонили из экспедиции МИДа и ласково сообщили, что адресат в означенном учреждении не числится, возможно, книгу нужно послать в Министерство культуры? Удивленный писатель тогда позвонил в справочное бюро МИДа, где получил аналогичный ответ. Итак, вся моя легенда третьего секретаря в один миг треснула и запылала ярким пламенем.
«Они только мешают нам, эти идиоты! Чем они вообще занимаются? Их давно нужно разогнать!» – кабинет шефа набух от животворного мата, все возмущались и говорили о предательстве государственных интересов. Шеф полыхал и обзванивал и своих генералов, и деятелей ЦК, разнося вероломное внешнеполитическое ведомство в пух и прах. Затем позвонил прямо в МИД, правда, беседу вел в дипломатических тонах. Дипломаты каялись, но оправдывались, и вполне резонно: в штаты министерства меня официально не ввели, кто в экспедиции, получавшей почту, мог знать, что я – молодой дипломат? – ведь МИД далеко от КГБ. Впрочем, МИД на бой не пошел, МИД боялся КГБ, как огня, зная, что здравые аргументы в советской внутренней кухне никакой роли не играют. Но что делать? Неужели загубить на корню старшего лейтенанта – надежду лондонской резидентуры? В кабинет были немедленно призваны лучшие головы отдела, и на свет появился спектакль а-ля встреча Остапа Бендера и Шуры Балаганова, двух детей лейтенанта Шмидта, в кабинете председателя исполкома («Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю?»). На следующее утро я уже фланировал по величественным коридорам, ожидая прибытия злосчастной пары на очередные переговоры.
Джентльмены уже засели у шефа «второй Европы», меня тут же забросили в кабинет на том же этаже, – ощущения спринтера на стартовой черте, застывшего в ожидании выстрела спортивного пистолета. «Вышли!» – прошипел наконец перепуганный голос по телефону, и я вылетел к лифтам, сжав для убедительности в руках папку с тиснением «На подпись» (явно на подпись тов. Громыко А. А.). Сцена воссоединения была настолько трогательной, что взбудоражила всех сотрудников, толпившихся на площадке: «Ба! Кого я вижу! Какими судьбами? Какая встреча!» – я чуть не падал в объятия потрясенных от счастья джентльменов, впрочем, объятия честнее отнести к области воображения. – «Очень рад вас видеть! – спокойно заметил Коллинз (лорд смотрел на меня, как солдат на вошь). – «Я как раз послал вам… книгу». – «Да, да, – перебил я его, изнемогая от благодарности, – да, да! Спасибо! Мне уже передали! Огромное спасибо! А ведь сначала, представьте себе! решили, что я тут не работаю». И я, как конь, заржал, поливая презрением и мидовский бюрократизм, и неосведомленность справочного бюро, и неразбериху в экспедиции, и прочие безобразия, вызвавшие роковую ошибку. Сцена у фонтана удалась на славу (так казалось простаку), распрощались мы мило, доволен я был беспредельно, шеф тут же доложил наверх, как мы ловко исправили преступные промахи вечно беспечного МИДа, правда, в Англии любимцем джентльменов я почему-то не стал, хотя однажды любезный Коллинз пригласил меня в свой коттедж на обед. Как я ни старался покорить его своей любовью к культуре, в литературные друзья он меня не взял, творений мне своих не посвятил и по диккенсовским местам не водил. Милорда же я как-то встретил на ежегодной конференции консерваторов, он был сдержанно вежлив, подняв бровь, выслушал мое сообщение о результатах скачек в Дерби (тогда мне казалось, что разговор о лошадях – это must в английском свете), и мы, поклявшись увидеться в ближайшее время, нежно расстались навеки…Но вот уже 1961 год, еще не списанный дореволюционный мягкий вагон, купе с рукомойником, отделанным бронзой, и мы с женою, молодые и красивые, среди коробок и тюков, набитых кастрюлями, бельем и прочими бытовыми предметами (очень не хотелось тратить драгоценные фунты из зарплаты меньше, чем у английского дворника, но в наших глазах равной кладу капитана Флинта). Хук-Ван-Холланд, паром через Ла-Манш на Харич, тогда скромненький порт, да и наш паром мало напоминал приличествовавший событию фрегат под парусами. Я надвинул шляпу на глаза а-ля капитан Немо (еще бы черный плащ и бинокль – тут уже ни у кого не осталось бы сомнения, что прибыла важная птица). Берег приближался, грудь распирала гордость от возложенной на меня шпионской миссии, охватывало предвкушение опасного труда – так, наверное, чувствовала себя великая шпионка-танцовщица Мата Хари в своем парижском салоне перед тем, как прыгнуть в кровать к французским офицерам. Правда, снедало и беспокойство, но не столько из-за боязни безжалостных капканов контрразведки МИ-5, сколько из-за смогов, которым посылал в свое время проклятия Карамзин: «Я не хотел бы провести жизнь мою в Англии для климата сырого, мрачного, печального». Подобного климата я так и не ощутил, но тогда страшился грязных туманов, – ведь мы ожидали ребенка и не хотели, чтобы малыш глотал проклятую сажу. Однажды смог все же навалился на город, закутал его в такое грязно-молочное облако, что замерли автомобили, лишь некоторые смельчаки ползли, словно черепахи, с включенными фарами, и даже по улицам приходилось идти медленно и осторожно, вытянув руку вперед, как слепому, оставшемуся без поводыря.
И вот посольство на «улице миллионеров», в Кенсингтоне, с обеих сторон – чугунные ворота, вход охраняли верзилы в черных цилиндрах, по совместительству агентура МИ-5, каждый въезд и выезд, вход и выход отражаются в эфире, который мы слушаем в резидентуре и делаем выводы.
Высочайшей волей резидента мне было повелено штурмовать бастион истеблишмента – консервативную партию Англии, партию тех самых упрямых, твердолобых тори, основанную преумнейшим Бенджаменом Дизраэли, который был не только искусным политиком, но и жизнелюбом, прижившим пятерых детей от жены своего приятеля, лорда Купера. Вот они, сытые буржуа, твердящие о морали, не зря их клеймил Ильич: «Везде и всюду они лицемерны, но едва ли где доходит лицемерие до таких размеров и до такой утонченности, как в Англии».
Своей миссией я был польщен, ведь гораздо сложнее работать не в тех кругах, которые еще держали в святых Маркса или, по крайней мере, основателя социал-демократии ревизиониста Бернштейна, и не бежали от советских дипломатов, как черт от ладана, а там, где закаленные, убежденные слуги золотого мешка. Значит, начальство меня ценило, если нацелило на цитадель, именно мне суждено было стать хитроумным змием-разрушителем, который вползет в набитую секретами нору и разворотит все консервативные ульи. Не лейбористскую партию мне поручили, – кому нужны эти работяги? – не продажные тред-юнионы, а тех, кто засел в Форин Офисе и самых горячих министерствах…
Мне виделся подтянутый молодой человек в безукоризненном, сугубо английском костюме в полоску, с тщательно подобранным галстуком (нравились галстуки выпускников аристократической школы в Итоне – темный фон, перечерченный ярко-голубыми полосами, страсть к полосам не покидает меня и по сей день), молодой человек, небрежно беседовавший на балу в Букингемском дворце с английским министром обороны. Министр крутился, как уж на сковороде, увиливая от прямых ответов, и сам думал: «Боже мой, неужели у русских есть такие умные ребята? С ним ухо нужно держать востро! Да он, пожалуй, осведомлен о состоянии нашей обороны лучше, чем я. И как молод! как элегантен!»
Но до Букингемского было еще далеко – для начала нас с женой поселили в сыроватом полуподвале дома на Эрлс-Террас (Кенсингтон), окнами выходившем на по-хорошему русскую помойку: так складывался обычный путь эволюции новоприбывших – от низшего к высшему, – большинство дипломатов жили скученно в коммуналках (посольство в те годы не оплачивало квартиры, а нам они были не по карману) и улучшали свои жилищные условия по мере отбытия своих коллег в родные пенаты. В этой трущобе мы счастливо провели первые полтора года вместе с родившимся сыном, и совсем не чувствовали себя в положении пауперов. Жизнь на родине была беднее, главное, беднее кислородом, а тут бушевали свободные спикеры в Гайд-парке, в галерее Тейт выставлялись запрещенные у нас Ларионов и Гончарова (я уж не говорю о Френсисе Бэконе и Генри Муре), газеты и телевидение шокировали своими суждениями о Стране Советов, – и сладки были эти запретные плоды.
Лондон ослепил меня разноликой суровой красотой, Лондон очень умен, Лондон – это интеллект, я до сих пор привязан к нему и с ужасом слушаю рассказы о том, что там скоро почти не останется англичан – все заполонят иммигранты. Облазал я и центр, и окрестности – это барин Карамзин разъезжал по нему на кебах, а нам, чернорабочим разведки, приходилось стаптывать много каблуков, ходить по самым хитрым переулкам, проверяться и проверять. И даже бегать, как случилось однажды, когда, пугая прохожих, я мчался с раскрытым атласом в руках, обливаясь потом, на встречу с агентом, бежал, как на стометровке, ибо запутался на улицах, опаздывал и боялся, что агент уйдет.
Но самое главное, что в Лондоне на каждом шагу встречались англичане, и, боже, как много было вокруг незавербованных англичан!
Наглые тори, носители сверхсекретов, от которых зависели судьбы супердержавы (тогда все было super), рядами бродили по Оксфорд-стрит, попыхивая бриаровыми трубками, прогуливали отмытых и причесанных собак, один вид которых унижал тех, кто на первое место ставил борьбу за счастье человечества. До одурения курили в кинотеатрах (к счастью, сейчас запретили, а тогда – за дымом исчезал экран, особенно на последнем сеансе, после которого англичане, особенно отставные колониальные полковники, вскакивали с кресел и торжественно пели «Правь, Британия»), орали во всю глотку на собачьих бегах и на рынке Портабелло, толкались, галдели, спорили…
С Англией у меня складывалась странная любовь: чем больше она мне нравилась, тем нервознее я себя чувствовал, словно совершал нечто постыдное, и тогда скрипело перо и летели иронические плевки в адрес Альбиона:
Зевает зябко под окном румяный полисмен.
Мне снится нынче странный сон: почтенный джентльмен.
Он вежлив, выдержан и строг, он в юмор с детства врос.
В одной руке – любимый кот, в другой – любимый пес.
О, этот жуткий джентльмен, этот призрак печальный!
То он раскрывал красочный веер пороков и искушал меня, как святого Антония, то втягивал в свои грязные аферы, то, сокрушаясь по поводу своей дряблости, умолял: «Ты рифмой (!) помоги зажечь потухший мой очаг!» – а я, истинный коммунист-бессребреник, бросал ему презрительно в ответ: «Зачем, мой дорогой милорд, тебе камин топить? Ведь жить во злате и тепле – еще не значит жить!»
И долдонил дальше: «Заборных стен твоих кирпич глаза мне красным жжет. К тому же пушки из бойниц уперлись прямо в лоб!»
И писано было это искренне и с душой, вот ужас-то! и не рассчитано на публику, хотя… кто знает? Может, где-то в закоулках подсознания и таилась мечта увидеть эти вирши в самой правдивой на свете газете «Правда»…
Но прекрасны были и регата в Хенли, и набережная Чейни-Уок у домов, где жили и Габриель Россетти, и мой фаворит Чарльз Алджернон Суинберн (именно его любил Мартин Идеи у Джека Лондона), и люди попадались совсем не чопорные (впрочем, были и снобы), а милые и приветливые (один лорд оказался совершенно нищим, почти родным пролетарием). От запретной страсти к Альбиону становилось не по себе, и весь этот флирт попахивал чуть ли не предательством. И тогда в сторону Альбиона летели уже не плевки, а рифмованные свинцовые пули. Я высмеивал пижонство в Mayfair, погрязшие в разврате кабаки Сохо, жадных клерков Сити в дурацких котелках и с неизменными зонтами. Да и монархию сохранили, чтобы дурить головы, и тешили публику Вестминстерским аббатством, игрушечной гвардией и роскошным рестораном «Риц», в который, как известно, одинаково открыты двери и для богатых, и для бедных. Ха-ха.
Бесили меня и няни-гувернантки, толкавшие в Гайд-парке коляски с холеными, в красных бантиках детишками, эти сытые бэби тоже раздражали (вспоминались голодающие в Африке). Хотелось разъяснить гувернанткам, что напрасно они смотрят так гордо – они лишь жалкая обслуга у ликующих, праздно болтающих, которым не до своих детей и не до труда на благо, им бы «Вдову Клико» в ночных кабаках… Какое счастье, что такого позорища не могло быть в нашей стране, где обилие детских садов с их равенством и братством, и нет никаких бонн!
Взор мой метался в поисках честных и эксплуатируемых, они, естественно, встречались, пару раз я разговаривал с бомжами-кокни, от них воняло, да и понять сленг было невозможно, люмпены-бомжи явно не вписывались в революционную массу, на которую делала ставку компартия. Я бывал в бедных кварталах с серыми, обшарпанными домами – это поддерживало огнь Веры, – беседовал с рабочими, но общего языка не находил, что приводило меня в смятение: неужели я оторвался от гегемона, который соль земли? Увы, среди английских трудящихся я чувствовал себя дискомфортно, приходилось изображать простого парня, у которого папа работал слесарем (о ЧК я, естественно, помалкивал), что тоже не воспринималось на ура. Дипломатов рабочие на жаловали, даже советских, видели в них чужой класс, впрочем, а кто их любит у нас в стране?
Боже, неужели старший лейтенант был догматиком или еще хуже – дураком? (Это вечный рефрен.) Раскроем его личное дело, что на вечном хранении в отделе кадров: фотография в штатском, фотография с погонами, анкеты разные, расписки, автобиография, партийная и пр. характеристики, составленный собственноручно список близких друзей (так полагалось), читаем доносы друзей, знакомых, подруг, а также дворников и управдомов.
Неужели дурак?
А пуркуа па?
А может, просто время было другое? Неужели весь народ… тоже… тс! не трогай святое! Неужели дурак?
А почему бы нет?
Горжусь, что в двадцать семь лет, будучи всего лишь старлеем, работал в среде английской элиты, и небезуспешно.
И до сих пор терпеть не могу морганов, ротшильдов, особенно русских жуликов-предпринимателей, не выношу бонн и стриженых собак, ненавижу…
Не надо мучить старлея, ему еще надо успеть в полковники, ему еще надо вовремя соскочить с поезда.