Книга: Секретики
Назад: Часть первая Грибная молитва
Дальше: 2

1

Я родился 22 сентября 1957 года в Москве, в Клинике акушерства и гинекологии имени В.Ф. Снегирёва. Почему маму отвезли туда, я не знаю, многие мои сверстники родились у Грауэрмана на Арбате, что среди коренных москвичей сегодня считается высшим шиком. Проезжая по больничному анклаву на Пироговке, я всегда смотрю на здание с колоннами, где впервые увидел свет. Перед ним вальяжно развалился в кресле бородатый основоположник российской гинекологии. Похожий на усталого Деда Мороза Владимир Федорович заслужил вечный отдых перед фасадом своего детища, став бронзовым памятником, каких в этом переполненном больницами районе Москвы больше, чем во всём остальном городе.
Родился я восьмимесячным и подарил маме тромбофлебит, из-за чего нас долго не выписывали, а маме еще и сделали операцию, после которой она какое-то время лежала на спине с подложенными под ноги специальными подушками. Теперь, по прошествии шестидесяти лет, ходить маме всё тяжелее, ноги у нее болят, но, как водится у людей старой закалки, она ни на что не жалуется, таблетки принимает, советуясь с подругой-биологом, а в поликлинику обращается неохотно, только по острой нужде.

 

Во дворе Третьяковки

 

После выписки мы укатили на такси в Лаврушинский переулок, где в служебной квартирке в здании Третьяковской галереи (дед и бабка тогда там работали) и жила наша семья. По семейным преданиям, низенькая коляска на маленьких колесиках, похожая на ивовое лукошко-зыбку, с запеленутой мумией внутри выставлялась во двор неподалеку от огромных железных ворот – главного въезда на священную территорию Искусства. Там я мирно спал между кормлениями, опекаемый огромным галерейским котом. Кот залезал в коляску и деликатно устраивался у меня в ногах, подобно египетскому Великому Коту Ра, победившему Апопа, змея тьмы. Он сторожил меня, олицетворяя собой радость, веселье, здоровье и жизнелюбие. К заигрываниям проходивших мимо людей он оставался при этом абсолютно глух, не замечая их вовсе. Но стоило мне обдудониться, Великий Кот высовывал усатую серую голову наружу и начинал настойчиво мяукать, призывая на помощь охранницу из проходной. Скучающая добрая тетка в синей полушерстяной гимнастерке с накладными карманами, стянутой в талии широким кожаным ремнем и перепоясанной слева направо портупеей с блестящими заклепками, ждала этого сигнала. Заметив высунувшуюся из коляски вопящую кошачью голову, она снимала черную карболитовую трубку настенного телефона и набирала “АВ7-58-75” – номер нашей квартиры.
“Ваш мальчик описался, выходите, – сообщала она официальным голосом и добавляла триумфально: – Кот мяучит”.
Меня забирали домой, мыли над тазом теплой водой из высокого синего эмалированного кувшина с широким горлом, долив в водопроводную воду кипятка из чайника и размешав ее рукой, меняли пеленки и “делали гусеничку”, то есть туго запеленывали по самое горло. Затем меня кормили.
Ничего этого я не помню: ни Великого Кота, ни нестарой еще, строгой лишь с виду вохровки, ни житья в Третьяковской галерее, куда меня уже много позже привела моя любимая бабка Наталья Юрьевна Зограф, хранившая коллекцию русского искусства второй половины XIX века и занимавшаяся Николаем Ге. Не помню и переезда на Беговую улицу, в кооператив художников, музыкантов и педагогов, где я живу и сегодня. Перевезли меня туда в возрасте полугода и, по воспоминаниям родных, тут же выставили всё в той же коляске на малюсенький полукруглый балкончик, глядящий на тогда уже шумную Беговую и на московский ипподром, расположившийся за линией домов на противоположной стороне.
Длинная беговая дорожка еще не была наполовину скрыта желтыми шестнадцатиэтажками “улучшенной планировки”, построенными в 1974-м – в год, когда я окончил школу. В детстве я приникал к окну, наблюдая с облепившими забор зеваками, похожими сверху на роящихся мух, как на ежегодном ралли “Русская зима” лихо мчащиеся по льду “жигуленки” и “москвичи” зверски ревут, входя в поворот. Раз в году на трассу ипподрома допускались машины – “Волги”, “жигули” и “москвичи” с форсированными двигателями и усиленными кузовами, с наклеенными по бокам номерами и дополнительными фарами на решетке радиатора, превращавшими обычные легковушки в неземной красоты гоночные аппараты. Каждый из них имел собственное лицо и свой неподражаемый хриплый голос. Посреди поля разбивались походные лагеря – большие армейские палатки, тенты с трепещущими на ветру разноцветными вымпелами, микроавтобусы с яркими логотипами команд, машины сопровождения, зеленые грузовики с запчастями и сменными колесами, красно-белые “рафики” “Скорой помощи”, бежевые “уазики” судейских, бело-синие автомобили гаишников, длинноносые допотопные “зилы” заправщиков с оранжевой цистерной вместо кузова, оливково-желтые грейдеры с широкими лопатами спереди и косыми отвалами посреди тяговой рамы, колесные трактора с прицепленными сзади боронами, готовые причесать разбитое покрытие перед очередным заездом, маленькие тракторишки-“владимирцы” с красными, как у подосиновиков, шляпками-крышами и круглыми вращающимися щетками. И люди, очень много мужчин, работавших на гонках, а еще зеваки, допущенные по блату в самое сердце ипподрома. От этого снующего и колесящего сообщества людей и машин, столь странного на обычно пустом ипподроме, возникало ощущение праздника. Шквалы ветра бросали в форточку обрывки бравурных песен, лившихся из громкоговорителей, расположенных на столбах по всему периметру беговой дорожки. Казалось, к нам в столицу заехал зверинец с гамадрилами и слонами или передвижной цирк лилипутов “Созвездие маленьких звезд”, обычно сторонящийся больших городов, и гонки – лишь затравка, преддверие чего-то грандиозного, доселе невиданного.
Весь день продолжались круговые состязания. Машины пролетали перед моими глазами, обдавая повисших на бетонном заграждении любителей поглазеть на дармовщинку фонтанами снежных брызг. К вечеру забор был залеплен комками снега, как после мощной косой метели, и из унылой бетонной линии превращался в стену волшебного ледяного городка.
После окончания заездов суета спадала. Муравейник пустел на глазах. Словно нехотя, начинали разъезжаться машины. Первой отбывала судейская бригада, за ней тянулись службы – “скорая”, гаишники, грузовики, наспех груженные каким-то скарбом. Вереницы машин ползли по полю к выезду – воротам заднего двора. Они объезжали выводной круг с коромыслами – к ним после скачек привязывали покрытых пеной рысаков, чтобы, поводив их с полчаса, сбить горячку забега и отвести на отдых в теплые стойла, – затем медленно петляли между конюшнями и выруливали к шлагбауму, за которым уже начинался город. На изувеченном колесами снежном поле оставалась только техника ипподрома, выстроившаяся в колонну, как самолеты на летном поле в фильмах про войну. С неба начинал сыпать пушистый снежок, заметая оставленное непотребство. На фонарях вдоль трассы зажигались желтые огни, а на дорожке приступали к вечерней уборке грейдеры и колесные трактора с боронами. Из конюшен выныривали стройные лошадиные упряжки – жокеи спешили совершить вечерний променад. И жокеям, и лошадям нужно было снова утвердиться на родной территории, магической нарезкой бесконечных кругов очистить пространство от железных чужаков.
С дореволюционных времен эта земля на окраине Москвы была отдана во владение древнейшим спутникам человека – лошадям. Изящные беговые рысаки с документально засвидетельствованными родословными вели происхождение от знаменитых предков, выращенных на дворянских конных заводах XIX столетия. Едкий лошадиный пот падал на дорожку, отбивая запахи солярки и бензина, словно кадило, изгоняющее бесовское присутствие духом ладана. Вот уже и следа не осталось от машинного разгуляя. Перед глазами была только тихая пробежка экипажей по огромному полукругу ипподрома, похожая на вечно повторяющуюся литургию, да теплый свет фонарей и мелкий-мелкий снежок, падающий из наползших с холодной Балтики низких туч, запечатавших на ночь московское небо.
Я и сегодня, оторвавшись от компьютера, постоянно смотрю на кусок длинного круга, на привычных лошадок, похожих издалека на изображения с фресок провинциальной римской виллы. Зимой они иногда тянут неустойчивые сани с изящно загнутыми полозьями, между которыми бьется на ветру косой рогожный щиток, уберегающий наездника от летящей из-под копыт грязи и слякоти, но чаще их запрягают в легкие универсальные коляски-качалки. Над качалками видны только меленькие головы в шлемах, похожие на крючки – игрушечные человечки утопают в повозке, непристойно выставив вперед широко разведенные ноги. С рысаком их соединяет тонкая ниточка вожжей и чуть забирающая вверх толстая линия оглобли. Фонари на беговом круге расставлены на определенном расстоянии друг от друга, как верстовые столбы. Некоторые жокеи гонят лошадей что есть мочи, держа в левой руке включенный секундомер, – сверяются с пройденным расстоянием по фонарям. Так замеряется резвость рысака при подготовке к финальному рывку. Но большинство лошадей утомленно передвигают ногами, их головы понуро опущены и чуть подрагивают в такт. На профессиональном жаргоне это называется “работать лошадь”. Глядя на грязь, проступающую на снегу, на сизую полоску льда вдоль беговой полосы, на это ритмичное движение кукольных фигурок, я думаю о том, что без этого унылого и восхитительного пейзажа моя жизнь была бы куда более грустной.
Мой детский балкончик заметно обветшал, бетонная стяжка покрылась глубокими трещинами, и я панически боюсь туда выходить. Сын с дочерью, знающие о моей фобии, не подходят к нему ближе чем на шаг. В советские времена любой балкон, даже такой мизерный и опасный, считался роскошью.
Начиная с поздней весны на балкон переселялся мамин чешский велосипед “Чемпион”, снятый с антресолей. Он дожидался отправки на дачу, которую снимали дед с бабкой, чтобы внук проводил лето на свежем воздухе. Велосипед был огромный, тяжелый, с мужской рамой и разбитым войлочным седлом, замотанным черной изолентой. Ездил я на нем, естественно, “под рамой”, враскорячку, и имел постоянно сбитые коленки, густо замазанные зеленкой – в цвет велосипеда. Как сейчас вижу: “Чемпион” со свернутым набок передним колесом, набычившись, стоит на балконе, перед ним – мешок с картошкой, накрытый старыми газетами и драным плащом, поверх которого лежит тяжелый булыжник.
Но это воспоминание предшкольное, можно сказать, позднее.
Самые ранние картинки похожи на слайды, поочередно вставляемые в проектор. Иногда они идут волнами, одна за другой. Часто эти картинки похожи на старые фотографии – серые кубы и прямоугольники жилых построек, черные параллельные линии троллейбусных проводов, в другой раз возникают скупые цвета: зеленый – цвет окружающих дома деревьев и синий – городское небо, видимое в просветах тяжелых московских облаков.
Физика учит, что волна – явление переноса энергии во времени и пространстве. Она способна удаляться на значительное расстояние от места возникновения. По этой причине ее иногда называют “колебанием, оторвавшимся от излучателя”.
В школе, имея по физике стабильную тройку с минусом, я никогда не задумывался о волновой природе энергии, теперь же не устаю восхищаться сложно настроенным механизмом памяти-излучателя. В том, что всплывающие в сознании “слайды” – это своего рода сгустки энергии, преобразившиеся в зримую картинку, не сомневаюсь ни на йоту. Если всё вокруг – преображенная энергия, тогда понятно, как действует память. Энергия, вложенная в слова, форму, цвет, звук, без сомнения, сохраняется, достигает читающего, смотрящего, слушающего, рождая образы. Образы утраченного рая, бережно хранимые в глубинах мозга, – запахи, цвета, прикосновения, вдруг оживающие в кончиках пальцев, жемчужные узоры на мокрой утренней паутине, показанные тебе отцом, чуть стершийся грифель карандаша над незаконченным любовным посланием, чайная ложечка в банке с пенками от малинового варенья, напомнившая серебряный бочок рыбы в аквариуме парикмахерской, где тебя уродливо стригли “под полубокс” на специальном стульчике, водруженном на никелированные ручки продавленного кресла, ниточки прежних мыслей, не додуманных и затерявшихся по пути, обрывки сладких мечтаний, рожденных под ватным одеялом при оранжевом свете ночника, – эти картинки, столь разные для каждого и столь каждому знакомые, не вызовут ничего, кроме скуки, не будь в них энергии первого переживания, сохраненной на всякий случай где-то в кладовых мозга.
Почему после посещения большого музея часто болит голова? Много излучателей, слишком много для одного приемника.
Энергия искусства, возникающая из взаимодействия его элементов, подобна энергии химического опыта: эксперимент идет своим чередом, и это только кажется, что ты властвуешь над процессом… Никто ни над чем не властен. И сердце сжимается, стучит чуть сильнее, зрачок расширяется, приближаясь к тусклому стеклу. За ним проплывают любимые люди, пейзажи и предметы, без которых тебя просто бы не случилось. Тепло спускается от головы к сердцу и заполняет его целиком – это энергия, хранящаяся в тебе с самого детства, не знаю как, но знаю зачем. Чтобы в нужный момент ты мог ею поделиться.
Назад: Часть первая Грибная молитва
Дальше: 2