VII
Придя в этот день в Сулейяд, старая г-жа Ругон заметила в огороде Мартину, занятую посадкой порея. Воспользовавшись удобным случаем, она раньше, чем войти в дом, направилась к служанке, чтобы поговорить с ней и все разузнать.
Время уходило, она была чрезвычайно расстроена тем, что называла дезертирством Клотильды. Она чувствовала, что никогда уже не получит при ее помощи папки Паскаля. Эта девочка окончательно погубила себя, снова сблизившись с ним во время его болезни; она до такой степени испортилась, что перестала ходить в церковь. Таким образом Фелисите снова вернулась к своей первоначальной мысли — удалить Клотильду и приобрести влияние на сына, когда он будет слаб и одинок. Так как ей не удалось убедить Клотильду отправиться к брату, то теперь она изо всех аил старалась выдать ее замуж и, недовольная постоянными проволочками, готова была хоть завтра отдать ее доктору Рамону. Она примчалась сюда, в полдень, горя желанием ускорить события.
— Здравствуй, Мартина… Что у вас здесь делается?
Мартина, стоя на коленях, с пригоршнями, полными земли, подняла к ней свое бледное лицо, затененное от солнца носовым платком, повязанным поверх чепчика.
— Как всегда, сударыня, живем потихоньку.
Они вступили в беседу. Фелисите обращалась с ней дружески, как с преданным человеком, ставшим почти членом семьи, которому можно все говорить. Она начала с расспросов, желая узнать, не приходил ли утром доктор Рамон. Он, правда, приходил, но разговаривал, это уже точно, о самых безразличных вещах. Тогда г-жа Ругон пришла в отчаяние, ведь вчера она сама видела доктора, и он рассказал ей все: что не мог добиться окончательного ответа, что огорчен этим и что сегодня решил во что бы то ни стало получить от Клотильды хотя бы обещание. Так больше не могло продолжаться, девушку нужно заставить дать слово.
— Он слишком церемонится! — воскликнула Фелисите. — Я ему это сказала, я прекрасно знала, что сегодня у него не хватит смелости припереть ее к стенке… Но я в это дело вмешаюсь. Увидим, сумею ли я заставить эту девочку принять решение.
Затем, успокоившись, она прибавила:
— Мой сын уже здоров, он может без нее обойтись.
Мартина, опять начавшая сажать луковицы порея, разрезанные пополам, быстро выпрямилась.
— Это уж наверняка! — воскликнула она.
Ее лицо, изможденное тридцатилетней работой по хозяйству, вспыхнуло румянцем. С тех пор, как доктор почти перестал ее к себе допускать, она чувствовала кровную обиду. Во время своей болезни он отстранил ее от себя, все менее и менее пользуясь ее услугами, и, наконец, двери его комнаты совсем для нее закрылись. Она смутно догадывалась обо всем, и ее мучила бессознательная ревность к своему обожаемому господину, для которого она столько лет оставалась просто вещью.
— Барышня нам наверняка не нужна!.. Хватит и меня одной.
И она, обычно такая сдержанная, заговорила о своих работах в саду, сказала, что нашла время и для огорода, чтобы не нанимать на несколько дней батрака. Хозяйство у нее, конечно, большое, но если работа не пугает, то в конце концов справляешься с ней. Кроме того, когда барышня уедет, все-таки одним человеком станет меньше, как-никак ей легче будет. И ее глаза невольно просияли при мысли об этом полном уединении, о блаженном покое, который наступит после отъезда Клотильды.
Понизив голос, она продолжала:
— Все это будет для меня тяжело, потому что господин доктор, наверное, очень расстроится. Никогда бы не подумала, что захочется мне разлучить их… А все-таки я согласна с вами, сударыня, что это нужно сделать. А то ведь кончится тем, что барышня совсем испортится, и еще одной погибшей душой станет больше… Я очень этого боюсь. Ах, все так печально! Бывает, такая на меня тоска от этого находит, что сердце прямо разрывается!
— Они оба там, наверху? — спросила Фелисите. — Я сейчас к ним поднимусь и заставлю их покончить с этим делом.
Через час, возвращаясь обратно, она опять застала Мартину, которая все еще ползала на коленях между вскопанными грядками, заканчивая свою работу. Там, наверху, как только она стала рассказывать о своем разговоре с доктором Рамоном, желавшим поскорей узнать о своей участи, она увидела, что Паскаль относится к нему одобрительно: он был серьезен и все время кивал головой, как бы желая сказать, что такое нетерпение кажется ему совершенно естественным. Да и сама Клотильда перестала улыбаться, а как будто слушала благожелательно, но все же она выразила некоторое удивление. Зачем ее торопят? Учитель назначил свадьбу на второй неделе июня, стало быть, в ее распоряжении больше двух месяцев. В самое ближайшее время она переговорит обо всем этом с Рамоном. Замужество — дело настолько серьезное, что ей должны дать право думать до последней минуты и лишь тогда сказать свое окончательное решение. Впрочем, она говорила обо всем этом с присущей ей рассудительностью и так, словно уже решила дать согласие. Фелисите пришлось удовлетвориться явным желанием обоих довести дело до разумного конца.
— Право, мне кажется, что все уладилось, — сказала она в заключение. — Он как будто не препятствует, а она всего лишь не хочет спешить, желая хорошенько проверить собственное сердце, прежде чем связать себя на всю жизнь… Я думаю дать ей еще недельку на размышления.
Мартина, сидя на корточках, пристально смотрела в землю с помрачневшим лицом.
— Да, да, — бормотала она тихим голосом, — с некоторого времени барышня все раздумывает… Я всюду натыкаюсь на нее. С ней заговариваешь, а она вам не отвечает. Точь-в-точь, как люди, в которых сидит болезнь, — у них глаза как-то в себя глядят… С ней что-то делается, она уже не такая, как прежде, совсем не такая…
И она снова взялась за колышек, сделала ямку, посадила туда луковицу порея, — она опять с головой ушла в свою работу, а старая г-жа Ругон отправилась домой немного успокоенная, уверенная, как сказала она сама, что брак состоится.
Паскаль, казалось, в самом деле отнесся к замужеству Клотильды как к чему-то решенному, неизбежному. Он больше не говорил с ней на эту тему; редкие упоминания об этом во время долгих каждодневных бесед не нарушали их спокойствия, словно два месяца, которые им предстояло прожить вместе, должны были тянуться без конца, длиться целую вечность. Клотильда неизменно в таких случаях посматривала на него с улыбкой и каким-то забавным неопределенным жестом как бы отодвигала подальше всякие заботы и решения, предлагая довериться жизни, которая все делает к лучшему. Он выздоравливал, с каждым днем он становился крепче, но по вечерам, когда Клотильда ложилась спать, ему было грустно возвращаться в свою одинокую комнату. При мысли, что приближается время, когда он останется совсем один, ему становилось холодно, у него начинался озноб. Быть может, это был холод начинающейся старости? Издали это время казалось ему царством мрака, он уже сейчас ощущал, как истают там все его силы. И тогда в нем поднималась волна возмущения: тоска по женщине, тоска по ребенку сжимала его сердце невыносимой мукой.
Ах, почему он не жил! Были ночи, когда он проклинал науку, обвиняя ее в том, что она забрала все лучшее в мужском его существе. Его поглотила работа, она съела его мозг, съела сердце, съела мускулы! От всей этой одинокой страсти родились только книги — замаранная бумага, которую когда-нибудь разметет по свету ветер. Когда он их раскрывал, эти холодные листы леденили ему руки. Он не может прижать грудь женщины к своей груди, не может поцеловать теплые волосы ребенка! Он прожил один в своем ледяном логове ученого эгоиста и умрет в нем один. Неужели он должен так умереть? Неужели он не испробует счастья, доступного простым носильщикам или ломовым извозчикам, щелкающим кнутами у него под окном? Его лихорадило при мысли, что нужно торопиться, иначе время будет упущено. И тогда вся его неизжитая юность, все подавленные и накопившиеся желания бурным потоком разливались по его жилам. Он клялся, что будет еще любить, он начнет жизнь сначала, чтобы до конца изведать страсти, и прежде, чем станет стариком, вкусит от всех плодов. Он будет стучаться во все двери, он будет останавливать прохожих, он исходит все поля, все улицы. А наутро, когда после холодного душа он покидал свою комнату, эта лихорадка успокаивалась, жгучие образы тускнели, им снова овладевала обычная робость. И как только наступала ночь, боязнь одиночества вызывала ту же бессонницу, кровь снова начинала бродить — и вновь приходило то же отчаяние, то же возмущение, та же потребность познать женщину, прежде чем умереть.
В эти жаркие ночи он, лежа в темноте с широко открытыми глазами, неизменно грезил об одном и том же. Откуда-то издалека приближается девушка, лет двадцати, дивно прекрасная; она входит к нему в дом: и с покорным обожанием опускается перед ним на колени; и он берет ее в жены. Это одна из тех странниц, ищущих любви, о которых рассказывается в старинных легендах. Звезда ведет ее к старому, могущественному, прославленному королю, и она снова дарует ему здоровье и силу. И вот он был этим старым королем, а она его обожала, и ее двадцатилетняя юность творила чудо — возвращала ему молодость. Он выходил победителем из ее объятий, к нему вновь возвращались мужество и вера в жизнь. В принадлежавшей ему библии XV века среди наивных гравюр на дереве одна особенно привлекала его: престарелый царь Давид входит в свою опочивальню, положив руку на обнаженное плечо юной сунамитянки Ависаги. Рядом на странице он читал соответствующий текст: «Когда царь Давид состарился, вошед в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться. И сказали ему слуги его: „Пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю и ходила за ним, и лежала с ним, — и будет тепло господину нашему царю“. И искали красивой девицы во всех пределах израильских, и нашли Ависагу сунамитянку, и привели ее к царю. Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему…» Не этот ли самый озноб, который мучил старого царя, леденил теперь и его, когда он ложился спать один в своей мрачной спальне? И эта неведомая девушка, странница любви, найденная его мечтой, разве не была благочестивой и покорной Ависагой, его подданной, которая одержима страстной любовью и отдает себя всю своему повелителю единственно ради его блага? Он видел ее всегда рабыней, которая счастлива, покоряясь его воле, и готова исполнить малейшее его желание; ее красота так ослепительна, что дарует ему непрерывную радость, ее нежность такова, что возле нее он чувствует себя как бы умащенным благовониями. Иной раз, когда он перелистывал эту старинную библию, он останавливался и на других гравюрах, и его воображение уносилось в этот исчезнувший мир царей и патриархов. Какая вера в долголетие человека, в его творческую силу, в его могущественную власть над женщиной заключалась в этих рассказах о столетних мужах, которые оплодотворяют своих жен, делают наложницами своих служанок и дарят своей любовью проходящих мимо молодых вдов и девушек! Вот столетний Авраам, отец Измаила и Исаака, супруг своей сестры Сарры, властелин своей служанки Агари. Вот прелестная идиллия о Руфи и Воозе, о молодой вдове, прибывшей во время жатвы ячменя в страну Вифлеем: теплой ночью она легла спать у ног хозяина, который понял, какого права она добивается, и женился на ней согласно закону родства. Всюду там чувствовался свободный порыв сильного, жизнеспособного народа, которому предстояло завоевать мир; всюду мужчины с неоскудевающей мужественностью, женщины, всегда способные к зачатию, упорная, непрерывная плодовитость расы наперекор преступлениям, прелюбодеяниям, кровосмешению, вопреки возрасту и вопреки рассудку. И его мечта, когда он рассматривал эти старые наивные гравюры, воплощалась. Ависага входит в его печальную спальню, наполняет ее всю светом и благоуханием. Она открывает свои объятия, свое лоно, всю свою божественную наготу, приносит ему царственный дар своей юности. О юность! Он чувствовал к ней ненасытный голод. На склоне жизни эта страстная жажда юности была бунтом против угрожающей старости, безнадежным желанием вернуться назад, начать все сначала. И в этой потребности начать все сначала для него заключалось не только сожаление о первых радостях, о бесценном минувшем, которому воспоминания придают столько прелести, но и твердое решение насладиться на этот раз своим здоровьем и силой, познать до конца радость любви. О юность! Как хотел бы он впиться в нее зубами, с какой жадностью пережил бы ее снова, утолив пожирающие его голод и жажду, прежде чем наступит старость! И он страдал, вспоминая себя в двадцатилетнем возрасте — стройным, крепким, как молодой дуб, с ослепительно белыми зубами, черными густыми волосами! Как бурно радовался бы он теперь этим дарам, которыми пренебрег когда-то, если бы какое-нибудь чудо вернуло их ему! Женская молодость, девушка, проходившая мимо, волновали его, заставляли испытывать глубокую нежность. Случалось даже, его волновал, независимо от той или иной женщины, самый образ юности: исходивший от нее чистый аромат и блеск, ее светлые глаза, крепкие губы, свежие щеки и особенно нежная шея, круглая, атласная, с пушистыми колечками волос на затылке. Юность всегда представлялась ему высокой и тонкой, божественно выступавшей в своей спокойной наготе. Его взор следовал за видением, а сердце изнемогало от неутолимого желания. Кроме юности, нет ничего хорошего и желанного, — она цвет жизни, единственная красота, единственная радость, единственное настоящее благо, которое природа вместе с здоровьем может дать живому существу. Ах! Начать все сначала, быть снова молодым, держать в своих объятиях юную женщину!
Теперь, в эти прекрасные апрельские дни, когда цвели плодовые деревья, Паскаль и Клотильда опять возобновили свои утренние прогулки по Сулейяду. То были первые шаги выздоравливающего. Она вела его к уже накалявшемуся под солнцем току, увлекала в аллеи сосновой рощи и приводила на край террасы, которую пересекали длинные тени двух вековых кипарисов. Старые плиты белели на солнце, бесконечный горизонт расстилался под сверкающим небом.
Однажды утром, пробежавшись, Клотильда возвратилась оживленная, вся трепещущая от смеха; она была так бездумно весела, что поднялась в кабинет, забыв снять свою летнюю шляпу и легкий кружевной шарф, повязанный вокруг шеи.
— До чего жарко! — воскликнула она. — Как глупо, что я не разделась в передней! Сейчас снесу все это вниз.
Входя, Клотильда бросила кружево на кресло. Она нетерпеливо стала развязывать ленты своей большой соломенной шляпы, но руки не слушались ее.
— Ну, вот! Я слишком затянула узел. Я его сама ни за что не распутаю. Помоги мне.
Паскаль, возбужденный так же, как и она, приятной прогулкой, развеселился, видя Клотильду такой прекрасной и счастливой. Ему пришлось подойти к ней очень близко, почти вплотную.
— Подожди. Подними подбородок… Как же мне в этом разобраться, если ты все время вертишься?
Она рассмеялась еще громче, и он увидел, как смех наполнил ее грудь звучащей волной. Его пальцы путались, невольно прикасаясь к теплой атласной шее. Глубокий вырез открытого платья источал аромат цветущей женщины, и он вдыхал его, это чистое благоухание юности, согретой жарким солнцем. У него сразу закружилась голова, ему показалось, что он теряет сознание.
— Нет, нет! Я не могу, если ты не будешь стоять спокойно! — воскликнул он.
Кровь волной прилила к его вискам, его пальцы блуждали, а она еще больше откидывалась назад, открывая незаметно для себя самой свои девические соблазны. Это было видение царственной юности — светлые глаза, крепкие губы, свежие щеки и, особенно, нежная шея, круглая, атласная, с пушистыми колечками волос на затылке, Паскаль чувствовал ее, изящную, стройную, с маленькой грудью, во всем ее божественном расцвете.
— Ну, вот и готово! — воскликнула она.
Сам не зная как, Паскаль развязал ленты. Все плясало в его глазах, он снова увидел ее, теперь уже с открытой головой, сиявшую, как звезда. Смеясь, она встряхивала своими золотыми кудрями. Тогда он испугался, что снова сожмет ее в объятиях и начнет безумно целовать всюду, где только увидит кусочек открытого тела. Он поспешил уйти, унося с собой ее шляпу, которую продолжал держать в руках.
— Я повешу ее в прихожей… — невнятно пробормотал он. — Подожди меня, мне нужно поговорить с Мартиной.
Внизу он скрылся в пустой гостиной, дважды повернув за собой ключ в дверях: он опасался, как бы она, забеспокоившись, не пришла за ним сюда. Он был так растерян и испуган, как будто совершил преступление. «Я всегда любил ее, желал ее изо всех сил!» — сказал он вслух и вздрогнул от этого вырвавшегося у него крика. Да, с тех пор, как она стала женщиной, он обожал ее. И вдруг ясно увидел, как это случилось, как из бесполого подростка выросло это создание, исполненное прелести и любви, с длинными стройными ногами, с гибким и крепким станом, с округлившейся грудью и шеей, нежными и круглыми руками. Ее затылок и плечи молочной белизны были необычайно нежны, как белый блестящий шелк. Он жаждал всего этого, он чувствовал ненасытное влечение к ее юности, к ее чистому, благоуханному, расцветшему телу; это казалось чудовищным, но это было так.
И тогда, опустившись на хромоногий стул, Паскаль закрыл лицо руками, словно не желая больше видеть свет, и громко разрыдался. Боже мой! Что теперь будет? Девочка, которую доверил ему брат, которую он воспитал как добрый отец, теперь, достигнув двадцати пяти лет, стала соблазнительницей, женщиной во всем ее могуществе! Он чувствовал себя более безоружным и беспомощным, чем ребенок.
Но еще сильнее плотского желания была в нем огромная нежность, которую внушал ему весь ее духовный и нравственный облик, прямота ее чувств, изящный ум, такой смелый и ясный. Даже их ссора, даже влечение к запредельному, которое мучило Клотильду, делало ее в глазах Паскаля еще более бесценной, как существо отличное от него и словно подтверждающее бесконечное разнообразие творений. Она нравилась ему и тогда, когда поднимала против «его бунт и оказывала сопротивление. Она была его товарищем и ученицей, и он видел ее такой, какою создал, — с великодушным сердцем, страстной правдивостью и победительным разумом. Она всегда была ему необходима. Он не мог себе представить, как ему жить там, где ее больше не будет. Ему нужно было слышать ее дыхание, шорох ее платья, чувствовать ее мысль, ее привязанность, ее взгляд, ее улыбку, — ему нужна была вся ее повседневная женская жизнь, которую она ему отдала и которую было бы слишком жестоко отнять у него. При мысли о том, что она может его покинуть, ему казалось, что рушится небо, наступает конец мира и вечный мрак. Во всем свете существовала она одна: только она одна была возвышенна и добра, разумна и мудра, только она одна была так хороша собой, так дивно прекрасна. Он ее обожал, он создал ее — почему же ему не подняться наверх, чтобы заключить ее в свои объятия и целовать благоговейно, как свой кумир? Они оба совершенно свободны, она понимала все, пришла ее пора стать женщиной. И это было бы счастье.
Паскаль — он уже больше не плакал — встал, собираясь направиться к двери. И тотчас опять опустился на стул, задыхаясь от рыданий. Нет, нет! Это отвратительно, это невозможно! Он почувствовал, что седые волосы леденят ему голову. Какой ужас! Ему пятьдесят девять лет — ей двадцать пять! Его снова забила лихорадка от страха, что она уже овладела им, что у него не хватит сил сопротивляться ежечасному соблазну. Он видел, как она просит развязать ленты ее шляпы, зовет его к себе и заставляет склониться к ней, чтобы внести какую-нибудь поправку в ее работу. Он видел себя ослепленным, обезумевшим: он покрывал ее шею и затылок жадными поцелуями. А могло быть и еще хуже — вечером, когда они оба медлили зажечь свет, в истоме, под покровом тихо спускающейся соучастницы-ночи, они могли невольно, непоправимо пасть в объятия друг друга. В нем закипал гнев при мысли об этой возможной развязке, даже неизбежной, если он не найдет мужества расстаться с нею. С его стороны это было бы самое гнусное преступление: он злоупотребил бы доверием девушки и подло бы совратил ее. На этот раз его возмущение было так велико, что он сразу встал и нашел в себе силы подняться в кабинет, твердо решив бороться с собою.
А Клотильда наверху спокойно продолжала работать над рисунком. Она даже не повернула голову и ограничилась одним замечанием:
— Как долго ты пропадал! Я уже подумала, что Мартина ошиблась на десять су в своем подсчете.
Эта привычная шутка над скупостью служанки заставила его рассмеяться. И он, в свою очередь, спокойно уселся за стол. Они не разговаривали больше до самого завтрака. Как только он очутился возле нее, его словно омыла и успокоила волна глубокой нежности. Он осмелился взглянуть на Клотильду и был умилен ее тонким профилем, серьезным выражением лица этой большой прилежной девочки. Быть может, там, внизу, он видел кошмарный сон? Неужели он так легко переломит себя?
— Ах, я так хочу есть! — воскликнул он, когда Мартина позвала их завтракать. — Увидишь, какие у меня будут теперь мускулы!
Клотильда весело взяла его под руку.
— Вот именно, учитель! Нужно быть веселым и сильным.
Все же ночью, в спальне, пытка возобновилась. Как только он подумал, что может потерять Клотильду, ему пришлось зарыться лицом в подушку, чтобы заглушить рыдания. Все образы стали более четкими: Паскаль видел ее в объятиях другого, отдающей другому свое девственное тело, и его терзала дикая ревность. Никогда не хватит у него мужества согласиться на такую жертву. Всевозможные планы беспорядочно сталкивались в его пылавшем, измученном мозгу: отговорить от замужества, удержать ее возле себя, но чтобы она никогда не догадалась о его страсти; или уехать вместе с ней, путешествовать по разным городам и, с целью сохранить дружбу учителя и ученицы, все время вместе заниматься наукой; или же в случае необходимости отправить ее к Максиму сиделкой — лучше потерять ее, чем отдать другому мужчине. Но при каждом из этих решений его сердце разрывалось от муки — ему нужно было владеть ею безраздельно. Одно ее присутствие больше уже не удовлетворяло его, он хотел, чтобы она принадлежала ему, жила им одним и для него, чтобы она была такая, какой возникала во мраке его спальни, — сияющая непорочной своей наготой, окутанная лишь плащом своих распущенных волос. Его руки обнимали пустоту; он вскочил с постели, шатаясь, как человек, выпивший яду. От этого внезапного припадка безумия он очнулся только в глубокой тишине темного кабинета, заметив, что стоит на полу босыми ногами. Великий боже! Куда он бежал? Постучаться в двери этой спящей крепким сном девочки? Быть может, выломать их ударом плеча? Ему показалось, что в этой глубокой тишине он слышит ее чистое, легкое дыхание — оно ударило его прямо в лицо, отбросило назад, словно священное дуновение. Вернувшись в спальню, он упал на свою постель в припадке стыда и ужасного отчаяния.
На следующий день утром Паскаль, разбитый бессонницей, принял решение. Взяв свой обычный душ, он почувствовал себя более здоровым и бодрым. Он пришел к выводу, что нужно заставить Клотильду дать слово. Ему казалось, что если она твердо пообещает выйти замуж за Рамона, то это бесповоротное решение облегчит его, уничтожив какую бы то ни было безумную надежду. Это создаст между ними еще одно непреодолимое препятствие. Таким образом он вооружит себя против своей страсти, и если будет продолжать страдать, то при нем останется только страдание, без этого отвратительного опасения стать бесчестным человеком, поднявшись однажды ночью, чтобы овладеть ею раньше другого.
Клотильда сначала казалась удивленной, когда он в это утро стал ей доказывать, что нельзя больше медлить, что она должна дать окончательный ответ славному молодому человеку, который так долго ждет его. Она пристально посмотрела ему прямо в глаза, но у него хватило силы выдержать ее взгляд: он настаивал на своем искренне, но все же с огорченным видом, как будто ему было тяжело говорить все это. Наконец, слабо улыбнувшись, она отвернулась в сторону.
— Так ты, учитель, хочешь, чтобы я оставила тебя? Он не дал прямого ответа.
— Моя дорогая, уверяю тебя, что это становится смешным. Рамон вправе рассердиться.
Она стала приводить в порядок бумаги на своем пюпитре, Затем, помолчав немного, сказала:
— Это забавно. Теперь ты заодно с бабушкой и Мартиной.
Они не дают мне покоя, чтобы я с этим покончила… Я думала, что у меня есть еще несколько дней. Но если вы все втроем торопите меня…
Больше она ничего не сказала, а он не заставил ее высказаться более ясно.
— В таком случае, — спросил он, — в какой же день прийти Рамону?
— Он может прийти, когда захочет, я никогда не была против его посещений… Не беспокойся об этом. Я извещу, что мы его ожидаем как-нибудь после полудня.
Через день все началось сначала. Клотильда ничего не сделала, и Паскаль на этот раз рассвирепел. Он сильно страдал, его терзала тоска, когда возле него не было Клотильды, ее успокаивающей веселой свежести. И он потребовал в резких выражениях, чтобы она вела себя, как подобает серьезной девушке, и не играла больше чувством достойного, любящего ее человека.
— Какого черта! — воскликнул он. — Кончим, наконец, это дело, раз все равно ему быть! Предупреждаю тебя, что я пошлю Рамону записку. Завтра в три часа он будет здесь.
Она слушала его молча, опустив глаза. Никто из них, казалось, не хотел затрагивать вопрос о том, действительно ли этот брак решен; они словно сговорились, что было какое-то предварительное решение, принятое бесповоротно. И когда она подняла голову, он вздрогнул, словно от какого-то предчувствия. Он вообразил, что она перерешила и сейчас откажется от этого брака. Господи, что же тогда станется с ним, что ему делать? Он сразу почувствовал бесконечную радость и безумный страх. Но она взглянула на него со своей обычной теперь улыбкой, сдержанной и мягкой, и покорно ответила:
— Как хочешь, учитель! Скажи ему, чтобы он пришел сюда завтра в три часа.
Паскаль так отвратительно провел ночь, что встал поздно, сославшись на головную боль. Только под ледяной водой душа 0:н почувствовал облегчение. В десять часов он ушел из дому, предупредив, что сам отправляется к Рамону. На самом же деле у него была другая цель: он знал, что у одной плассанской перекупщицы продается корсаж, целиком сделанный из старинных алансонских кружев, — настоящее чудо, хранившееся у нее в ожидании какого-либо великодушного безумца влюбленного. И ночью, когда он терпел свои мучения, ему пришла в голову мысль подарить его Клотильде к ее свадебному платью. Эта горькая мысль самому нарядить ее, чтобы она была вся белая и прекрасная в день, когда принесет себя в дар, умиляла его сердце, обессиленное жертвой. Клотильда видела как-то вместе с ним этот корсаж и была от него в восхищении, но, очарованная им, она мечтала надеть его на плечи мадонны, — старинной мадонны из дерева в соборе св. Сатюрнена, почитаемой верующими. Перекупщица уложила корсаж в небольшую картонку, которую он мог незаметно принести домой и спрятать в своем письменном столе.
В три часа явился доктор Рамон. Хотя Паскаль и Клотильда поджидали его в кабинете, возбужденные и чересчур уж веселые, тем не менее они оба избегали разговора о нем.
Приняли его приветливо, с какой-то преувеличенной сердечностью.
— Ну, вот вы и поправились, учитель! — сказал молодой человек. — У вас никогда не было такого здорового вида!
Паскаль покачал головой.
— Да, да, быть может, вид у меня и здоровый. А вот сердце отнюдь нет.
Это невольное признание заставило Клотильду вздрогнуть; она посмотрела на них так, как будто в силу самих обстоятельств сравнивала обоих. У Рамона — великолепная голова красавца-доктора, обожаемого женщинами, улыбающееся лицо, густая черная борода, густые волосы; он был во всем блеске мужественной молодости. И рядом Паскаль — в сединах, с белой бородой, этим пушистым снежным руном, запечатленный той трагической красотой, которую придали ему эти шесть мучительных месяцев. Он немного постарел, и на скорбном его лице только большие карие глаза остались по-прежнему молодыми, живыми и ясными. Сейчас каждая его черта выражала такую мягкость, такую возвышенную доброту, что Клотильда больше не отводила от него взгляда, полного глубокой нежности. Наступило молчание, у каждого дрогнуло сердце.
— Ну что ж, дети, — мужественно сказал Паскаль, — я думаю, у вас есть о чем переговорить вдвоем… Мне, кстати, нужно сделать кое-что внизу. Я скоро вернусь.
И он ушел, улыбнувшись им.
Как только они остались одни, Клотильда без всякого смущения подошла к Рамону, протянув ему обе руки. Не выпуская его рук из своих, она сказала:
— Послушайте, друг мой, мне придется вас очень огорчить… Не нужно слишком сердиться за это на меня: клянусь, я чувствую к вам глубокую дружбу.
Он сразу понял все и побледнел.
— Клотильда, прошу вас, не давайте мне окончательного ответа. Если хотите, подумайте еще некоторое время.
— Это бесполезно, мой друг: я решила.
Устремив на него свой милый искренний взгляд, она не выпускала его рук из своих, чтобы он мог почувствовать, как она спокойна и расположена к нему. Он первый сказал глухим голосом:
— Значит, вы несогласны?
— Я несогласна, но, уверяю вас, сама очень огорчена этим. Не спрашивайте меня ни о чем, позже вы все узнаете.
Он сел, разбитый волнением, которое едва сдерживал. Это был крепкий и уравновешенный человек, владевший собой при самых тяжких страданиях, но никогда ни одно горе не потрясло его настолько. Он не мог вымолвить ни слова, а Клотильда, стоя перед ним, продолжала:
— Главное, мой друг, не думайте, что я кокетничала с вами… Если я оставила вам надежду, если разрешила ждать моего ответа, это потому, что я плохо понимала себя… Вы не представляете, какое потрясение я пережила. Это была настоящая буря в беспросветном мраке, я с трудом прихожу в себя.
Наконец он заговорил:
— Если таково ваше желание, то я ни о чем не стану спрашивать… Впрочем, вам достаточно ответить на один-единственный вопрос… Вы не любите меня, Клотильда?
Она ответила серьезно, без всяких колебаний, с теплым участием, которое смягчило прямоту ее ответа:
— Это правда, я вас не люблю, но чувствую к вам искреннюю привязанность.
Он встал и движением руки удержал ее от добрых слов, которые она хотела ему сказать.
— Кончено, не будем никогда говорить об этом. Желаю вам счастья. Не беспокойтесь обо мне. Сейчас я похож на человека, которому на голову обрушился потолок. Но я выберусь из-под обломков.
Кровь бурно прилила к его бледному лицу, он задыхался; он подошел к окну, потом, тяжело ступая, вернулся обратно, пытаясь справиться с собой. Он глубоко дышал. В этой гнетущей тишине послышались шаги Паскаля, который с шумом поднимался по лестнице, чтобы известить о своем приходе.
— Прошу вас, — быстро прошептала Клотильда, — не будем ничего говорить учителю. Он не знает о моем решении, я хочу сама осторожно все рассказать: он очень хотел, чтобы мы женились.
Паскаль остановился на пороге. Он едва держался на ногах и совсем запыхался, словно слишком быстро всходил наверх. Однако у него хватило сил улыбнуться им.
— Ну, что же, дети, — спросил он, — поладили вы друг с другом?
— Конечно, — ответил Рамон, объятый таким же трепетом.
— Значит, теперь решено?
— Вполне, — сказала и Клотильда, которая вдруг почувствовала какую-то слабость.
Хватаясь за мебель, Паскаль добрался до своего рабочего стола и упал в стоявшее перед ним кресло.
—Что поделаешь, что поделаешь! Видите ли, ноги не всегда слушаются меня. Все потому, что я уже старая развалина… Но это пустяки! Я очень, очень счастлив, дети мои. Ваше счастье оживит меня.
Затем, когда Рамон ушел после непродолжительного разговора, он, оставшись вдвоем с девушкой, казалось, снова забеспокоился:
— Значит, кончено, совсем кончено? Честное слово?
— Совсем кончено.
Он больше не сказал ни слова, только кивнул головой, как бы подтверждая, что он в восторге, что все прекрасно и теперь наконец все заживут спокойно. Закрыв глаза, он притворился, будто засыпает. Но его сердце билось так, словно готово было разорваться, а плотно сжатые ресницы едва удерживали слезы.
В этот же вечер, часов в десять, когда Клотильда спустилась вниз к Мартине, чтобы отдать какое-то распоряжение, Паскаль, воспользовавшись случаем, незаметно положил на ее постель маленькую картонку с кружевным корсажем. Вернувшись, Клотильда по обыкновению пожелала ему доброй ночи. Прошло минут двадцать, как он отправился к себе в комнату; он уже стал раздеваться, когда до него донесся взрыв звонкого веселья. Маленький кулачок застучал в двери, и свежий, прерывающийся смехом голос заторопил его:
— Иди же, иди скорей, посмотри!
Он отворил дверь, не устояв перед этим зовом молодости, заразившись этим весельем.
— О, иди же, иди, посмотри, что положила на мою постель прекрасная синяя птица!
И она увлекла его в свою комнату прежде, чем он успел опомниться. Там горели две свечи; старая приветливая комната со своими поблекшими нежно-розовыми обоями, казалось, превратилась в часовню; на постели, как некий священный покров, выставленный для поклонения верующих, был разложен корсаж из старинных алансонсюих кружев.
— Нет, ты не можешь себе представить!.. — говорила она. — Вообрази, я не сразу заметила картонку. Я уже все приготовила на ночь, разделась и только собралась лечь в постель, как увидела твой подарок… У меня прямо сердце остановилось! Я почувствовала, что ни за что не дождусь утра, надела юбку и побежала за тобой…
Только тогда Паскаль заметил, что Клотильда полураздета, как в тот грозовой вечер, когда она пыталась похитить папки и он неожиданно застал ее. Он снова видел это божественно-прекрасное девическое тело, стройные ноги, гибкие руки, тонкий стан с маленькой крепкой грудью.
Она схватила его за руки и сжала их своими ласковыми, властными ручками.
— Как ты добр и как я тебе благодарна! — сказала она. — Такое чудо, такой необыкновенный подарок — я не стою его!.. Ты вспомнил, как я восхищалась этим произведением старинного искусства и как говорила тебе, что одна только мадонна в соборе св. Сатюрнена достойна надеть его… Как я рада, как рада! Я, правда, кокетка, но такая, видишь ли, что мне иногда хочется безумных вещей, например, платьев, сотканных из солнечных лучей, воздушных тканей из небесной лазури. О, как я буду в нем хороша, как я буду хороша в нем!
Сияющая, полная восторженной благодарности, она прижалась к нему, не отрывая взгляда от кружев и заставляя его восхищаться вместе с нею.
— Все-таки скажи, — спросила она с внезапно проснувшимся любопытством, — почему ты сделал мне такой царский подарок?
С той минуты, как она прибежала к нему в порыве своей шумной радости, Паскаль жил словно во сне. Он был растроган до слез этой нежной благодарностью и оставался в ее комнате, не ощущая того ужаса, которого ожидал; наоборот, он успокоился, он испытывал какой-то восторг, словно в предчувствии великого, сказочного счастья. Эта комната, в которую он никогда не входил, подобно святилищу, хранила какое-то сладостное обещание утолить ненасытную жажду невозможного.
На его лице выразилось удивление.
— Этот подарок? — переспросил он. — Да ведь это для твоего подвенечного платья.
Теперь уж была удивлена Клотильда, казалось, она не понимала, о чем он говорит. Потом с нежной и какой-то особенной улыбкой, уже несколько дней не покидавшей ее, она снова развеселилась.
— Ах, да, моя свадьба!
Затем уже серьезно она спросила:
— Итак, ты избавляешься от меня, для этого ты и старался выдать меня замуж?.. Неужели ты все еще думаешь, что я твой враг?
Он почувствовал, что пытка начинается снова, и, не глядя на Клотильду — ибо он хотел сохранить свое мужество, — ответил:
— А разве ты не враг мне? Мы так страдали друг от друга в эти последние месяцы! Пожалуй, нам лучше расстаться… Кроме того, я не знаю, что ты думаешь: ты мне так и не дала ответа, которого я ожидал.
Клотильда тщетно пыталась уловить его взгляд. Тогда она стала говорить о той ужасной ночи, когда они вместе просматривали папки. Это правда, она была так потрясена, что до сих пор не могла сказать, с мим она или против него. Но он имеет право требовать ответа.
Она снова взяла его за руки, она заставила его взглянуть на нее.
— Значит, ты прогоняешь меня, потому что я твой враг?.. Слушай же! Я не враг твой, а твоя раба, твое творение и твое достояние… Понимаешь? Я с тобой ради тебя, тебя одного!
Паскаль сиял. Глубокой радостью зажглись его глаза.
— Я надену эти кружева, да, надену! — воскликнула Клотильда. — Они пригодятся для моей брачной ночи. Я хочу быть красивой, очень красивой для тебя… Но, я вижу, ты ничего не понял! Ты мой господин, я люблю тебя…
Взволнованный, растерянный Паскаль пытался закрыть ей рот. Но она успела прокричать:
— И я хочу тебя!
— Нет, нет! Молчи, ты сведешь меня с ума!.. Ты невеста другого, ты связана словом. К счастью, все это безумие невозможно.
— Другой! Я сравнила его с тобой и выбрала тебя… Я простилась с ним, он ушел и не вернется больше никогда… Теперь нас только двое, я люблю тебя, а ты любишь меня, я это знаю, и я твоя…
Он весь трепетал, он перестал сопротивляться, объятый давним желанием обнять ее, вдохнуть всю нежность, все благоухание расцветшей женщины.
— Возьми же меня, ведь я твоя!
Эта не было падением. Их подхватила торжествующая жизнь. Они радостно принадлежали друг другу. Большая комната-соучастница с старинной мебелью словно наполнилась светом. Не осталось больше ни страха, ни страданий, ни сомнений: они были свободны, она отдавалась ему, сознавая это, желая этого, а он принимал великий дар, ее тело, как нечто бесценное, завоеванное силой его любви. Место, время, возраст — все исчезло. Была только бессмертная природа, страсть обладающая и созидающая, счастье, которое утверждает себя. Прелестная в своем опьянении, она тихо вскрикнула, став женщиной, и он, рыдая от восторга, крепко обнял ее, шепча непонятные ей слова благодарности за то, что она снова сделала его мужчиной. Полные божественного упоения, радостные и торжествующие, Паскаль и Клотильда остались в объятиях друг Друга.
Ночной воздух был нежен, молчание полно сладостной тишины. Часы протекали за часами в этом наслаждении радостью жизни. Она шептала ему на ухо ласкающим голосом медленно, без конца:
— Учитель, о учитель, учитель!..
И это слово, которым она обычно называла его, теперь приобрело какое-то глубокое значение — оно стало больше и шире, словно выражая всю беззаветность ее чувства. Она повторяла его с страстной благодарностью женщины, узнавшей любовь и покорной ей. Не означала ли эта познанная наконец и удовлетворенная любовь победу над мистицизмом, признание реальности, прославление жизни?
— Учитель, учитель, — шептала она, — это началось уже давно, мне нужно рассказать тебе все, всю правду… Да, я ходила в церковь, чтобы быть счастливой. К моему несчастью, я не могла просто верить, я очень хотела понять, потому что их догматы возмущали мой разум, их рай казался мне детским вымыслом… И все же я думала, что не весь мир постигается чувством, что есть еще другой, неведомый мир, о котором нужно помнить. В этот мир, учитель, я верю еще и сейчас, меня не оставляет мысль о потустороннем. Даже счастье, найденное на твоей груди, не заставит меня забыть о нем… О, эта потребность в счастье, потребность немедленно быть счастливой, обрести уверенность! — как я страдала! Если я ходила в церковь, то потому, что мне не хватало чего-то, и я искала этого. Мои муки объяснялись непреодолимым желанием заполнить эту пустоту… Вспомни о том, что ты сам назвал моей вечной жаждой мечты и самообмана. Помнишь, это было ночью, на току, под огромным звездным небом. Твоя наука внушала мне ужас, я с возмущением думала о развалинах, которыми она усеивает землю; я отводила глаза от страшных язв, которые она открывала! И мне хотелось, учитель, увести тебя в пустыню, где бы нас никто не знал, далеко от мира, но близко к богу… О, какая пытка — чувствовать жажду, бороться с нею и оставить ее неутоленной!
Тихонько, не отвечая ни словом, Паскаль поцеловал ее в глаза.
— Потом, учитель, ты, верно, тоже помнишь об этом, — продолжала она шептать голосом, легким, как дуновение ветерка, — в ту грозовую ночь я пережила тяжелое нравственное потрясение. Раскрыв передо мною, свои папки, ты дал мне страшный урок жизни. Правда, ты еще раньше мне говорил: «Познай жизнь, люби ее, проживи ее так, как должно ее прожить». Но какой это страшный, огромный поток, уносящий все в море человеческого бытия, которое он неустанно пополняет для неведомого будущего!.. Видишь ли, учитель, с этого времени и началась во мне глухая работа. Так пробуждалась в моем сердце и в моей плоти горькая правда действительности. Сначала я чувствовала себя просто уничтоженной, настолько жесток был удар. Я не узнавала себя, я молчала, потому что не могла сказать ничего определенного. Потом мало-помалу все во мне изменилось; я не раз восставала против этого, чтобы не признать своего поражения… Но с каждым днем все больше выяснялась истина: я начала понимать, что ты мой господин, что счастье только с тобой, с твоей наукой и с твоей добротой. Ты был сама жизнь, широкая и терпимая. Ты ничего не скрывал, ты все принимал в своей любви к здоровью и созиданию; ты верил в творческий труд вселенной, видел веление судьбы в той работе, которой мы все так страстно отдаемся, стремясь во что бы то ни стало жить, любить, заново творить жизнь и снова жизнь, вопреки всем нашим мерзостям и страданиям… О, жить, жить — это важнейшее из дел, это долгий подвиг, завершающийся на закате жизни вместе с самой жизнью!
Молча улыбаясь, он поцеловал ее в губы.
— И если я всегда любила тебя, учитель, с самой ранней юности, — продолжала она, — то, я в этом уверена, именно той страшной ночью ты отметил меня и сделал своей… Вспомни, как ты сжал меня тогда в своих яростных объятиях. У меня остался синяк, капли крови на плече. Я была полуодета, твое тело словно вдавилось в мое. Мы боролись, но ты оказался сильнее, и у меня после этого осталась потребность в какой-то поддержке. Сначала я считала себя униженной; потом я поняла, что это было чувство подчинения, бесконечно сладостное… С тех пор я всегда ощущала тебя во мне. Твое движение даже на расстоянии заставляло меня вздрагивать, потому что мне казалось, будто ты коснулся меня. Мне хотелось, чтобы ты снова взял меня в объятия и сжал так, что я навсегда бы растворилась в тебе. И я предчувствовала, я догадывалась, что ты хочешь того же; что та сила, которая сделала меня твоей, сделала тебя моим; что ты боролся с собой, чтобы не схватить меня, когда я прохожу мимо, и больше не отпускать… Ухаживая за тобой во время твоей болезни, я уже чувствовала какое-то удовлетворение. Именно тогда я все поняла. Я перестала ходить в церковь, я была счастлива с тобой, ты дал мне уверенность… Вспомни, как я крикнула тебе там на току, что чего-то не хватает нашей близости. Она была какой-то пустой, и мне необходимо было заполнить эту пустоту. Чего же нам недоставало? Только бога, смысла бытия! Полное обладание во имя любви и жизни — это и есть воплощение божества.
Теперь слышался лишь ее невнятный лепет, Паскаль радовался их победе; они снова отдались друг другу. То была блаженная ночь в счастливой комнате, благоухавшей юностью и страстью. На рассвете они широко распахнули окно навстречу весне. Щедрое апрельское солнце поднималось на необозримом безоблачно-чистом небе, и трепещущая земля, взбухшая от ростков, радостно воспевала праздник любви.