VI
Шли дни. Октябрь сначала был великолепен; жаркая осень казалась знойной лаской созревшего щедрого лета под безоблачным небом. Потом погода испортилась: поднялся страшный ветер, последней грозой размыло откосы. Это приближение зимы словно наполнило угрюмый дом в Сулейяде глубоким унынием.
Там снова водворился ад, но другой. Между Паскалем и Клотильдой не происходило шумных ссор. Они больше не хлопали дверьми, их раздраженные голоса не заставляли Мартину поминутно подниматься наверх. Теперь они едва разговаривали; и не было сказано ни слова по поводу ночного происшествия. Он не хотел возобновлять разговор из-за какой-то необъяснимой нерешительности, странного чувства неловкости, в котором не мог отдать себе отчета, и не требовал от Клотильды ожидаемого ответа — веры в него и подчинения. Она же после огромного душевного потрясения, совершенно изменившего ее, все еще раздумывала, колебалась, боролась с собой и, охваченная чувством бессознательного сопротивления, откладывала решение отдать ему себя. Взаимное непонимание углублялось благодаря этому безнадежному молчанию, царившему в безрадостном доме, где больше не было счастья.
Для Паскаля настал период жизни, когда он жестоко страдал, никому не жалуясь. Этот кажущийся мир не дал ему спокойствия, наоборот, Паскаль стал невероятно подозрителен: ему казалось, что заговоры против него продолжаются, а если его как будто оставили в покое, то только для того, чтобы за его спиной подстроить самую злодейскую ловушку. Его беспокойство даже усилилось; он каждый день ожидал катастрофы, словно вот-вот могла открыться пропасть и поглотить все его работы, словно весь Сулейяд вот-вот будет сметен с лица земли, развеян ветром, превращен в пыль. Это скрытое преследование его мыслей, его умственной и нравственной жизни становилось до такой степени невыносимым, так угнетало и раздражало его, что вечером он ложился спать в лихорадке. Он часто вздрагивал, быстро оборачивался, надеясь поймать с поличным врага, замышляющего какое-нибудь предательство за его спиной. А иногда в приступе подозрительности он простаивал целые часы на страже за решетчатыми ставнями в своей комнате или устраивал засаду в глубине коридора; но никто не нарушал спокойствия дома, он слышал только усиленное биение крови в висках. Все это сводило его с ума; он не ложился в постель, не осмотрев каждой комнаты, плохо спал, пробуждаясь от малейшего шороха, взволнованный, готовый защищаться.
Страдания Паскаля увеличивались еще от постоянной, все укреплявшейся в нем мысли о том, что рану нанесла ему Клотильда — единственное дорогое ему существо, которое он любил больше всего в мире; в течение двадцати лет он следил, как она росла, развивалась, хорошела на его глазах, и жизнь его как будто наполнялась благоуханием пленительного расцвета ее юности. О боже, и это Клотильда, к которой он испытывал чувство такой захватывающей, безотчетной нежности! Клотильда, ставшая всей его радостью, источником мужества, надежд, вновь подаренной ему юностью! Когда она проходила мимо него, свежая, с изящной кругленькой шейкой, он и сам чувствовал себя обновленным, бодрым и радостным, словно к нему вернулась собственная весна. Впрочем, жизнь его объясняла, как случилось, что Паскаль так привязался к девушке, которая тронула его сердце, совсем еще крошкой, а потом, подрастая, постепенно заполнила это сердце целиком. С того времени, как Паскаль окончательно поселился в Плассане, он вел почти монашескую жизнь, зарывшись в свои книги, не встречаясь с женщинами. Все знали о его любви к одной даме, хотя он никогда не поцеловал даже кончиков ее пальцев; но она давно умерла. Правда, он иногда уезжал в Марсель, проводил там ночи; но это были короткие, случайные связи с первыми встречными, тут же обрывавшиеся. Он еще совсем не жил и хранил в себе почти нетронутой мужскую силу, бурно заявлявшую о себе сейчас, под угрозой надвигающейся старости. Он мог бы страстно привязаться к любому существу, например, к подобранной на улице собаке, лизнувшей ему руку; и вот он полюбил Клотильду, эту девочку, которая на его глазах превратилась в желанную женщину и владела им теперь, и мучила, сделавшись его врагом.
Паскаль, такой веселый и добрый, стал мрачен и невыносимо груб. Он раздражался из-за каждого слова, прогонял недоумевающую Мартину, которая смотрела на него покорным взглядом побитого животного. С утра до вечера он бродил по унылому дому со своей тоской, и лицо его было так угрюмо, что никто не осмеливался с ним заговорить. Теперь, отправляясь к больным, он никогда не звал с собой Клотильду. Однажды днем он вернулся домой ужасно расстроенный, на его совести лежала смерть человека, причиненная чересчур смелым лечением. Паскаль лечил подкожным впрыскиванием кабатчика Лафуасса, страдавшего настолько быстро развивавшейся сухоткой, что он считал его безнадежным. Тем не менее он решил бороться и продолжал лечение; к несчастью, в этот день в шприц попала случайно ускользнувшая от фильтра грязная частица на донышке пузырька. Показалось немного крови; к довершению несчастья укол пришелся в вену. Паскаль сразу встревожился, увидев, что кабатчик побледнел, начал задыхаться и обильно потеть холодным потом. Потом он понял, в чем дело, когда увидел мгновенную смерть, почерневшее лицо и синие губы. Это была закупорка сосудов. Паскаль мог здесь винить себя только за неусовершенствованный способ приготовления жидкости, за свой еще варварский метод лечения: Лафуасс все равно был безнадежен, в лучшем случае он прожил бы еще полгода в самых ужасных мучениях. Тем не менее эта страшная смерть, этот жестокий факт был налицо. Какое горькое сожаление, какой удар его вере, какой гнев против бессильной науки, причинившей смерть! Мертвенно-бледный, он вернулся домой, заперся в своей комнате, бросился, не раздеваясь, на кровать и пролежал так до следующего утра, целых шестнадцать часов, в каком-то оцепенении.
Днем, после завтрака, Клотильда, сидя около него в кабинете за шитьем, решилась нарушить тяжелое молчание. Подняв глаза от работы, она смотрела, как он нетерпеливо перелистывал книгу в поисках какой-то справки, которой не находил.
— Учитель, ты болен?.. — спросила она. — Почему ты не скажешь? Я бы стала ухаживать за тобой.
Уткнувшись лицом в книгу, он глухо пробормотал:
— Болен или нет, какое тебе до этого дело? Мне никого не нужно.
Она продолжала примирительным тоном:
— Может быть, у тебя какие-нибудь неприятности? Если бы ты мне сказал, тебе стало бы легче… Вчера ты вернулся такой грустный. Нельзя так поддаваться унынию. Я очень беспокоилась ночью; я три раза вставала и слушала у твоей двери; меня мучила мысль, что тебе тяжело.
На Паскаля слова Клотильды, несмотря на ее ласковый голос, подействовали, как удар кнута. Не владея собой в болезненном своем изнеможении, он вдруг вспылил, отшвырнул книгу и встал, весь дрожа.
— Так ты шпионишь за мной! Я не могу даже укрыться в своей комнате без того, чтобы вы не подслушивали у дверей!.. Я знаю, тут готовы ловить мой последний вздох, сторожат мою смерть, чтобы все уничтожить и сжечь…
Он возвышал голос, и все, что он так незаслуженно выстрадал, выливалось теперь в жалобах и угрозах.
— Я запрещаю тебе следить за мной… Но не скажешь ли ты что-нибудь другое? Подумала ли ты, можешь ли честно протянуть мне руку и сказать, что ты со мной?
Но она не отвечала и только смотрела на него большими ясными глазами, как будто признаваясь в том, что она еще не желает уступить. Паскаль, еще больше раздраженный этим молчанием, окончательно вышел из себя.
— Ступай, ступай прочь! — захлебываясь, кричал он, указывая ей на дверь. — Я не хочу, чтобы ты была возле меня. Я не хочу, чтобы возле меня были враги! Я не хочу, чтобы они довели меня до сумасшествия!
Она поднялась, без кровинки в лице, захватила свое шитье и вышла, твердо ступая, ни разу не обернувшись.
В продолжение следующего месяца Паскаль старался забыться в упорной, беспрерывной работе. Проводя целые дни один в кабинете, работая даже по ночам, он вновь углубился в старые документы, просматривал и исправлял все свои тру,ды о наследственности. Казалось, им овладело яростное желание убедиться в справедливости своих надежд, вырвать у науки подтверждение того, что можно обновить человечество, можно сделать его здоровым и совершенным. Он совсем не выходил из дому, бросил больных, жил, погрузившись в свои рукописи, без воздуха, без движения. Месяц этой утомительной работы, которая надломила Паскаля, не избавив его от ежедневных тревог, привел к такому нервному истощению, что давно гнездившаяся в нем болезнь обнаружилась с невероятной силой, и это внушало беспокойство.
Теперь он просыпался утром совершенно разбитый, с чувством несравненно большей усталости, чем накануне вечером, когда ложился спать. Он ощущал постоянную тяжесть во всем теле, слабость в ногах после пятиминутной ходьбы, полное изнеможение от малейшего усилия, не мог сделать ни одного движения без того, чтобы оно не причиняло ему мучительных страданий. Порой ему казалось, будто земля колеблется под ногами, от постоянного шума в ушах кружилась голова, в глазах мелькало так, что он принужден был закрывать веки, словно на него сыпались искры. Он невзлюбил вино, почти ничего не ел, у него испортилось пищеварение. Он пришел в состояние полной апатии, все возраставшей вялости, которая вдруг сменялась вспышкой бесполезной, сумбурной деятельности. Равновесие было нарушено: слабость и раздражительность толкали его от одной крайности к другой без всякого разумного повода. Малейшее волнение вызывало у него слезы. В конце концов им овладевали приступы такого отчаяния, что он запирался у себя в комнате и плакал навзрыд целыми часами, без видимой причины, ощущая лишь бесконечную гнетущую печаль своей жизни.
Но его состояние особенно ухудшилось после поездки в Марсель, куда он отправился по старой холостяцкой привычке. Быть может, он надеялся на какую-нибудь встряску, на благотворное действие какого-нибудь кутежа. Он пробыл там только два дня и вернулся совершенно убитый, ошеломленный сознанием своего мужского бессилия. То, что до сих пор было в нем только опасением, внушавшим ему чувство невыразимого стыда, после неудачных попыток сменилось уверенностью, которая еще увеличивала его робость в отношениях с женщинами. До сих пор он не придавал этому большого значения; теперь же он думал только об этом, был вне себя, сходил с ума от отчаяния, даже помышлял о самоубийстве. Напрасно он говорил себе, что это лишь временный упадок сил, вызванный болезнью; сознание своего бессилия унижало его в собственных глазах, и он в присутствии женщин терялся, как юнец, которого лишает речи страстное желание.
В начале декабря у Паскаля обнаружились невыносимые невралгические боли. Ему так ломило голову, что, казалось, она разваливается на части. Известили старую г-жу Ругон, и однажды она явилась сама справиться о здоровье сына. Но сначала она прошла в кухню, чтобы поговорить с Мартиной. Служанка с испуганным видом, тяжко вздыхая, сообщила ей, что доктор, видимо, теряет рассудок. И она рассказала обо всех его странностях, о том, как он без устали расхаживает взад и вперед у себя в комнате, запирает на ключ все ящики, бродит по всему дому до двух часов ночи. Наконец, со слезами на глазах она робко высказала предположение, что в доктора вселился дьявол и что нужно было бы, пожалуй, предупредить священника из собора св. Сатюрнена.
— Такой хороший человек! — причитала она. — Да за него можно дать себя на куски разрезать! Этакое несчастье, что нельзя его сводить в церковь, наверно, он сразу бы выздоровел!
В это время, услышав голос бабушки Фелисите, вошла Клотильда. Она тоже целыми днями бродила по пустым комнатам, но большую часть времени сидела в заброшенной нижней гостиной. Она не вступила в разговор, а стала слушать молча, с задумчивым и выжидающим видом.
— А, это ты, малютка! Здравствуй!.. Мартина рассказывает тут, что в Паскаля вселился дьявол. Я, знаешь ли, согласна с ней, но только имя этому дьяволу — гордость. Вообразил человек, что знает все на свете, прямо папа римский, сам император! Поэтому-то он и выходит из себя, когда ему противоречат!
Она пожимала плечами, она была полна глубочайшего презрения.
— Все это, конечно, было бы только смешно, если бы не было так грустно… — продолжала она. — Ведь он, как мальчик, ничего не знает, ровно ничего! Не видел жизни, сидел все время над своими дурацкими книгами! Попробуйте-ка ввести его в общество, ведь он наивен, как дитя! А что касается женщин, то он их просто-напросто не знал…
Забывая, что она говорит с молодой девушкой и служанкой, она понизила голос и продолжала доверительно:
— Вот так люди и расплачиваются за чересчур добродетельную жизнь. Ни жены, ни любовницы — ничего! От этого он в конце концов и свихнулся.
Клотильда не шевельнулась; большие глаза смотрели все так же сосредоточенно, только на минуту она медленно опустила ресницы; потом снова подняла их и продолжала стоять неподвижно, словно окаменевшая, не в силах вымолвить ни слова о том, что творилось в ее душе.
— Он у себя, наверху? — спросила Фелисите. — Я пришла поговорить с ним. Пора положить этому конец. Все это слишком глупо!
Она поднялась наверх, Мартина взялась за кастрюльки, а Клотильда снова отправилась бродить по пустому дому.
Наверху, в кабинете, словно застыв над раскрытой книгой, сидел Паскаль. Он не мог больше читать, слова ускользали, не удерживались в памяти, были лишены всякого смысла. Но он не сдавался, испытывая смертельный страх, что может потерять даже свою могучую до последнего времени работоспособность. Г-жа Ругон, едва успев войти, сразу принялась его отчитывать; она вырвала у него книгу и швырнула подальше на стол. Если он болен, то должен лечиться, кричала она. Паскаль в бешенстве вскочил, готовый прогнать ее, как прогнал Клотильду, но последним усилием воли заставил себя сдержаться.
— Вы отлично знаете, матушка, — сказал он, — что я раз навсегда решил не вступать с вами в объяснения… Прошу вас, оставьте меня в покое.
Но она не вняла его просьбе и стала упрекать в вечной подозрительности. Конечно, он сам виноват в своем заболевании, — надо же додуматься до того, что вокруг какие-то враги устраивают ему ловушки и подстерегают, чтобы ограбить. Разве человек в здравом рассудке может вообразить такую чушь? Затем она обвинила его в том, что он чересчур зазнался со своим открытием, с этой своей знаменитой жидкостью, которая излечивает от всех болезней. И нечего ему считать себя господом богом. Тем более, что он уже испытал жестокое разочарование, — она намекнула на Лафуасса, которого он отправил на тот свет, добавив при этом, что, конечно, она и сама понимает, как это было неприятно, тут и правда есть от чего заболеть.
Паскаль, опустив глаза, все время сдерживался и только повторял:
— Матушка, оставьте, оставьте меня.
— Ну нет, я не собираюсь тебя оставить! — вскричала г-жа Ругон со свойственной ей, несмотря на ее возраст, запальчивостью. — Я именно потому и пришла растолкать тебя немножко и вывести из этого болезненного состояния, чтобы ты перестал сам себя мучить… Нет, так продолжаться больше не может, я не хочу, чтобы из-за твоих выдумок мы стали опять басней всего города… Я хочу, чтобы ты лечился.
Он пожал плечами и тихо, будто самому себе, сказал не совсем уверенным тоном:
— Я не болен.
Тут г-жа Ругон окончательно вышла из себя.
— Как это не болен? Каково! Он не болен!.. Действительно, нужно быть врачом, чтобы не знать самого себя… Бедный мой мальчик, да ведь все, кто тебя видит, поражаются: ты помешался от гордости и от страха!
На этот раз Паскаль быстро поднял голову и посмотрел матери прямо в глаза. Она продолжала:
— Да, именно это я и хотела тебе сказать; другие, по-видимому, не решались взять это на себя. Ведь ты в таком возрасте, когда человек знает, что он должен делать… Нужно сопротивляться, думать о чем-нибудь другом, гнать прочь навязчивую идею, — особенно, когда происходишь из такой семьи, как наша… Ты знаешь ее. Берегись, подумай о своем лечении.
Паскаль побледнел, но продолжал смотреть на нее все тем же пристальным взглядом, словно стараясь проникнуть внутрь и узнать, что именно передалось ему от нее.
— Вы правы, матушка, благодарю вас… — коротко ответил он.
Оставшись один, Паскаль уселся за стол и хотел снова приняться за чтение. Но, как и прежде, он не мог сосредоточить своего внимания и уловить смысл: буквы прыгали у него перед глазами. Слова матери звучали в его ушах; злое предчувствие, которое уже шевелилось в нем, росло и крепло, теперь обернулось немедленной и совершенно определенной опасностью. Еще два месяца тому назад он так гордо доказывал, что уродился не в свою семью. Неужели наступает час отвратительного разоблачения! Неужели ему суждено такое горе — ощутить в самом себе признаки наследственного порока, с ужасом почувствовать себя в когтях этого чудовища! Мать сказала ясно — он сходит с ума от гордости и страха. Значит, эта великая мысль, восторженная вера в победу над страданием, в возможность даровать людям сильную волю, создать новое человечество, здоровое и стоящее на более высокой ступени развития, — все это, значит, не что иное, как начало мании величия? А его боязнь попасться в ловушку, а это стремление подстерегать врагов, которые, казалось ему, упорно хотят проникнуть в его дом, — разве не трудно узнать в этом признаки мании преследования? Такие случаи в их семье всегда приводили к одинаковому ужасному концу: быстро наступающее безумие, общий паралич и смерть.
С этого дня Паскаль стал одержимым. Его нервная система была до такой степени расшатана переутомлением и горем, что он не мог сопротивляться этому постоянному призраку безумия и смерти. Все свои болезненные ощущения, крайнюю усталость по утрам, шум в ушах, головокружения, даже плохое пищеварение и приступы истерических слез, — все это он рассматривал теперь как новые грозные признаки надвигающегося помешательства. Он совершенно утратил, когда ее нужно было применить к самому себе, всякую способность диагноза, очень тонкую у него как у врача-наблюдателя. Пытаясь рассуждать, он все смешивал и искажал под влиянием полного физического и душевного упадка, в котором находился. Он потерял всякую власть над собой и словно уже сошел с ума, ежеминутно убеждая себя в том, что это должно случиться.
День за днем, в течение декабря, Паскаль все больше погружался в свое болезненное состояние. Каждое утро он пытался освободиться от этого наваждения, но все попытки неизменно оканчивались тем, что он запирался у себя в кабинете и принимался за вчерашнее, стараясь разобраться в хаосе мыслей. Долгое изучение наследственности, значительные исследования и труды окончательно отравили его, они давали ему повод для все возраставшего беспокойства. Ответом на постоянный вопрос, который он задавал себе относительно своей наследственности, были его папки, содержащие всевозможные комбинации наследственных черт. Они были так многочисленны, что он совершенно терялся. Если он ошибся, выделив себя из семьи как замечательный случай врожденности, то не должен ли он отнести себя к категории возвратной наследственности, проявляющейся через два или даже три поколения? Может быть, его случай был просто-напросто проявлением скрытой наследственности и служил еще одним доказательством в пользу его теории о зародышевой плазме? А быть может, здесь всего лишь разновидность последующего воспроизведения сходства с каким-то неведомым предком, внезапно пробудившимся в нем на склоне его лет? С этих пор Паскаль совершенно лишился покоя. В поисках своего случая он пересматривал все свои работы, перечитывал все книги. Он изучал себя, прислушивался к каждому ощущению, стараясь найти какие-то данные, на основании которых можно было бы сделать выводы. В те дни, когда мозг его работал хуже, когда ему казалось, будто его обступают какие-то странные видения, он склонен был считать первопричиной этого наследственную нервную болезнь. В другие же дни ощущение тяжести и боли в ногах давало ему повод думать, что это влияние косвенной наследственности от какого-нибудь предка со стороны. Все перепуталось, он уже не узнавал себя среди этих воображаемых опасностей, потрясавших его заблудившийся разум. И каждый вечер он приходил все к тому же заключению, все тот же звон звучал в его мозгу: наследственность, страшная наследственность, ему грозит безумие!
В самом начале января Клотильда невольно оказалась свидетельницей сцены, от которой у нее сжалось сердце. Она сидела у окна, в кабинете, за книгой, скрытая высокой спинкой своего кресла, когда вошел Паскаль. Со вчерашнего дня он не показывался, запершись на ключ в своей комнате. Он держал в руках широко развернутый лист пожелтевшей бумаги, в котором она узнала родословное древо. Он так пристально вглядывался в него и был до такой степени погружен в свои размышления, что если бы Клотильда и обнаружила свое присутствие, он все равно не заметил бы ее. Он разложил родословную на столе и продолжал упорно всматриваться в нее испуганно вопрошающим! взглядом; казалось, он все более убеждается в чем-то и молит о пощаде; лицо его было мокро от слез. О боже, почему же родословное древо не давало ему ответа, не подсказывало, от кого из предков передалась ему такая наследственность? Почему он не мог сделать соответствующую надпись на собственном своем листке в ряду с другими? Должен ли он сойти с ума? Почему оно не отвечало прямо? Ему, наверно, было бы легче, — ведь больше всего он страдал от неизвестности! Слезы застилали ему глаза, но он продолжал упорно вглядываться. Он был одержим таким желанием узнать истину, что разум действительно стал ему изменять. Неожиданно, так что Клотильде пришлось спрятаться, он встал, подошел к шкафу и открыл обе дверцы настежь. Он вытащил оттуда целую груду папок, бросил их на стол и принялся лихорадочно перелистывать. Повторялась сцена той ужасной грозовой ночи, когда из ворохов этих старых бумаг поднимались вызванные им вереницы призраков, вставали кошмарные видения. К каждому из этих призраков он обращался с вопросом, с горячей мольбой хотя бы о слове, о намеке, который открыл бы ему происхождение его болезни и даровал ему истину. Сначала это было какое-то невнятное бормотание, потом Клотильда смогла уловить слова, отдельные обрывки фраз:
— Так это ты?.. Или ты?.. Или ты?.. О прародительница, общая наша мать, не ты ли передала мне свое безумие?.. А может быть, за тебя, дядюшка-алкоголик, старый разбойник, должен я теперь расплачиваться? За твое беспробудное пьянство?.. А может, ты, племянник-табетик, или племянничек-мистик, или, еще того лучше, ты, племянница-идиотка, откроете мне истину и поставите диагноз моей болезни? Вернее, впрочем, вы, внучатные мои племянники, один из которых повесился, другой — убийца, а третья — просто сгнила! Не предвещает ли ваш трагический конец и мне нечто подобное — заключение в желтом доме, отвратительный распад всего моего существа?
Полет призраков продолжался. Они вставали во весь рост и проносились мимо в бурном вихре. Папки ожили, воплотились, теснили друг друга — то было шествие страдающего человечества.
— О, кто же мне скажет, кто скажет, кто скажет?.. Не этот ли, умерший сумасшедшим? Или эта, погибшая от чахотки? Этот, разбитый параличом? Или эта, приконченная в ранней молодости физическим истощением?.. Чей яд отравляет меня и сулит мне смерть? И что за яд — истерии, алкоголизма, туберкулеза, золотухи? В кого же он превратит меня — в табетика, эпилептика или сумасшедшего?.. В сумасшедшего! Кто сказал, что я сумасшедший? Это они, это они говорят: сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший!
Рыдания душили Паскаля. Он бессильно уронил ослабевшую голову на папки и плакал, не переставая, охваченный судорожной дрожью. Клотильду объял какой-то религиозный ужас, она почувствовала веяние судьбы, управляющей жизнью рода, и тихонько, удерживая дыхание, вышла из комнаты, ибо понимала, что он сгорит от стыда, если заметит ее присутствие.
Опять потянулись унылые дни. Январь стоял очень холодный, но небо было удивительно ясное и безоблачное, в его прозрачной синеве сияло солнце; и в сулейядском доме окна кабинета, выходившие на юг, превращали комнату в теплицу, поддерживая в ней приятное тепло. Не приходилось даже зажигать огонь в камине, солнце не покидало комнаты. В этом золотом сиянии медленно кружились уцелевшие за зиму мухи; кроме их жужжания, не слышалось ни звука. Это была ненарушимая сонная теплынь, — казалось, в старом доме приютился уголок весны.
И теперь уже Паскалю довелось здесь однажды утром услышать конец разговора, который усилил его страдания. Обычно он сейчас не выходил из своей комнаты до завтрака, и Клотильда приняла в кабинете доктора Рамона. Сидя рядышком на солнце, они вполголоса разговаривали.
В течение этой недели Рамон был здесь уже третий раз. Его личные обстоятельства и главным образом необходимость упрочить окончательно свое положение в Плассане не позволяли ему больше откладывать женитьбу; поэтому он задумал добиться от Клотильды решительного ответа. Уже два раза ему не удавалось поговорить с ней из-за присутствия посторонних. Ему хотелось, чтобы она дала ему согласие совершенно самостоятельно, и он решил объясниться с ней прямо и откровенно. Их дружеские отношения и свойственная обоим рассудительность давали ему на это право. В заключение своей речи он сказал, улыбаясь и глядя ей прямо в глаза:
— Уверяю вас, Клотильда, это самое благоразумное решение… Вы знаете, что я люблю вас давно… Я питаю к вам самые нежные чувства и глубокое уважение… К тому же мы с вами прекрасно понимаем друг друга, мы будем очень счастливы, я в этом уверен.
Она не опустила взора, а так же открыто смотрела на него с дружеской улыбкой. Он был действительно очень красив, в полном расцвете молодости и сил.
— Почему, — спросила она, — вы не женитесь на мадмуазель Левек, дочери адвоката? Она красивее и богаче меня. Я знаю, что она была бы очень счастлива… Боюсь, мой друг, что вы сделаете глупость, выбрав меня.
Рамон не рассердился, он был уверен в благоразумии принятого им решения.
— Я не люблю мадмуазель Левек, а люблю вас… К тому же я все взвесил; повторяю вам, я хорошо знаю, что делаю. Скажите да, ведь и у вас самой лучшего выбора нет.
Клотильда стала серьезной, по ее лицу как будто прошла тень — тень размышлений и внутренней, почти бессознательной борьбы, заставлявшей ее молчать по целым дням.
— Хорошо, мой друг, — сказала она, — если это так важно, то позвольте мне не отвечать вам сейчас же, дайте мне еще несколько недель… Учитель тяжело болен, и это меня очень расстраивает. Ведь вы не захотите, чтобы я дала согласие необдуманно… Вы знаете, я отношусь к вам прекрасно, но было бы нехорошо принимать окончательное решение теперь, когда в доме такое несчастье… Вы понимаете, не правда ли? Я не заставлю вас долго ждать.
И, переведя разговор на другую тему, она прибавила:
— Я очень беспокоюсь за него. Я даже хотела нарочно повидать вас, чтобы сказать вам об этом… На днях я застала его в слезах, он горько плакал. Я знаю, его преследует мысль, что он сойдет с ума… Третьего дня, когда вы разговаривали с ним, я видела, что вы присматривались к нему. Скажите откровенно, что вы думаете о его состоянии? Оно опасно?
— Да нет же, — запротестовал Рамон, — просто он переутомлен, надорвался, вот и все!.. Но как человек с его знаниями, человек, который столько времени занимался нервными болезнями, может ошибаться до такой степени! Ужасно, когда подумаешь, что самые сильные и ясные умы подвержены таким заблуждениям! В его случае подкожные впрыскивания, найденные им, принесли бы несомненную пользу! Почему он не делает уколов?
Клотильда безнадежно махнула рукой — он ее не слушает, она даже не смеет больше заговаривать об этом.
— Хорошо, тогда я скажу сам, — добавил Рамон.
Как раз в это время Паскаль, услышав голоса в кабинете, вышел из своей комнаты. Но, увидя их вдвоем — молодых, оживленных, красивых, сидящих так близко, рядом, под лучами солнца и будто пронизанных солнечным светом, он сразу остановился на пороге. Он смотрел, широко открыв глаза; его бледное лицо исказилось.
Рамон, желая еще на мгновение удержать Клотильду, взял ее за руку.
— Вы обещали, не правда ли? — сказал он. — Я хочу, чтобы летом была наша свадьба… Вы знаете, как я люблю вас, я буду ждать ответа.
— Хорошо, — ответила Клотильда, — не позже, чем через месяц, все будет решено.
У Паскаля закружилась голова, он пошатнулся. Недоставало еще, чтобы этот юноша, его друг и ученик, вторгся к нему в дом с целью похитить его сокровище! Он мог ожидать такой развязки, а между тем это внезапное открытие обрушилось на него ужасной непредвиденной катастрофой, которая окончательно погубит его жизнь. Он считал Клотильду своей, он ее создал, — неужели же она уйдет от него без сожаления, оставив его умирать одиноким, покинутым! Еще совсем недавно он так страдал из-за нее, что всерьез подумывал, не лучше ли им расстаться, не отправить ли ее к брату, который все время просил ее приехать? Была минута, когда он почти решился на эту разлуку, полагая, что так будет спокойнее для них обоих. Но когда он внезапно застал ее с этим мужчиной, услышал ее обещание дать ему ответ, понял, что она действительно может выйти замуж и вскоре покинуть его, он почувствовал, что его ударили ножом в сердце.
Тяжело ступая, он вошел в комнату. Они обернулись, оба немного смущенные.
— А, учитель! Мы только что говорили о вас, — после небольшого замешательства весело сказал Рамон. — Приходится признаться и открыть наш заговор… В самом деле, почему вы не хотите лечиться? Ведь ничего серьезного нет, вы были бы здоровы через две недели!
Паскаль, утомленно опустившись на стул, все так же пристально смотрел на них. Ему удалось овладеть собой, ничто в его лице не выдавало боль от полученной им раны. Он мог бы умереть от страдания, и никто бы не догадался о причине. Но он почувствовал облегчение, когда вспылил, наотрез отказавшись от лекарственного питья.
— Лечиться! Какой смысл?.. — заявил он. — Мое дело стариковское, моя песенка спета!
Рамон продолжал настаивать, улыбаясь своей спокойной улыбкой.
— Вы крепче нас всех. Ваша болезнь — случайность, кроме того, у вас есть хорошее средство! Ваши подкожные впрыскивания…
Паскаль даже не дал ему кончить. Он окончательно вышел из себя. Не хотят ли они, чтобы он отправил себя на тот свет, как Лафуасса! Его подкожные впрыскивания! Подумаешь, какое замечательное изобретение, есть чем гордиться! Он отрицал медицину, клялся, что никогда больше не пойдет ни к одному больному. Если ты больше ни на что не годен, то подыхай, — это будет лучше для всех. Именно так он и намерен сделать, и как можно скорее.
— Ну, что вы, что вы! — только и нашелся ответить Рамон, и, чтобы не раздражать его еще больше, он встал и начал прощаться. — Я вам оставляю Клотильду, и совершенно спокоен… Она все уладит.
Эта утренняя сцена была для Паскаля последним ударом. Он с вечера лег в постель и в течение всего следующего дня не выходил из комнаты, даже не открывал двери. Напрасно Клотильда, обеспокоившись не на шутку, стучалась к нему изо всех сил — ни звука, ни шороха в ответ. Сама Мартина, приложившись к замочной скважине, умоляла его сказать хотя бы, что ему ничего не нужно. В комнате царило гробовое молчание; казалось, она была пуста. Наконец на второй день утром Клотильда, случайно повернув дверную ручку, обнаружила, что дверь не заперта; возможно, она стояла открытой уже давно. Теперь Клотильда могла свободно войти в комнату, где она еще не была ни разу. В этой большой, расположенной в северной части дома и потому холодной комнате стояла железная, без занавесок кровать, приспособление для душа в углу, длинный стол из черного дерева, стулья, а на столе, на полках по стенам настоящая кухня алхимика — тигели, ступки, всевозможные приборы и инструменты. Паскаль уже встал и сидел одетый на краю постели, которую он сам с большим трудом оправил.
— Ты все еще не хочешь, чтобы я ухаживала за тобой? — спросила она взволнованным робким голосом, не решаясь подойти ближе.
Паскаль устало махнул рукой.
— Ты можешь войти, не бойся, я не побью тебя, на это у меня не хватит сил.
С этого дня он терпел ее присутствие и позволил ухаживать за собой. Тем не менее у него были странные капризы: из чувства какой-то болезненной стыдливости он не позволял ей входить, когда он лежал, и заставлял присылать к нему Мартину. Впрочем, он редко оставался в постели; обычно он ходил с места на место не в силах приняться за какую-либо работу. Болезнь его ухудшилась; он дошел до предела — его донимали постоянные мигрени, боли в желудке, ужасная слабость, так что он с трудом передвигал ноги; каждое утро он просыпался с мыслью о том, что к вечеру сойдет с ума и его отправят в Тюлет. Он заметно худел; его страдальческое лицо в ореоле седых волос, которые он по-прежнему тщательно причесывал, приобрело какую-то трагическую красоту. Он больше не верил в медицину и, позволяя ухаживать за собой, наотрез отказывался от всякого лечения.
С этих пор Паскаль стал единственной заботой Клотильды. Все остальное перестало для нее существовать; сначала она еще ходила к ранней обедне, потом! совершенно бросила посещать церковь. Страстно желая спокойствия и счастья, она, казалось, испытывала удовлетворение, посвящая все свое время любимому человеку, которого ей хотелось видеть добрым и веселым, как прежде. Это было полное самопожертвование, доходившее до самозабвения; для нее не было иного счастья, как видеть его счастливым. И все это она делала совершенно бессознательно, повинуясь только велению своего женского сердца, не отдавая себе отчета в том, какой глубокий переворот совершился в ней за это тяжелое время. Она не вспоминала о происшедшей между ними размолвке. Мысль о том, что она могла бы броситься ему на шею крича, что она его любит, что он должен вернуться к жизни, потому что она, Клотильда, принадлежит ему душой и телом, — эта мысль еще не созрела в ней. Девушка думала, что она относится к нему, как любящая дочь, и что всякая другая родственница на ее месте так же смотрела бы за ним. Ее нежные заботы, ее постоянная предупредительность носили характер необычайной целомудренности и чистоты; они так заполнили ее жизнь, а сама она была так поглощена единственным желанием вылечить его, что дни теперь летели незаметно, без всяких мучительных переживаний.
Клотильде пришлось выдержать настоящую борьбу, чтобы заставить его делать впрыскивание. Он раздражался, отрицал свое открытие, называл себя идиотом. Она тоже кричала ему в ответ, — теперь она верила в науку и возмущалась тем, что он усомнился в своем гении. Он долго упорствовал, но, наконец, устал и, поддавшись ее все усиливающемуся влиянию, уступил, желая избежать нежных упреков, которые она ему делала каждое утро. После первых же уколов он почувствовал большое облегчение, хотя и не хотел в этом сознаться; исчезло ощущение тяжести в голове, стали понемногу восстанавливаться силы. Клотильда положительно торжествовала: она гордилась Паскалем, превозносила его открытие, негодовала на него за то, что он не восхищается самим собой как живым доказательством чудес, которые он может творить. Паскаль слушал ее с улыбкой; он уже мог теперь разобраться в своей болезни. Рамон оказался прав: все это было следствием нервного истощения. Пожалуй, в самом деле он выкарабкается в конце концов.
— А ведь это ты, девчурка, — моя целительница, — говорил он, невольно выдавая свою надежду. — Все зависит, видишь ли, не от лекарств, а от руки, которая их дает.
Он поправлялся медленно, в продолжение всего февраля. Погода стояла ясная и холодная. Солнце целые дни согревало кабинет, заливая его потоком бледных лучей. У Паскаля еще повторялась приступы тяжелого настроения, когда он снова поддавался всяким страхам, и опечаленная его сиделка усаживалась тогда в другом конце комнаты, чтобы не раздражать его еще больше. Паскаль опять и опять отчаивался в своем выздоровлении. Он становился желчным и язвительным.
В один из таких тяжелых дней Паскаль, подойдя к окну, увидел своего соседа, отставного учителя Беломбра, который у себя в саду осматривал фруктовые деревья, желая узнать, много ли на них почек. Приличный вид старика, его прямая походка, невозмутимое спокойствие эгоиста, который, казалось, никогда не знал, что такое болезнь, внезапно вывели из себя Паскаля.
— Уж этот никогда не доведет себя до переутомления! Уж он-то постарается избежать малейшей неприятности, сумеет позаботиться о своей шкуре!
И он разразился целой речью, воздавая ироническую хвалу эгоизму. Жить в одиночестве, не иметь ни друзей, ни жены, ни ребенка, никого на целом свете! Разве это не блаженство? Взять, например, этого бездушного скрягу, который в течение сорока лет только и делал, что хлестал по щекам чужих детей, а теперь вышел в отставку, живет себе один с глухонемым садовником, еще старше его, а даже собаки не завел! Ну не высшее ли это счастье на земле? Никакой ответственности, никаких обязанностей, никакой заботы, разве только о драгоценном своем здоровье! Вот настоящий мудрец, он проживет до ста лет!
Страх перед жизнью! Честное слово, такая трусость — лучший из пороков!.. А я-то иногда жалею, что у меня нет ребенка! Ну какое право имеем мы плодить несчастных? Нужно пресекать дурную наследственность, убивать жизнь… Право, этот старый трус — единственный честный человек!
Греясь на мартовском солнышке, г-н Беломбр тихонько продолжал осмотр своих грушевых деревьев. Он не позволял себе слишком резких движений, он оберегал свою здоровую старость. Когда на дорожке под ноги ему попался камень, он отодвинул его концом трости и не спеша пошел дальше.
— Ты только посмотри на него!.. Ведь как сохранился! Этот благословенный старец выглядит совсем молодцом! Я не видал человека счастливее!
Клотильда молчала. В иронии Паскаля она угадывала душевную боль. Ей было тяжело за него. Но она обычно защищала г-на Беломбра и чувствовала все усиливающееся желание возразить. На глаза у нее навернулись слезы, и она тихо сказала:
— Да, но ведь его никто не любит.
Ее слова положили конец тяжелой сцене. Паскаль, как будто кто-то ударил его, повернулся и посмотрел на нее. Внезапно он почувствовал себя растроганным до слез и отошел, чтобы тут же не расплакаться.
Так проходили дни в постоянной смене дурных и хороших настроений. Силы у Паскаля прибывали очень медленно; особенно приводила его в отчаяние невозможность работать, — от слабости у него сейчас же выступал пот, и, если бы он вздумал продолжать, он, конечно, потерял бы сознание. Пока он не работал, он чувствовал, что хотя медленно, но все же поправляется. У него опять пробудился интерес к своим старым исследованиям; он перечитывал последние написанные им страницы. Но по мере того, как в нем снова просыпался ученый, возникали и прежние подозрения. Был период, когда он находился в состоянии такого упадка сил, что все окружающее для него как будто перестало существовать: его могли обокрасть, все вынести, все уничтожить — это не произвело бы на него ни малейшего впечатления. Теперь он снова держался настороже, ощупывал свои карманы, чтобы убедиться, на месте ли ключ от шкафа.
Однажды утром, пролежав в постели дольше обычного, он вышел из своей комнаты только к одиннадцати часам. В кабинете он увидел Клотильду, которая тщательно и очень точно срисовывала цветущую ветку миндального дерева. Она, улыбаясь, подняла голову и, взяв ключ, лежавший около нее на столе, протянула его Паскалю.
— Возьми, учитель, — сказала она.
Он с удивлением смотрел на ключ, ничего не понимая.
— Что это?
— Твой ключ от шкафа. Ты, вероятно, выронил его вчера из кармана. Я подняла его здесь сегодня утром.
Паскаль взял ключ. Глубоко взволнованный, он глядел на него, на Клотильду. Значит, все кончено! Она больше не будет его преследовать, не будет одержима желанием украсть, сжечь его работы! И, видя, что Клотильда тоже взволнована, он в порыве неудержимой радости обнял и поцеловал ее.
— Ах, девочка, если б и на нашу долю выпало немного счастья! — воскликнул он.
Потом, открыв ящик стола, он бросил туда ключ, как прежде.
С этого дня силы Паскаля стали прибывать, и выздоровление пошло быстрее. Можно было еще опасаться приступов, — здоровье его очень пошатнулось, но он уже мог писать, и дни проходили не так тягостно. Солнце как будто тоже повеселело, и в кабинете иногда становилось так жарко, что приходилось прикрывать ставни. Паскаль никого не принимал, едва переносил Мартину, и даже матери, которая иногда заходила справляться о его здоровье, всегда просил передать, что он спит. Он чувствовал себя хорошо только в этом восхитительном уединении с вчерашним врагом и мятежницей, а теперь покорной ученицей. Между ними часто наступали минуты долгого молчания, но оно не тяготило их. Их мысли, их мечты были спокойны и отрадны.
Как-то раз Паскаль сидел в особенно задумчивом настроении. Он уже окончательно убедился теперь, что болезнь его носила совершенно случайный характер и что наследственность здесь не играла ни малейшей роли. И все же он испытывал чувство какого-то унижения.
— Как мы ничтожны! — пробормотал он. — Я считал себя таким крепким, так гордился своим здравым рассудком! И вот небольшое огорчение, небольшая усталость — и готово, я чуть было не сошел с ума!
Он замолчал и снова задумался. Его глаза заблестели, он, видимо, старался себя переломить. Потом мужество и рассудок одержали верх.
— Мое выздоровление радует меня главным образом из-за тебя, — решительно сказал он.
Клотильда подняла голову.
— Почему? — недоумевающе спросила она.
— Ну как же! Я имею в виду твою свадьбу… Теперь, я думаю, можно будет назначить срок.
Она смотрела на него все тем же удивленным взглядом.
— Моя свадьба! Ах, да, конечно!
— Хочешь, мы сегодня же назначим ее на вторую неделю июня?
— На вторую неделю июня? Ну, что же, очень хорошо.
Они больше не говорили. Она снова опустила глаза на свое шитье, а он продолжал спокойно сидеть, глядя куда-то вдаль с задумчивым и серьезным видом.