Книга: Расплетая радугу. Наука, заблуждения и потребность изумляться
Назад: Глава 4. Штрихкод в эфире
Дальше: Глава 6. Ждут, чтоб сон блаженство им принес[39]

Глава 5

Штрихкод к портрету

Но Он сказал: и вам, законникам, горе, что налагаете на людей бремена неудобоносимые, а сами и одним перстом своим не дотрагиваетесь до них. <…>

Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали.

Евангелие от Луки, гл. 11


На первый взгляд, юриспруденция отстоит настолько далеко от поэзии и от чудес науки, насколько это только возможно. Наверное, есть своя поэтическая красота в абстрактных идеях справедливости и честности, но я сомневаюсь, чтобы многие юристы ими руководствовались. В любом случае, речь в этой главе пойдет о другом. Я собираюсь разобрать один пример взаимодействия науки и права, глядя на роль науки в обществе с необычных позиций, а именно – рассматривая научное мышление как важное качество хорошего гражданина. На судебных разбирательствах присяжным все чаще и чаще предлагается принять во внимание такие улики, которые и самим юристам бывают не вполне понятны. Типичный пример – улики, связанные с расплетанием ДНК, то есть, как мы увидим, со своеобразным “штрихкодом крови”, который и станет основной темой настоящей главы. Но та польза, какую наука могла бы принести правосудию, одними фактами о ДНК отнюдь не ограничивается. Намного важнее стоящие за этими фактами теория вероятностей и статистика, а также научный способ делать умозаключения, который необходимо всячески насаждать. Эти вопросы выходят далеко за рамки узкоспециального разговора об анализах ДНК.

Мне доподлинно известно, что в Соединенных Штатах адвокаты иногда отклоняют кандидатов в присяжные на том основании, что у тех естественно-научное образование. Что бы это могло значить? Я не оспариваю право юристов на отвод того или иного присяжного. Присяжный может быть предубежден против расы или класса, к которым принадлежит подзащитный. Очевидно нежелательно, чтобы ярый гомофоб разбирал дело о нападении на представителей сексуальных меньшинств. Вот почему в некоторых странах защитник имеет право опрашивать потенциальных присяжных и вычеркивать их из списка. В США критерии отбора присяжных, которыми пользуются юристы, бывают просто возмутительными. Один мой коллега рассказывал мне, как однажды избирался в комиссию присяжных, рассматривавшую дело о нанесении телесных повреждений. Адвокат спросил: “Здесь есть те, кто может не захотеть присудить моему клиенту значительную сумму – желательно с шестью нулями?”

Адвокат вправе дисквалифицировать кандидата в присяжные и без объяснения причин. Хотя это может быть справедливо, в единственном таком случае, свидетелем которого стал я сам, вышла явная осечка. Я был в составе группы из 24 кандидатов в комиссию из 12 присяжных. С некоторыми из этих людей я уже дважды заседал в подобных комиссиях и хорошо знал их личные слабости. Так, там был один чугунноголовый пособник обвинения, который всегда ратовал за самое строгое наказание практически вне зависимости от конкретных обстоятельств дела. Взгляд защитника проскользнул по нему, как легкий бриз. Сидевшая рядом с этим кандидатом крупная женщина средних лет была его полным антиподом – воплощенным мягкосердечием, подлинным подарком для защиты. Однако ее внешний вид, вероятно, сулил противоположное, и защитник решил использовать свое право вето именно против нее. Никогда не забуду ее полного горькой обиды взгляда, когда квалифицированный юрист решительным жестом вычеркнул ее – ту, что могла стать его секретным оружием, – из состава присяжных.

Но вернемся к поразительному факту: известно, что в Соединенных Штатах причина, по которой адвокат может отклонить кандидатуру присяжного, иногда заключается в хорошем естественно-научном образовании кандидата или же в его владении начатками генетики и теории вероятностей. В чем тут проблема? Разве генетикам свойственны предрассудки против некоторых слоев населения? Разве математики как-то особенно склонны к рассуждениям вроде “задайте-ка им… вздерните-ка их… они по-другому не понимают… закон и порядок…” и тому подобной аргументации? Разумеется, нет. Никто никогда ничего подобного и не утверждал.

Мотивы адвокатских протестов куда более низменные. Все чаще и чаще на заседаниях уголовного суда предъявляется новый тип улик – результаты ДНК-дактилоскопии, – и улики эти чрезвычайно веские. Если ваш подзащитный невиновен, анализ ДНК может оправдать его с ошеломляющей убедительностью. И наоборот, если он виновен, вполне вероятно, что ДНК расскажет об этом и тогда, когда все прочие доказательства бессильны. ДНК-улики даже в самых ясных случаях трудны для понимания. Кроме того, у них есть спорные аспекты, которые еще больше усложняют дело. Можно было бы подумать, что при таких обстоятельствах честный адвокат, желающий, чтобы правосудие восторжествовало, будет только рад, если в кабинете, где заседают присяжные, окажутся один-два человека, способные ухватить суть предъявляемых доказательств. Разве наличие на суде одного-двух таких присяжных, которые могли бы компенсировать невежество своих недоумевающих коллег, не стало бы очевидным благом? Кем должен быть юрист, предпочитающий, чтобы комиссия присяжных была неспособна следить за ходом дискуссии между сторонами обвинения и защиты?

Я отвечу: он должен быть таким адвокатом, для которого выиграть дело важнее, чем добиться справедливости. Иначе говоря, он должен быть адвокатом. И тот факт, что и защитники, и обвинители нередко отклоняют кандидатов в присяжные именно из-за наличия у тех естественно-научного образования, уже, по-видимому, можно считать установленным.

Судам постоянно приходится заниматься идентификацией личности. Был ли человек, убегавший с места преступления, Ричардом Докинзом? Не ему ли принадлежит оброненная там шляпа? Не его ли отпечатки пальцев найдены на орудии преступления? Положительный ответ на какой-либо из приведенных вопросов сам по себе еще не доказывает вину подозреваемого, но, несомненно, может стать важным обстоятельством, которое нельзя будет не учитывать. Большинству из нас – в том числе большинству присяжных и адвокатов – интуитивно кажется, будто свидетельства очевидцев заслуживают какого-то особенного доверия. И тут мы почти наверняка заблуждаемся, хоть эта ошибка и относится к числу простительных. Она, вероятно, впечатана в нас миллионами лет эволюционной истории, на протяжении которых информация, полученная собственными глазами, действительно была самой надежной. Если я увижу человека в красной вязаной шапке, карабкающегося по водосточной трубе, вам будет очень нелегко убедить меня в том, что на самом деле на нем был голубой берет. Наши интуитивные предубеждения нашептывают нам, что свидетельствами очевидцев можно побить любые другие доказательства. И однако же результаты многих исследований говорят о том, что очевидцы, как бы ни были они уверены в своих показаниях, как бы ни были искренни и исполнены наилучших побуждений, зачастую путаются даже в таких существенных деталях, как цвет одежды нападавших или их число.

В тех случаях, когда идентифицировать личность крайне важно – например, когда женщина вызвана в суд, чтобы опознать того, кто ее изнасиловал, – проводится простейшее статистическое исследование, известное как предъявление для опознания. Жертву проводят мимо выстроившихся в ряд мужчин, одного из которых полиция подозревает на основании каких-то других улик. Все остальные – это либо добровольцы с улицы, либо безработные актеры, либо неприметно одетые полицейские. Если женщина укажет на кого-то из этих подставных лиц, ее свидетельство не будет принято в расчет. Но если она выберет того, кого полиция и так уже подозревает, к ее показаниям отнесутся со всей серьезностью.

И это правильно. Особенно если в предъявлении для опознания участвует большая выборка людей. Все мы разбираемся в статистике достаточно хорошо, чтобы понять, почему это так. Первоначальное подозрение должно быть не лишенным сомнений – в противном случае без показаний потерпевшей вообще можно было бы обойтись. А вот совпадение между тем, на кого она укажет, и найденными полицией независимыми уликами действительно может впечатлить. Если бы женщине приходилось выбирать только между двумя мужчинами, то она с вероятностью 50 % указала бы на того, кто уже находится под подозрением, даже если бы ее выбор был случайным или ошибочным. Ну а поскольку полиция тоже может ошибаться, риск осудить невиновного был бы в этом случае неприемлемо велик. Иное дело, если перед потерпевшей стоит шеренга из двадцати человек – тогда вероятность указать на изначально подозреваемого мужчину случайно или по ошибке составляет всего 1 шанс из 20. Здесь совпадение между выбором потерпевшей и предварительными подозрениями полиции действительно может что-то значить. Мы сейчас оцениваем вероятность совпадения, или, иными словами, шансы того, что некое событие произойдет в силу чистой случайности. Если в предъявлении для опознания участвует сто мужчин, то вероятность случайного совпадения будет и того меньше, поскольку выбрать по ошибке одного конкретного человека из ста значительно сложнее, чем из двадцати. Чем длиннее шеренга, тем надежнее предъявляемое в итоге обвинение.

Кроме того, интуиция подсказывает нам, что мужчины, участвующие в опознании, не должны быть слишком явно непохожими на подозреваемого. Если потерпевшая изначально сообщила, что следует искать человека с бородой, а полицейские как раз задержали бородатого подозреваемого, то будет очевидной несправедливостью показывать его вместе с девятнадцатью гладко выбритыми субъектами. С таким же успехом можно было бы поставить его одного. И даже если жертва не сообщила никакой информации насчет внешности насильника, полицейским, задержавшим панка в кожаной куртке, не стоит показывать его на фоне бухгалтеров, одетых в деловые костюмы и опирающихся на сложенные зонты. В странах со смешанным расовым составом населения подобные соображения приобретают особенную важность. Любому понятно, что чернокожего подозреваемого нельзя показывать на фоне, состоящем исключительно из белых, равно как и наоборот.

Когда мы рассуждаем о том, каким образом нам удается идентифицировать чью-либо личность, первое, что приходит на ум, – это лицо. Распознавание лиц – наш конек. Как мы увидим далее в разговоре на другую тему, в ходе эволюции у нас, по-видимому, даже возникла особая область головного мозга, предназначенная специально для этого, и некоторые разновидности черепно-мозговых травм лишают нас способности различать лица, не повреждая зрения как такового. Как бы то ни было, лица превосходно подходят для распознавания, поскольку они очень разнообразны. За хорошо известным исключением однояйцевых близнецов, нечасто встретишь двух человек, чьи лица можно было бы перепутать. Впрочем, такое не является абсолютно невозможным: при помощи грима актеры способны становиться очень похожими на других людей. Диктаторы часто пользуются услугами двойников – когда слишком заняты или чтобы отвести от себя пулю убийцы при угрозе покушения. Высказывалось предположение, что многие харизматичные лидеры так любили щеголять своими усами (Гитлер, Сталин, Франко, Саддам Хусейн, Освальд Мосли) не в последнюю очередь ради того, чтобы двойникам было проще подменять их. Бритая голова Муссолини служила, по-видимому, той же цели.

Даже если не брать в расчет однояйцевых близнецов, обычные близкие родственники тоже бывают достаточно похожи друг на друга, чтобы вводить в заблуждение малознакомых людей. (К сожалению, история о том, как доктор Спунер, бывший некогда руководителем моего колледжа, однажды остановил студента и спросил: “Никак не могу вспомнить, кто погиб на войне – вы или ваш брат?” – вероятно, выдумана, как и большинство приписываемых ему “спунеризмов”.) Сходство между братьями и сестрами, отцами и сыновьями, дедами и внуками призвано напоминать нам о том, каким неисчерпаемым источником разнообразия черт лица является общая популяция людей, не связанных родственными узами.

Но лица – это всего лишь частный случай. Существует множество примеров повышенной восприимчивости к различным раздражителям, которую, при должной тренировке, можно было бы использовать для идентификации личности. Один мой одноклассник уверял (и ряд осуществленных мной контрольных проверок подтвердил это), что мог узнать любого из восьмидесяти жильцов нашего дома исключительно по звуку шагов. Другая моя подруга, из Швейцарии, хвасталась тем, что может, войдя в комнату, определить по запаху, кто из ее знакомых там недавно побывал. И дело не в том, что те редко мылись, а только в ее необычайной чувствительности. И тут нет ничего принципиально невозможного – об этом свидетельствует тот факт, что полицейская собака способна при помощи одного лишь обоняния различить двух любых человеческих существ (за исключением опять-таки однояйцевых близнецов). Насколько мне известно, полиция этим методом не пользуется, но я готов спорить, что возможно так натаскать ищеек, чтобы они умели выслеживать похищенного ребенка, понюхав его брата. Можно было бы даже придумать способ выносить решения по делам об установлении отцовства комиссией присяжных бладхаундов.

Голос человека не менее уникален, чем лицо, и многочисленные группы исследователей бьются сейчас над компьютерными системами распознавания голоса с целью идентификации личности. Было бы здорово, если бы в будущем мы могли обходиться без ключей от входной двери и полагаться на управляемый голосом компьютер, отзывающийся на наше личное “Сезам, откройся!”. Почерк тоже достаточно индивидуален для того, чтобы подпись могла служить гарантией подлинности банковских чеков и важных юридических документов. В настоящее время подписи уже не считаются вполне надежным средством, так как их несложно подделать, но все равно впечатляет, до какой степени узнаваемым может быть человеческий почерк. Многообещающая новинка в списке подобных “подписей” – радужная оболочка глаза. По меньшей мере один банк занимается сейчас тестированием автоматических глазных сканеров, предназначение которых – удостоверять личность клиента. Последнего просят встать перед камерой, которая фотографирует его глаз и оцифровывает снимок, получая то, что в какой-то газете назвали “256-байтным штрихкодом человека”. Но все эти методы установления личности не идут ни в какое сравнение с возможностями ДНК-дактилоскопии, если ее грамотно использовать.

Неудивительно, что полицейские собаки могут учуять разницу между любыми двумя людьми, кроме однояйцевых близнецов. В нашем поте содержится сложный коктейль из белков, а малейшие подробности строения белковых молекул детально изложены в закодированных инструкциях ДНК, называемых генами. В отличие от особенностей почерка и черт лица, которые видоизменяются непрерывно и плавно от одного человека к другому, гены представляют собой цифровой код – во многом напоминающий тот, что используется в компьютерах. Все мы (снова оставляя за скобками особый случай однояйцевых близнецов) генетически отличаемся друг от друга дискретно, ограниченным количеством способов, которое, если хватит терпения, можно даже подсчитать. ДНК любой из моих клеток (если не учитывать пренебрежимо редкие ошибки копирования, а также забыть про эритроциты, лишившиеся всей своей ДНК, и половые клетки, содержащие случайно выбранную половину моих генов) ничем не отличается от ДНК любой другой моей клетки. Зато она отличается от ДНК любой из ваших клеток, и не в каком-то туманном, импрессионистском смысле, а в строго определенном количестве точек, разбросанных по тому состоящему из миллиардов букв тексту ДНК, который имеется у нас обоих.

Преувеличить важность цифровой революции, произошедшей в молекулярной генетике, практически невозможно. До 1953 года, когда Джеймс Уотсон и Фрэнсис Крик сообщили о своем эпохальном открытии структуры ДНК, еще можно было соглашаться с заключительными словами авторитетной “Краткой истории биологии” Чарльза Сингера, опубликованной в 1931 году:

…Вопреки противоположным толкованиям, теория гена не является “механистической” теорией. Ген постижим в качестве химической или физической единицы не больше, чем клетка или, если уж на то пошло, организм в целом. Более того, хотя данная теория и рассуждает о генах в тех же выражениях, в каких атомная теория говорит об атомах, важно помнить, что между двумя этими теориями имеется основополагающее различие. Атомы существуют независимо, и мы можем изучать их свойства как таковые. Можно даже изолировать отдельный атом. И пускай мы не видим атомов, мы тем не менее можем исследовать их при различных условиях и в различных сочетаниях. Мы можем работать с ними по отдельности. С генами же все иначе. Ген существует только как часть хромосомы, а хромосома – лишь как часть клетки. Если мне понадобится живая хромосома, то есть такая хромосома, которая способна функционировать, никто не сможет предоставить мне ее где-либо вне ее настоящего окружения – не больше чем живую руку или ногу. Доктрина относительности функций справедлива для гена в неменьшей степени, чем для любого из органов тела, который существует и функционирует только во взаимосвязи с другими органами. Таким образом, наиновейшая из биологических теорий оставляет нас там же, где мы были изначально: перед лицом особой силы, называемой жизнью или психе, которая не только ни на что не похожа, но и каждое из проявлений которой уникально.

Это поразительно, глубоко, чудовищно неверно. И ошибка здесь принципиальная. После Уотсона и Крика и инициированной ими революции ген стало возможно изолировать. Его можно выделить, разлить по пробиркам, кристаллизовать, прочесть как закодированную в цифровой форме информацию, напечатать на странице, ввести в компьютер, считать обратно в пробирку и заново встроить в организм, где он будет работать абсолютно так же, как прежде. Когда проект “Геном человека”, цель которого – выяснить полную последовательность человеческих генов, будет завершен, а произойдет это приблизительно к 2003 году, весь наш геном преспокойно влезет на два диска CD-ROM, и там еще хватит места для учебника по молекулярной эмбриологии. Затем эти два диска можно будет отправить в космос, и тогда, если роду человеческому суждено вымереть, утешением ему будет служить то, что когда-нибудь в далеком будущем и где-нибудь далеко-далеко достаточно развитая цивилизация сможет воссоздать человека. Если же вернуться с небес на землю, то потенциальные возможности ДНК-дактилоскопии так велики именно потому, что сущность ДНК столь безоговорочно цифровая, а различия – как между индивидуальными организмами, так и между видами – можно точно подсчитать, а не просто измерить на глаз.

Я так уверенно говорю об уникальности ДНК каждого индивида, однако даже это мое утверждение лишь статистически верно. В лотерее, называемой половым процессом, одной и той же генетической последовательности теоретически ничто не мешает выпасть дважды. “Идентичный близнец” Исаака Ньютона может родиться хоть завтра. Но для того, чтобы такое событие стало хоть сколько-нибудь вероятным, должно родиться больше людей, чем есть атомов во Вселенной.

В отличие от лица, голоса или почерка, ДНК большинства клеток остается неизменной от младенчества до старости, и на нее нельзя повлиять ни тренировками, ни пластической хирургией. Наш ДНК-текст содержит столь громадное количество букв, что мы можем оценить размер его общей доли, скажем, у родных или двоюродных братьев по сравнению с троюродными или просто со случайно выбранными представителями популяции. Поэтому ДНК может приносить пользу не только в качестве уникальной маркировки человека, позволяющей определить его по следам крови или спермы, но и как средство установления отцовства и прочего генетического родства. Британские законы разрешают иммигрировать тем людям, которые могут доказать, что их родители – уже граждане Великобритании. Некоторые дети, прибывшие с Индийского субконтинента, задерживались скептически настроенными чиновниками иммиграционной службы. До появления ДНК-дактилоскопии несчастные зачастую никак не могли доказать свое родство. Теперь это просто. Все, что требуется, – взять образец крови предполагаемых родителей и сравнить некий определенный набор их генов с соответствующим набором генов ребенка. Ответ дается ясный и однозначный – без каких-либо сомнений и неопределенностей, вынуждающих прибегать к качественным оценкам. Несколько молодых британцев обязаны сегодня своим гражданством ДНК-дактилоскопии.

Похожая методика была использована и для идентификации обнаруженных в Екатеринбурге скелетов – предположительно, останков казненной русской царской семьи. Принц Филипп, герцог Эдинбургский, чья степень родства с Романовыми точно известна, любезно предоставил образец своей крови, благодаря чему стало возможным установить, что это в самом деле скелеты членов императорского дома. Или другой, более зловещий, пример: скелет, эксгумированный в Южной Америке, оказался скелетом доктора Йозефа Менгеле – нацистского военного преступника, прозванного Ангелом Смерти. ДНК, выделенную из костей, сравнили с кровью поныне здравствующего сына Менгеле – и принадлежность останков была доказана. Впоследствии точно таким же способом опознали и откопанное в Берлине тело Мартина Бормана – заместителя Гитлера, – чье исчезновение породило бесчисленные слухи и легенды, а также более шести тысяч “обнаружений” по всему свету.

Термин “ДНК-дактилоскопия” в известной степени высосан из пальца, поскольку ДНК, будучи носителем цифровой информации, служит даже более четким и однозначным идентификатором личности, чем пальцевой узор. Но этот термин удачен в том смысле, что ДНК-улики, подобно истинным отпечаткам пальцев, человек оставляет на месте преступления по неосмотрительности. ДНК можно выделить из пятна крови на ковре, из спермы, попавшей в жертву изнасилования, из засохшей носовой слизи на платке, из пота и из выпавших волос. Затем этот образец можно сравнить с ДНК, выделенной из крови подозреваемого, и выяснить – практически с какой угодно степенью достоверности, – совпадают они или нет.

Так в чем же тогда загвоздка? В чем “спорность” ДНК-улик? Что позволяет адвокатам одурачивать присяжных, чтобы те неверно истолковывали или игнорировали столь важные доказательства? Почему в некоторых судах дело доходило до такой удручающей крайности, когда эти данные вообще не приобщались к делу?

Здесь существует три основных класса потенциальных проблем: простые, сложные и глупые. Я вскоре перейду к рассказу о “глупой” категории и о более замысловатых “сложностях”, но прежде всего, как и в случае с любыми другими уликами, имеется простая – и очень важная! – возможность человеческой ошибки. Точнее, не возможность, а возможности, ибо оказий для оплошностей и даже для вредительства пруд пруди. На пробирку с кровью можно наклеить не ту этикетку – как случайно, так и умышленно, с целью кого-то подставить. В пробу, взятую с места преступления, могут попасть примеси, например пот лаборанта или полицейского. Загрязнения особенно опасны в тех случаях, когда используется хитроумная методика наращивания количества ДНК, называемая ПЦР (полимеразной цепной реакцией).

Нетрудно понять, для чего бывает желательно увеличить количество ДНК. Пятнышко пота на ружейном прикладе содержит малую толику этого ценнейшего материала. Но каким бы чувствительным ни был анализ ДНК, для него требуется некое минимальное количество вещества, с которым можно было бы работать. Метод ПЦР, изобретенный в 1983 году американским биохимиком Кэри Муллисом, оказался ошеломляюще успешным решением проблемы. Для ПЦР берется имеющаяся в распоряжении ДНК, как бы мало ее ни было, и с нее снимают миллионы копий, вновь и вновь воспроизводя те последовательности, которые она содержит. Однако, как и всегда при копировании, накапливаются не только верные данные, но и ошибки. Случайно попавшая примесь ДНК из пота лаборанта будет тиражироваться так же эффективно, как и образец с места преступления, создавая очевидные помехи правосудию.

Но человеческие ошибки присущи не только ДНК-уликам. Любые улики – уязвимая мишень для халатности и саботажа и требуют добросовестного обращения. Этикетки можно перепутать и в картотеке обычных отпечатков пальцев. К орудию убийства могли прикасаться, помимо преступника, и невинные люди, так что у них, как и у подозреваемого, тоже нужно брать отпечатки пальцев, чтобы сузить круг версий. Судебные учреждения уже приучены к необходимости принимать все мыслимые меры предосторожности против ошибок, но ошибки – и порой трагические – время от времени все равно случаются. Результаты анализа ДНК не защищены от человеческого разгильдяйства, но и не то чтобы как-то особенно уязвимы для него – за исключением разве что тех случаев, когда при ПЦР амплифицируется посторонняя примесь. Если отвергнуть ДНК-улики из-за возможности ошибки, то тогда, в соответствии с этим прецедентом, придется вообще отказаться от большей части любых улик. Мы вправе требовать разработки таких процессуальных кодексов и строгих мер предосторожности, которые защищали бы от ошибок, связанных с человеческим фактором, при предъявлении каких бы то ни было доказательств на суде.

Более сложные проблемы, вносящие путаницу в ДНК-доказательства, потребуют и более развернутого объяснения. Данные проблемы возникают и в случае с обыкновенными, традиционными уликами, хотя на судебных заседаниях этого, похоже, часто не осознают.

Там, где улики служат для идентификации чего бы то ни было, возможны два типа ошибок, соответствующие двум типам ошибок, свойственных любому статистическому доказательству. В одной из следующих глав мы назовем их ошибками первого и второго рода, но проще называть их ложноположительными и ложноотрицательными результатами. Виновный избежал наказания, не будучи узнан, – ложноотрицательный результат. А ложноположительный результат (который большинство людей сочтет ошибкой посерьезнее) – это осуждение невиновного подозреваемого, имеющего несчастье быть похожим на настоящего преступника. В ходе обычного опознания с участием очевидцев случайный свидетель, внешне слегка напоминающий подлинного виновного, может быть по этой причине арестован – вот вам пример ложноположительного результата. Методика предъявления для опознания была разработана с целью уменьшить вероятность подобных исходов. Вероятность судебной ошибки обратно пропорциональна числу людей, участвующих в процедуре. Мы уже рассматривали варианты, при которых риск обознаться возрастает, – например, неоправданно большое число гладковыбритых мужчин, предъявляемых вместе.

В случае с ДНК-уликами опасность ложноположительного обвинительного приговора на самом деле крайне низка. У нас есть проба крови подозреваемого и образец ДНК с места преступления. Если бы можно было взять и переписать полный набор генов из обоих образцов, то вероятность осудить невиновного составила бы единицу на многие и многие миллиарды. Если не считать однояйцевых близнецов, шансы того, что ДНК двух людей полностью совпадет, можно приравнять к нулю. Но, к сожалению, прочтение полной последовательности генов конкретного индивидуума на практике малоосуществимо. Даже после того как проект “Геном человека” завершится, предпринимать нечто подобное вновь и вновь для расследования каждого преступления будет нереально. На практике судебные эксперты ограничиваются небольшими участками генома, преимущественно теми, про которые известно, что они отличаются особым разнообразием в популяции. И следует опасаться того, что, хотя мы могли бы с уверенностью исключить возможность ошибки, сличив геномы целиком, все равно останется риск, что тот небольшой кусочек ДНК, на изучение которого у нас есть время, окажется у обоих индивидуумов одинаковым.

Вероятность такого исхода следует оценивать для каждого интересующего нас участка генома, чтобы решить, насколько допустим подобный риск. Чем больше выбранный участок, тем меньше возможностей для ошибки – подобно тому как чем длиннее шеренга участников предъявления для опознания, тем большего доверия заслуживает вынесенный приговор. Разница же в том, что для того, чтобы соперничать со своим ДНК-эквивалентом, предъявлению для опознания потребуется выставить в шеренгу не пару десятков человек, а сотни, тысячи или даже миллиарды. Но на этом количественном отличии аналогия с предъявлением для опознания не заканчивается. Как мы увидим, существует и ДНК-эквивалент гипотетического ряда из бритых мужчин и одного бородатого подозреваемого. Но прежде – еще немного основ ДНК-дактилоскопии.

Разумеется, для сравнения образцов, взятых у подозреваемого и с места преступления, мы исследуем одни и те же участки генома. Выбор этих участков обусловлен их склонностью широко варьировать в пределах популяции. Дарвинист тут добавил бы, что не склонные к изменчивости участки зачастую играют важную роль в выживании организма. Любые существенные изменения этих важных генов будут, по всей вероятности, удалены из популяции гибелью своих носителей – дарвиновским естественным отбором. Но есть и другие участки генома, которые крайне вариабельны – возможно, в связи с тем, что их влияние на выживание невелико. Это еще не вся правда, поскольку некоторые полезные гены тоже отличаются существенным многообразием. Почему – предмет для полемики. Позволю себе небольшое отступление, ведь… Не жизнь, коль стрессы и проблемы мешают отступить от темы.

Согласно так называемой нейтралистской теории, связанной с именем выдающегося японского генетика Мотоо Кимуры, полезные гены одинаково полезны во всем многообразии имеющихся форм. Это ни в коем случае не следует понимать так, будто все они бесполезны, – имеется в виду лишь то, что различные варианты одного и того же гена выполняют свою работу одинаково хорошо. Если представить себе ген в виде изложенного на бумаге рецепта, то его альтернативные формы можно сравнить с тем же самым текстом, записанным различными шрифтами: слова те же, смысл тот же, и продукт, создаваемый по данному рецепту, получается точно таким же. Естественный отбор не “видит” тех изменений в генах, мутаций, которые не создают никаких различий. Если говорить об их влиянии на жизнь животного, то это и не мутации вовсе, однако, с точки зрения ученого-криминалиста, потенциально это очень полезные мутации. Благодаря им популяция приходит к большому разнообразию вариантов в том или ином локусе (конкретном местоположении на хромосоме), и это разнообразие может использоваться в ДНК-дактилоскопии.

Другая теория изменчивости, в противоположность нейтралистской теории Кимуры, гласит, что альтернативные формы генов на самом деле выполняют различные функции и у естественного отбора имеются особые причины сохранять это разнообразие. Например, у некоего белка крови могут быть две альтернативные формы, α и β, каждая из которых чувствительна к одному из двух инфекционных заболеваний – скажем, “альфлюэнце” и “бетакулезу” соответственно – и невосприимчива к другому. Обычно, чтобы в популяции разразилась эпидемия, доля особей, восприимчивых к инфекции, должна достигнуть некой критической плотности. Популяцию, где преобладает белок α-типа, сотрясают эпидемии альфлюэнцы, а бетакулез там редок. И потому естественный отбор благоприятствует β-типу, для альфлюэнцы неуязвимому, в силу чего через некоторое время этот тип белка становится в популяции преобладающим. Теперь дело принимает иной оборот. В популяции свирепствуют эпидемии бетакулеза, но не альфлюэнцы. Естественный отбор благоприятствует теперь носителям белков α-типа, невосприимчивым к бетакулезу. Популяция будет либо претерпевать бесконечные колебания с попеременным преобладанием то α-, то β-формы, либо же придет к некоему промежуточному состоянию так называемого равновесия. И в том и в другом случае в соответствующем локусе будет наблюдаться высокое разнообразие генных вариантов – на радость тем, кто занимается установлением личности по ДНК. Данный феномен называется частотно-зависимым отбором и предположительно является одним из механизмов, поддерживающих высокий уровень генетического разнообразия в популяции. Есть и другие.

Как бы то ни было, для криминалистики здесь существенно только одно: в геноме имеются вариабельные участки. Чем бы ни окончилась дискуссия о том, насколько изменчивы полезные участки генома, в нем так или иначе с избытком хватает областей, которые никогда не считываются и не переводятся в свои белковые эквиваленты. Да-да, поразительно большая часть наших генов, по всей видимости, не делает вообще ничего. Следовательно, они могут видоизменяться сколько им угодно, что делает их превосходным материалом для ДНК-дактилоскопии.

Как будто чтобы специально продемонстрировать нам, что значительная часть ДНК не несет никакой пользы, абсолютное содержание ДНК в клетках организмов разных видов различается самым чудовищным образом. Поскольку информация, записанная в ДНК, является цифровой, мы можем измерить ее в единицах, подобных тем, в каких измеряется информация, хранящаяся в компьютере. Одного бита информации достаточно для обозначения единичного выбора по принципу “да – нет”: 1 или 0, “истина” или “ложь”. У компьютера, на котором я печатаю эти строки, 256 мегабит (32 мегабайта) оперативной памяти. (Мой самый первый компьютер был более громоздкой штуковиной, и однако же емкость памяти у него была в пять тысяч раз меньше.) Соответствующей фундаментальной единицей информации ДНК служит азотистое основание нуклеотида. Поскольку возможных разновидностей этих оснований четыре, количество информации, содержащейся в одном основании, эквивалентно 2 битам. Размер генома Escherichia coli – типичной бактерии из нашего кишечника – равен 4 мегабазам (миллионам пар оснований), или 8 мегабитам. А у гребенчатого тритона, Triturus cristatus, геном величиной в 40 000 мегабит. Эта 5000-кратная разница между бактерией и гребенчатым тритоном примерно соответствует разнице между самым первым моим компьютером и нынешним. У нас, людей, геном состоит из 3000 мегабаз, или 6000 мегабит. Это в 750 раз больше, чем у бактерии (что льстит нашему самолюбию), но как быть с тритоном, обставившим нас шестикратно? Хотелось бы думать, что размер генома и его функциональность не находятся в строгой пропорциональной зависимости и значительная часть генома у этого вида тритона попросту ничего не делает. Несомненно, так оно и есть. И то же самое справедливо и для большей части нашей с вами ДНК. Имеются различные подтверждения тому, что только около 2 % от 3000 мегабаз человеческого генома используется для синтеза закодированных в нем белков. Остальное нередко называют мусорной ДНК. У гребенчатого тритона, по-видимому, содержание мусорной ДНК еще выше, чем у нас. У других тритонов – нет.

Эти неиспользуемые излишки ДНК делятся на несколько категорий. Некоторые из них выглядят как настоящая генетическая информация и, вероятно, представляют собой древние, уже неисправные гены либо устаревшие копии тех генов, что и поныне работают. Такие псевдогены, будучи считанными и переведенными в белок, дали бы нечто вразумительное. Но они не считываются и в белки не переводятся. Жесткие диски компьютеров тоже обычно содержат подобный мусор: старые копии находящихся в работе файлов, объем памяти, отведенный под временное хранение данных о разных промежуточных операциях, и прочее. Мы, пользователи, этого мусора обычно не видим, потому что компьютер показывает нам только те части диска, о которых нам необходимо знать. Но если задаться целью и прочесть байт за байтом всю записанную на диске информацию, то нам встретится немало мусора, существенная часть которого будет содержать в себе какой-то смысл. Вероятно, в настоящий момент на жестком диске моего компьютера находятся десятки разрозненных фрагментов этой главы, разбросанных то там, то сям, хотя меня ставят в известность только об одной, “официальной” версии (ну и о предусмотрительно сохраненной резервной копии).

Вместе с ДНК, которую в принципе можно было бы прочесть, хоть этого и не делается, в геноме полным-полно такой мусорной ДНК, которая не только не читается, но в которой и невозможно увидеть ничего осмысленного. Там есть бескрайние участки однообразно повторяющейся околесицы: быть может, какого-то одного азотистого основания, или двух, или же некоего более сложного мотива. В отличие от предыдущей разновидности мусорной ДНК, мы не можем рассматривать эти так называемые тандемные повторы в качестве вышедших из употребления копий полезных генов. Эта повторяющаяся ДНК никогда не бывала декодирована и, предположительно, никогда не была ни для чего нужна. (Во всяком случае, никогда не была нужна для выживания организма. Но, как я разъяснил в другой своей книге, с точки зрения эгоистичного гена можно сказать, что любая разновидность мусорной ДНК “приносит пользу” самой себе, просто если ей удается выживать и увеличивать число собственных копий. Эта идея стала известна под ярлыком “эгоистичная ДНК” – впрочем, не слишком удачным, поскольку обычная, работающая ДНК тоже эгоистична в том смысле, который я вкладываю в данное слово. По этой причине некоторые стали прибегать к термину “ультраэгоистичная ДНК”.)

Так или иначе, каковы бы ни были причины ее существования, мусорная ДНК у нас имеется, и в огромных количествах. А поскольку она не используется, ничто не мешает ей меняться. Это у полезных генов, как мы видели, свобода варьирования жестко ограничена. Большинство изменений (мутаций) делают работу гена менее эффективной: животное гибнет – и изменение дальше не передается. В этом и есть суть естественного отбора по Дарвину. Однако мутаций в мусорной ДНК (по большей части это изменения числа повторов на том или ином участке) естественный отбор не замечает. Таким образом, исследуя популяцию, наибольшее разнообразие, подходящее для ДНК-дактилоскопии, мы обнаружим в мусорных областях. И, как нам сейчас станет ясно, особенно в этом смысле полезны тандемные повторы, поскольку в них изменяется число повторяющихся фрагментов – заметный признак, который легко измерить.

Не будь тандемных повторов, судебным генетикам пришлось бы выяснять точную последовательность азотистых оснований на выбранном для анализа участке ДНК. Это можно сделать, но секвенирование ДНК занимает много времени. Однако, как выяснил Алек Джеффрис из Университета Лестера, справедливо считающийся отцом ДНК-дактилоскопии (и ныне сэр Алек), тандемные повторы позволяют нам ловко срезать путь и упростить задачу. На том или ином участке генома у разных людей содержится разное количество этих самых повторов. Например, у меня на определенном участке генома некая бессмыслица может повторяться 147 раз подряд, а на соответствующем участке вашего генома та же самая бессмыслица повторяется, скажем, 84 раза. В другом месте у меня может оказаться 24 копии некой определенной чепухи, а у вас – 38. У любого из нас можно взять уникальный “отпечаток пальца”, который будет представлять собой набор чисел. Каждое из этих чисел будет означать, сколько раз та или иная бессмысленная последовательность ДНК повторяется в нашем геноме.

Свои тандемные повторы мы унаследовали от родителей. У каждого из нас 46 хромосом: 23 хромосомы от отца и 23 гомологичные, то есть подобные им, от матери. Мы получаем эти хромосомы целиком, вместе с тандемными повторами. Вашему отцу его 46 хромосом достались, в свою очередь, от его родителей, но он не передал их вам в целостном и неизменном виде. Каждая из хромосом, полученных им от вашей бабки, вытянулась бок о бок со своим дедовским гомологом, и они обменялись участками, после чего одна из двух получившихся комбинированных хромосом попала в сперматозоид, принявший участие в вашем появлении на свет. Каждый сперматозоид и каждая яйцеклетка уникальны, поскольку содержат различную комбинацию фрагментов отцовских и материнских хромосом. Этот процесс перемешивания участков затрагивает в равной степени как тандемные повторы, так и смысловые области генома. Получается, что свое уникальное число для каждого тандемного повтора мы наследуем примерно таким же образом, как цвет глаз или курчавость волос. С той лишь разницей, что цвет наших глаз определяется чем-то вроде совместного вердикта отцовских и материнских генов, а количество тандемных повторов является свойством хромосом как таковых и, следовательно, может быть подсчитано отдельно для каждой хромосомы, полученной нами от кого-то одного из родителей. Для любого участка генома, содержащего тандемные повторы, у каждого из нас имеются два показателя: число повторов на отцовской хромосоме и соответствующее число на материнской. Время от времени хромосомы мутируют: количество имеющихся на них тандемных повторов претерпевает случайные изменения. Также некий конкретный отрезок, содержащий тандемные повторы, может разделиться, когда хромосомы обмениваются своими участками. Вот откуда в популяции возникает разнообразие по числу тандемных повторов. Вся прелесть в том, что эти числа легко определить. Причем нет необходимости связываться с выяснением точной последовательности оснований ДНК – вместо этого производят нечто вроде взвешивания участков с повторами. Или, если использовать другую, не менее подходящую метафору: участки с тандемными повторами рассортировывают, получая что-то вроде цветных полос на выходе из призмы. Сейчас я расскажу про один из способов сделать это.

Сначала вам нужно подготовить так называемый ДНК-зонд – короткую, около 20 нуклеотидов в длину, последовательность ДНК, которая точно соответствует интересующей нас повторяющейся бессмыслице. В наши дни это задача не из сложных. Существуют различные методы для ее решения. Можно даже просто купить уже готовенький прибор, способный производить короткие фрагменты ДНК с любой заданной последовательностью, – точно так же как можно купить перфоратор с клавиатурой, умеющий пробивать любую последовательность букв на бумажной ленте. А если добавить в этот прибор радиоактивные исходные материалы для синтеза, то и получившиеся зонды будут радиоактивными – тем самым вы их как бы пометите. Впоследствии это поможет вам вновь обнаружить свои зонды, легко отличив их от обыкновенной, природной ДНК, которая не радиоактивна.

Радиоактивные зонды – это рабочий инструмент, который необходимо иметь под рукой, когда вы приступаете к ДНК-дактилоскопии по Джеффрису. Другим важнейшим инструментом служит рестриктаза. Рестриктазы, или ферменты рестрикции, – это химические ножницы, предназначенные для разрезания ДНК, причем в строго определенных местах. Например, одна рестриктаза может двигаться вдоль хромосомы до тех пор, пока не наткнется на последовательность GAATTC (G, C, T и A – это те самые четыре буквы алфавита ДНК; все гены всех живущих на Земле видов отличаются друг от друга только очередностью составляющих их букв). Другая рестриктаза расщепляет ДНК везде, где встречает последовательность GCGGCCGC. В арсенале молекулярного биолога имеется довольно много различных рестриктаз. Впервые они были обнаружены у бактерий, которые используют их в целях самозащиты. Каждая рестриктаза осуществляет свой собственный, уникальный “поиск по фрагменту текста”, куда она затем нацеливается и производит разрез.

Теперь дело за малым: надо подобрать такую рестриктазу, чья последовательность узнавания не встречается в интересующем нас тандемном повторе. Тогда всю имеющуюся ДНК можно будет порубить на короткие отрезки, с обеих сторон ограниченные этой специфической последовательностью. Разумеется, не во всех этих фрагментах будут содержаться нужные нам тандемные повторы. Нашими молекулярными ножницами будут вырезаны самые разнообразные участки ДНК, по чистой случайности оказавшиеся между двух облюбованных рестриктазой последовательностей. Однако некоторые из полученных фрагментов будут содержать тандемные повторы, и длина каждого такого вырезанного участка будет определяться преимущественно количеством этих самых повторов. Если у вас содержится всего 83 копии какого-то бессмысленного кусочка ДНК там, где у меня их 147, то соответствующие отрезанные кусочки моей ДНК будут длиннее ваших.

Мы можем измерить длину этих фрагментов, используя методику, уже давно ставшую в молекулярной биологии рутинной. Она довольно сильно смахивает на расщепление света призмой, как в опытах Ньютона. В случае ДНК такой стандартной “призмой” служит колонка для гель-электрофореза, то есть длинная трубочка, заполненная своеобразным студнем, через который пропускается электрический ток. На один конец этой трубочки наносится раствор, содержащий порезанную рестриктазами ДНК, все кусочки вперемешку. Фрагменты ДНК притягиваются к положительному полюсу колонки, то есть к ее противоположному концу, и потому неуклонно движутся сквозь гель. Но они перемещаются не с одинаковой скоростью. Короткие фрагменты бегут быстрее длинных, подобно тому как низкочастотные световые волны быстрее проходят сквозь стекло. В результате, после того как через некоторое время вы выключите ток, отрезки ДНК окажутся распределенными вдоль всей колонки, точно так же как ньютоновские цвета разделяются призмой потому, что стекло замедляет свет с синего края спектра сильнее, чем с красного.

Но пока что мы не можем видеть этих отрезков. Наша студенистая колонка выглядит одинаково по всей своей длине. Ничто не говорит нам ни о том, что фрагменты ДНК потихоньку сгруппировались по размеру в отдельные полоски, ни о том, какие тандемные повторы в каких полосках содержатся. Как же сделать их видимыми? Тут-то нам и пригодятся радиоактивные зонды.

Для визуализации тандемных повторов мы можем использовать еще одну хитроумную методику – саузерн-блот, или гибридизацию по Саузерну, названную так по имени своего изобретателя Эдвина Саузерна. (Что может несколько сбивать с толку, так как есть другие методы – нозерн-блот и вестерн-блот, но ни мистера Нозерна, ни мистера Вестерна не было.) Для этого наш желеобразный столбик извлекается из трубочки и размещается на специальной фильтровальной бумаге. Вся жидкость из геля вместе с находящимися в ней фрагментами ДНК впитывается в эту промокашку, которая предварительно была обработана значительным количеством радиоактивного ДНК-зонда к интересующему нас тандемному повтору. В силу обычных законов строения ДНК, молекулы зонда, распределенные по бумаге, соединяются с точно соответствующими им последовательностями тандемных повторов. Излишки зонда мы смываем. Теперь на бумаге остаются только те молекулы радиоактивного зонда, которые связаны со своими напарниками, просочившимися из геля. Затем мы помещаем нашу промокашку на кусок рентгеновской пленки, оставляя на нем следы радиоактивности. Проявив эту пленку, мы видим набор темных полосок – еще один штрихкод. Конкретное расположение полосок штрихкода, получившегося при саузерн-гибридизации, является уникальным “отпечатком пальца” человека, примерно так же как фраунгоферовы линии – “отпечатком пальца” звезды, а форманты – “отпечатком пальца” гласного звука. “Штрихкод крови” и правда очень напоминает как фраунгоферовы линии, так и узор формант.

Технические подробности ДНК-дактилоскопии становятся все сложнее, и я не буду дальше в них углубляться. К примеру, одна из стратегий сводится к тому, чтобы вывалить на ДНК целую кучу разных зондов одновременно. В результате мы увидим смесь полосок, получившуюся при наложении штрихкодов друг на друга. В крайнем варианте этой стратегии полоски сольются в единый размытый мазок, образованный фрагментами ДНК всех возможных размеров, вырезанными отовсюду из генома. Для установления личности такое не годится. Противоположная крайность – использование зонда только к одному генетическому “локусу” за раз. При такой “однолокусной дактилоскопии” мы получим аккуратные, четко различимые полоски наподобие фраунгоферовых линий. Но только одну или две на человека. И даже в этом случае шансы обознаться совсем не велики. Ведь приметы, обсуждаемые здесь нами, иного рода, нежели те категории, под которые подпадает сразу много людей, – например, карие или голубые глаза у предполагаемого преступника. Напомню, что измеряемый нами признак – это длины фрагментов, содержащих тандемные повторы. Число возможных значений этих длин огромно, поэтому и с помощью однолокусной ДНК-дактилоскопии можно весьма надежно идентифицировать личность. Впрочем, все-таки недостаточно надежно, и потому на практике генетики-криминалисты используют с полдюжины различных ДНК-зондов. В таком случае вероятность ошибки в самом деле крайне низка. Но все же стоит поговорить о том, насколько именно она низка, ведь на кону может стоять человеческая жизнь или свобода.

Вернемся к различию между ложноположительными и ложноотрицательными результатами. ДНК-улики могут быть использованы как для того, чтобы оправдать невиновного подозреваемого, так и затем, чтобы указать на преступника. Предположим, что из влагалища жертвы изнасилования был взят образец спермы. На основании косвенных улик полиция арестовывает некоего человека – подозреваемого А. У него берут пробу крови и сравнивают ее с этим образцом спермы, используя только один ДНК-зонд для анализа только одного содержащего тандемные повторы локуса. Если совпадения нет, то подозреваемый А невиновен. Даже нет необходимости выяснять, что там в других локусах.

Ну а что, если по этому локусу кровь подозреваемого А и сперма из взятого образца совпали? Предположим, в обоих случаях мы видим один и тот же штрихкод – назовем его паттерном П. Это не противоречит виновности подозреваемого, но и не доказывает ее. Быть может, просто так вышло, что паттерн П есть и у него, и у настоящего насильника. Так что следует проанализировать еще несколько локусов. Если образцы снова совпадут, какова вероятность того, что эти совпадения случайны, – ложноположительной идентификации? Тут пришла пора начать рассуждать статистически о популяции в целом. Теоретически, взяв кровь у некой выборки людей, можно было бы рассчитать ту вероятность, с какой двое мужчин из данной популяции окажутся идентичны по исследуемым локусам. Но среди какой части населения следует производить выборку?

Помните нашего одинокого бородача, участвовавшего в старом добром предъявлении для опознания? А вот вам его молекулярный эквивалент. Допустим, если брать весь мир в целом, то паттерн П встречается только у одного человека на миллион. Значит ли это, что шанс несправедливо осудить подозреваемого А у нас всего один из миллиона? Нет. Подозреваемый А может принадлежать к немногочисленной группе населения, предки которой прибыли из какого-то определенного уголка света. Представители локальных популяций часто обладают общими генетическими особенностями – по той простой причине, что происходят от одних и тех же предков. Из двух с половиной миллионов южноафриканских голландцев, или африканеров, большинство – потомки пассажиров одного корабля, прибывшего из Нидерландов в 1652 году. Сколь узко было это генетическое бутылочное горлышко, видно из того, что около миллиона африканеров до сих пор носят фамилии двадцати из этих первых поселенцев. Некоторые наследственные заболевания встречаются у них намного чаще, чем в среднем по всему миру. Согласно одной из оценок, примерно 8000 африканеров (каждый 300-й) страдают вариегатной порфирией – патологией крови, у всего остального человечества гораздо более редкой. Дело тут, видимо, в том, что все они – потомки одной пары с того корабля, Геррита Янса и Ариантье Якобс, хотя и неизвестно, кто из этих двоих был носителем гена (доминантного) данной болезни. (Якобс была одной из восьми воспитанниц роттердамского сиротского приюта, взятых на корабль, чтобы обеспечить переселенцев женами.) На самом деле об этом патологическом состоянии стало известно много позже, только с развитием медицины, ибо наиболее заметный его симптом – летальный исход при применении некоторых современных анестетиков. (Сегодня в больницах ЮАР перед анестезией проводят стандартный анализ на наличие данного гена.) В других популяциях по аналогичным причинам нередко наблюдается повышенная встречаемость каких-то других необычных генов.

Теперь вернемся к нашему воображаемому судебному процессу. Если и подозреваемый А, и настоящий преступник принадлежат к одному и тому же этническому меньшинству, то вероятность перепутать их друг с другом может оказаться значительно выше, чем можно было бы предположить, исходя из оценок по популяции в целом. Получается, что частота, с которой паттерн П встречается у всех людей вообще, тут не существенна. Нам важно знать, как часто встречается паттерн П в той группе населения, к которой принадлежит подозреваемый.

В такой необходимости нет ничего нового. Мы уже видели, что и в случае обычного предъявления для опознания есть риск подобной ошибки. Если главный подозреваемый – китаец, нет смысла ставить его в шеренгу, состоящую в основном из европейцев. И точно такие же статистические рассуждения, основанные на том, как обстоит дело в конкретной популяции, применимы к идентификации не только личности, но и украденных ценностей. Я уже упоминал про свою бытность присяжным в оксфордском суде. В одном из тех трех дел, что мне довелось рассматривать, человека обвиняли в краже трех монет у конкурента-нумизмата. У обвиняемого были обнаружены три монеты, соответствовавшие пропавшим. Прокурор изрек:

Дамы и господа присяжные, действительно ли мы должны поверить в то, что эти три монеты – точно такого же вида, как и три пропавшие, – просто случайно оказались в доме коллекционера, соперничавшего с потерпевшим? Заявляю вам, что переварить такое совпадение мне не под силу.

Присяжным не дозволяется проводить перекрестный допрос. Это входило в обязанности защитника, но тот, будучи, несомненно, сведущ в юриспруденции и не менее красноречив, имел не больше понятия о теории вероятностей, чем обвинитель. Мне бы хотелось, чтобы он ответил что-нибудь вроде следующего:

Вшчесть, мы не знаем, под силу ли нам переварить такое совпадение, ибо мой ученый коллега не предъявил нам вообще никаких данных о том, насколько редко или часто эти монеты встречаются у населения в целом. Если они столь редки, что любую из них можно обнаружить только у одного из ста коллекционеров нашей страны, то это говорит в пользу обвинения, поскольку у моего подзащитного их найдено сразу три. Однако же если таких монет вокруг что грязи, то улик для вынесения обвинительного приговора недостаточно. (Если доводить мою аргументацию до крайности, то те три монеты, которые лежат сейчас у меня в кармане, будучи находящимися в обращении легальными платежными средствами, с высокой вероятностью окажутся идентичными монетам из кармана Вашей чести.)

Я хочу сказать, что ни одному из искушенных в юриспруденции умов, находившихся в зале суда, даже не пришло в голову, что нелишне хотя бы поинтересоваться, насколько редки такие монеты. Юристы, несомненно, обладают способностями к сложению (однажды я получил счет от адвоката, где последним пунктом значилось: “Время, потраченное на составление данного счета”), но вот теория вероятностей – дело другое.

Подозреваю, что те монеты были действительно редкими. В противном случае их кража не была бы столь серьезным делом – и до суда, вероятно, не дошло бы. Но следовало сказать об этом присяжным напрямик. Я помню, что, когда мы удалились совещаться, у нас возник этот вопрос и нам было жаль, что нельзя вернуться в зал суда за разъяснениями. Аналогичный вопрос точно так же уместен и в случае с ДНК-уликами, и, можете не сомневаться, его задают. К счастью, изучив достаточное количество разных генетических локусов, можно свести вероятность ошибочной идентификации – даже среди членов одного этнического меньшинства, даже среди членов одной семьи (кроме однояйцевых близнецов) – до значений в самом деле ничтожных, намного меньших, чем те, каких можно добиться с любыми другими методами идентификации личности, включая и показания очевидцев.

Насколько именно мала эта остаточная вероятность ошибки – вопрос спорный. И вот тут мы подходим к третьей категории возражений против использования ДНК-улик – откровенно глупой. У юристов выработана привычка ухватываться за кажущиеся разногласия в показаниях свидетелей-экспертов. Если вызвать в суд двух генетиков и попросить их оценить вероятность ошибки при ДНК-дактилоскопии, один из них может сказать, что это 1 шанс на 1 000 000, а другой – что только на 100 000. Хвать! “Ага! АГА! Эксперты друг другу противоречат! Дамы и господа присяжные, какое доверие можем мы испытывать к научному методу, когда даже оценки специалистов различаются на порядок? Очевидно, единственное, что следует сделать с данными уликами, – выбросить их все до единой, целиком и полностью”.

Но хотя генетики и могут по-разному оценивать такие трудноизмеримые факторы, как, скажем, эффект принадлежности к той или иной расовой подгруппе, все их разногласия сводятся к тому, гипермеганичтожными являются шансы ошибки или же просто ничтожными. Обычно эти шансы не меньше, чем единица на многие тысячи, но иногда доходят и до единицы на миллиарды. Даже по самым скромным оценкам, шансы эти неимоверно ниже, чем при общепринятом предъявлении для опознания. “Ваша честь, ряд из всего двадцати человек – вопиющая несправедливость по отношению к моему подзащитному. Я требую выстроить шеренгу как минимум из миллиона участников!”

Специалисты по статистике, будучи вызваны в суд, чтобы оценить вероятность ложного обвинения при обычной процедуре предъявления для опознания с участием двадцати человек, тоже могут разойтись во мнениях. Некоторые дадут очевидный ответ: один шанс из двадцати. Затем, в ходе перекрестного допроса, они, вероятно, признают, что шанс этот может быть и выше, чем один из двадцати, – в зависимости от того, насколько разнообразна внешность у подставных участников и насколько те отличаются от подозреваемого (об этом шла речь в нашем примере с единственным бородатым мужчиной в ряду). Но все эти эксперты уж точно сойдутся в одном – в том, что вероятность ошибочно идентифицировать преступника в силу чистой случайности будет не менее 1/20. И что же? И адвокаты, и судьи обычно вполне довольствуются стандартной процедурой предъявления для опознания, когда подозреваемый стоит в шеренге всего из двадцати человек.

После известия о том, как лондонский центральный уголовный суд Олд-Бейли на одном из процессов отверг ДНК-улики, газета “Индепендент” от 12 декабря 1992 года предрекла, что за этим последует лавина обжалований. Ведь любой, кто томится за решеткой, будучи уличен благодаря анализу ДНК, сможет теперь опротестовать решение суда, ссылаясь на данный прецедент. Однако этот апелляционный всплеск рискует оказаться даже масштабнее, чем “Индепендент” в состоянии вообразить, поскольку если только к этому отказу от ДНК-улик можно относиться как к хоть сколько-нибудь серьезному прецеденту, то он бросит тень сомнения на все вердикты, где вероятность случайной ошибки была больше, чем один шанс из тысяч. Когда свидетель утверждает, будто “видел” кого-то, и указывает на этого человека в ходе предъявления для опознания, адвокатов и присяжных это устраивает. Однако там, где дело касается человеческих глаз, вероятность ошибиться намного выше, чем когда идентификация производится при помощи анализа ДНК. Если принять данный прецедент всерьез, то у любого осужденного преступника нашей страны появится великолепный повод подать апелляцию в связи с ошибкой при опознании. Даже в тех случаях, когда десятки свидетелей видели подозреваемого с дымящимся пистолетом в руке, шансы обознаться все равно выше, чем один на миллион.

В Америке одно нашумевшее дело, где присяжных систематически морочили с ДНК-уликами, тоже обязано своей оглаской неумелому применению теории вероятностей. Там подсудимого, о котором было известно, что он бил свою жену, обвиняли в том, что он в конце концов убил ее. Именитый представитель защиты, гарвардский профессор права, выдвинул следующий аргумент: статистика показывает, что только один из тысячи мужчин, бьющих своих жен, доводит дело до убийства. Вывод, который любая комиссия присяжных могла бы отсюда сделать (и действительно собиралась сделать), таков: при расследовании убийства избиения жены в расчет приниматься не должны. Разве факты не говорят с ошеломляющей убедительностью о том, что бьющие жен мужья крайне редко становятся женоубийцами? Нет. Профессор статистики Ирвинг Джон Гуд написал в научный журнал Nature (июнь 1995 года), чтобы вывести этот софизм на чистую воду. Адвокат в своих рассуждениях не учел того дополнительного факта, что убийство жены – явление редкое по сравнению с избиением. Гуд вычислил, что если рассматривать ту немногочисленную категорию жен, которых бил муж и кто-то убил, то на самом деле весьма вероятно, что убийца не кто иной, как супруг. Это корректный способ рассчитывать вероятность, потому что в том деле злополучная жена уже была убита кем-то, после того как ее бил муж.

Нет никаких сомнений в том, что лучшее понимание теории вероятностей принесло бы пользу многим судьям, адвокатам и следователям. Впрочем, в некоторых случаях трудно не заподозрить, что они прекрасно все понимают и лишь симулируют некомпетентность. Не знаю, было ли это так в том деле, которое я только что упомянул. Подобное же подозрение высказывает и доктор Теодор Далримпл – ехидный эссеистмедик из лондонского журнала “Спектейтор” – в очень характерном для него ироническом отчете от 7 января 1995 года о том, как его вызвали в коронерский суд в качестве свидетеля-эксперта:

…Один знакомый мне богатый и благополучный человек проглотил 200 таблеток и запил их бутылкой рома. Следователь спросил меня, можно ли было, по моему мнению, выпить все это случайно. Я уж хотел было ответить громким и категорическим “нет”, как следователь уточнил: был ли хотя бы один шанс на миллион выпить это случайно? “Э-э, наверное”, – ответил я. Следователь вздохнул с облегчением (равно как и родственники погибшего), причина смерти была объявлена не установленной, семья стала богаче на 750 000 фунтов, а страховая компания – на такую же сумму беднее (по крайней мере, до моего следующего взноса).

Могущество ДНК-дактилоскопии – одно из частных проявлений могущества науки, вселяющего в иных людей страх. Очень важно не усугублять такие страхи слишком смелыми заявлениями и чересчур поспешным движением вперед. Позвольте мне в заключение этой главы, в значительной мере посвященной техническим вопросам, вернуться к обществу и к тому важному и трудному решению, которое мы должны будем все вместе принять. Обычно я стараюсь избегать злободневных тем – из боязни стать устаревшим – и местных проблем – из боязни показаться местечковым, – однако вопрос об общенациональной базе ДНК-данных начинает волновать, по разным причинам, большинство стран и в будущем, несомненно, встанет еще острее.

Теоретически можно создать единую базу данных с последовательностями ДНК каждого жителя страны. Тогда у полицейских, взявших на месте преступления образец крови, спермы, слюны, кожи или волос, не будет необходимости разыскивать подозреваемого на основании каких-то иных улик, чтобы сравнить его ДНК с этим образцом. Достаточно будет просто задать компьютерный поиск по национальной базе данных. Сама мысль уже вызывает вопли протеста: посягательство на свободу личности; это только цветочки, а ягодки впереди; гигантский шаг навстречу полицейскому государству… Я всегда слегка недоумеваю, почему люди автоматически столь страстно реагируют на подобные предложения. Рассмотрев проблему всесторонне и хладнокровно, я, вероятно, тоже буду против. Но это не тот случай, когда стоит рубить сплеча, даже не попытавшись взвесить все плюсы и минусы. Так давайте же их обсудим.

Если быть уверенными, что хранящаяся в базе данных информация будет использоваться исключительно для поимки преступников, то трудно представить себе, какие тут у кого-либо, кроме самих преступников, могут возникнуть возражения. Мне известно, что многие борцы за гражданские свободы будут все равно против, из принципа. Но я искренне не понимаю почему – если только мы не собираемся защищать право преступников совершать преступления и не быть пойманными. Точно так же я не вижу серьезных аргументов и против создания всеобщей базы данных с обычными, чернильными отпечатками пальцев (за исключением того практического соображения, что в случае с обычными отпечатками автоматический компьютерный поиск осуществлять сложнее, чем для ДНК-профилей). Преступность – это серьезная проблема, снижающая качество жизни каждого, кто сам не преступник (а то и вообще каждого: квартира квартирного вора тоже может быть ограблена). Если общенациональная база ДНК-данных существенно поможет полиции в раскрытии преступлений, то, чтобы перевесить такую выгоду, минусы должны быть очень серьезными.

Впрочем, вот первое важное предостережение. Одно дело – использовать ДНК-улики (или какие угодно методы идентификации личности, связанные с обработкой больших массивов данных) затем, чтобы подтвердить подозрение, возникшее у полиции на каком-то ином основании. И совсем другое – использовать их для ареста любого жителя страны, чьи данные совпадают с образцом. Если существует некая низкая вероятность случайного сходства между ДНК, взятой, скажем, из образца спермы, и ДНК крови ни в чем не повинного гражданина, то вероятность ошибочно заподозрить этого гражданина также и по каким-то другим, независимым причинам будет, очевидно, еще намного ниже. Следовательно, простой поиск по базе данных с последующим арестом того, чей ДНК-профиль совпал с образцом, будет приводить к несправедливости намного чаще, чем такая система, которая требует, чтобы изначально имелся какой-то другой повод для подозрений. Если образец, найденный на месте преступления в Эдинбурге, вдруг совпадет с моим ДНК-профилем, позволительно ли будет полиции постучаться ко мне в Оксфорде и арестовать меня без каких-либо дополнительных улик? Полагаю, что нет, но стоит заметить, что полиция и так уже делает нечто подобное – только не с ДНК, а с чертами лица, – когда публикует в центральных газетах фотороботы или сделанные свидетелями преступлений фотографии и призывает всех жителей страны звонить, если они “узнают” изображенных там людей. В очередной раз мы видим, что нужно остерегаться нашей природной склонности ставить распознавание лиц выше всех прочих способов идентификации личности.

Если же на время забыть о криминалистике, то попадание информации из такой общенациональной базы данных в плохие руки представляет бесспорную опасность. Плохими я называю руки тех, кто захочет воспользоваться этими данными не ради поимки преступников, а в других целях – возможно, как-то связанных с медицинским страхованием или с шантажом. Существуют уважительные причины, по которым человек, не имеющий ни малейшего преступного намерения, может тем не менее хотеть оставить свой ДНК-профиль в тайне, и мне кажется, что мы не вправе вмешиваться в частную жизнь таких людей. Например, среди тех, кто считает себя отцом того или иного ребенка, очень многие таковыми не являются. Верно и обратное: значительное число детей считает своим отцом вовсе не настоящего отца. Обладая доступом к общенациональной базе ДНК-профилей, любой сможет докопаться до истины, что приведет к сильнейшим душевным страданиям, разрушенным семьям, нервным срывам, шантажу, а то и чему похуже. Некоторые наверняка придерживаются взгляда, что правда, какой бы горькой она ни была, всегда должна выходить наружу, но я думаю, что многое может быть сказано в пользу того, что от такого внезапного бума всеобщих откровений об отцовстве суммарное количество человеческого счастья отнюдь не увеличится.

Кроме того, могут возникнуть проблемы, связанные с медициной и страхованием. Весь бизнес страхования жизни держится на невозможности точно предсказать, когда кто умрет. Как сказал сэр Артур Эддингтон, “уязвимость человеческой жизни вошла в поговорку; мало что так неуязвимо, как кредитоспособность компании по страхованию жизни”. Мы все платим свои взносы. Те из нас, кто живет дольше ожидаемого, обеспечивают тех, кто умирает раньше срока (точнее, их наследников). Уже сегодня страховые компании строят статистические догадки, которые отчасти разрушают эту систему, позволяя облагать более крупными взносами клиентов из группы повышенного риска. К нам подсылают докторов, чтобы они послушали нам сердце, измерили кровяное давление и выяснили, много ли мы пьем и курим. Если актуариям станет доподлинно известно, когда каждый из нас умрет, страхование жизни сделается невозможным. В принципе, наличие общенациональной базы ДНК-данных, если страховые компании сумеют к ней подобраться, может приблизить эту печальную развязку. Если дойдет до крайности, то единственной причиной смерти, от которой все еще можно будет застраховаться, останется чистая случайность.

Аналогичным образом и люди, занимающиеся отбором кандидатов при приеме на работу или поступлении в университет, могут найти ДНК-данным такое применение, которое многие из нас сочтут нежелательным. Некоторые наниматели уже пользуются сомнительными методами вроде графологии (анализ почерка как предполагаемый источник информации о характере и способностях человека). Но, в отличие от случая с графологией, есть основания считать, что данные о ДНК действительно могут быть полезны при оценке способностей. И все равно я бы стал одним из многих, кого возмутило бы, если бы отборочные комиссии начали пользоваться информацией о ДНК кандидатов – по крайней мере, если бы они делали это тайком.

Один из основных аргументов против создания каких бы то ни было общенациональных баз данных звучит так: что было бы, если бы эта база попала в руки Гитлеру? На первый взгляд, не очень понятно, какую выгоду злодеям во власти может принести правдивая информация о людях. Казалось бы, они так поднаторели в использовании ложной информации – зачем им утруждать себя злоупотреблением правдой? Гитлер, однако, упоминается здесь в связи с его кампанией против евреев и других наций. И хотя это и неверно, будто еврея можно узнать по ДНК, тем не менее люди, чьи предки были выходцами из неких определенных регионов, скажем, из Центральной Европы, бывают носителями специфических генов, и существует статистическая корреляция между обладанием некоторыми генами и еврейством. Кажется несомненным, что, будь в распоряжении у нацистов всеобщая база данных с ДНК-профилями, они бы нашли чудовищные способы ею злоупотребить.

Существуют ли способы оградить общество от этих зол, не жертвуя пользой для раскрываемости преступлений? Не уверен. Думаю, это непросто. Защитить честных граждан от страховых компаний и работодателей можно было бы, внося в общенациональную базу данных только некодирующие последовательности ДНК. Такая база данных содержала бы информацию лишь о тандемных повторах – не о генах, которые действительно что-то делают. Это помешало бы актуариям вычислять ожидаемую продолжительность наших жизней, а “охотникам за головами” – судить о наших способностях. Однако это никак не воспрепятствовало бы раскрытию (случайному или по милости шантажистов) всей той правды об отцовстве, которую мы предпочли бы не знать. Как раз наоборот. Опознание останков Йозефа Менгеле по крови его сына основывалось исключительно на анализе тандемных повторов ДНК. У меня нет простого ответа на это возражение, могу сказать только, что чем проще становится анализировать ДНК, тем доступнее оказывается информация об отцовстве и так, без общенациональной базы данных. Человек, который подозревает, что “его” ребенок на самом деле не его, уже мог бы это выяснить, взяв у ребенка кровь для анализа и сравнив ее со своей. Никакая база данных ему для этого не нужна.



Не только судам, но и комиссиям по расследованию, а также самым различным учреждениям, в чьи задачи входит выяснение того, что именно случилось в ходе того или иного происшествия, часто приходится сталкиваться с научной проблематикой. К ученым обращаются как к свидетелям-экспертам для разъяснения всяческих фактов: от механизма усталости металлов до заразности коровьего бешенства. После же того, как эти специалисты проведут свою экспертизу, их отправляют домой, чтобы ее результатами могли воспользоваться люди действительно серьезные – те, кто реально принимает решения. Подразумевается, что ученые хорошо умеют выяснять фактические подробности, но зато другие – обычно это адвокаты или судьи – более компетентны в том, чтобы сводить факты воедино и давать указания к действию. Однако мы не прогадаем, если выступим в защиту противоположной позиции: научное мышление служит ценным подспорьем не только при выяснении подробных обстоятельств дела, но и при вынесении итогового вердикта. Будь то хоть авиакатастрофа, хоть массовые футбольные беспорядки – ученый может оказаться компетентнее судьи для того, чтобы возглавить судебное следствие. И не потому, что ученым известно нечто особенное, а благодаря тем методам, при помощи которых они выясняют разные факты и принимают решения.

Пример с ДНК-дактилоскопией показывает нам, что адвокаты стали бы лучшими адвокатами, судьи – лучшими судьями, парламентарии – лучшими парламентариями и граждане – лучшими гражданами, знай они больше о науке и, что еще важнее, размышляй они чаще по-научному. И дело не только в том, что для ученого установить истину ценнее, чем выиграть дело. Судьи – и вообще все те, на кого возложена ответственность принимать решения, – делали бы это лучше, если бы как следует владели искусством статистических рассуждений и оценивания вероятностей. Эта мысль еще всплывет в следующих двух главах, которые будут посвящены суевериям и так называемым паранормальным явлениям.

Назад: Глава 4. Штрихкод в эфире
Дальше: Глава 6. Ждут, чтоб сон блаженство им принес[39]