Государство может заимствовать от другого полезные сведения, не следуя ему в обычаях.
В 1959 г. советский космический корабль совершил жесткую посадку на Луну. Это был первый рукотворный объект, достигший поверхности другого космического тела. Он продемонстрировал миру непревзойденное техническое и военное совершенство Москвы, хотя и разбился при ударе на части, усеявшие поверхность Луны. Десять лет спустя, в 1969 г., США вновь вышли в лидеры гонки за будущее, когда Нил Армстронг и Базз Олдрин первыми из людей ступили на Луну.
Итоги соревнования двух великих держав в период холодной войны подводил популярный анекдот советских времен. Советские космонавты с гордостью докладывают в Москву, что они не только достигли поверхности Луны, но и выкрасили ее в красный цвет, чтобы мир понял, что будущее человечества — в руках коммунистов. Месяц спустя советская эйфория уступает место унынию. Американцы тоже высадились на Луну, «притащили с собой белую краску и написали на красном фоне: “Coca-Cola”».
Переместимся во 2 января 2019 г. В этот день лунный модуль китайского космического зонда «Чанъэ-4» совершил мягкую посадку на так называемую темную (или обратную) сторону Луны (она получила такое название потому, что с Земли не видна; первые ее фотографии были сделаны в конце 1950-х гг. советским космическим зондом «Луна-3»). Геополитические последствия этого беспрецедентного — в годы холодной войны Китай не считался серьезным конкурентом в космической гонке — достижения в освоении космоса имеют огромное значение. Китайцы теперь претендуют на ту дальнюю сторону будущего, которая не окрашена в утопический красный цвет и не имеет логотипа известного всему миру безалкогольного напитка, осквернившего идеологическую утопию.
Быстрая трансформация Китая в геополитическую сверхдержаву, похоже, отодвинула былое советско-американское соперничество в глубокое прошлое. Она также положила конец эпохе подражания, которая началась в 1989 г. и закончилась где-то между 2008 и 2016 г. Этот исторически уникальный период имел две отличительные особенности: во-первых, окончательно завершилась конкуренция между двумя прозелитирующими идеологиями времен холодной войны, а во-вторых, проект Запада по распространению за рубеж своих собственных ценностей и институциональных моделей нашел — на несколько лет — такое множество желающих присоединиться, какого не было никогда прежде. Мир разделился заново, на сей раз между относительно стабильными и процветающими либеральными демократиями и странами, которые надеялись скопировать их успех. Сегодня эта тревожная асимметрия образцов и их имитаторов также подошла к концу. Среди сил, объединившихся ради ее уничтожения, наиболее важным является ресентимент, естественным образом вызванный этой асимметрией. Но еще одним важнейшим фактором оказалось становление Китая в роли ведущего игрока на мировой арене.
Чтобы понять решающую роль Китая в завершении нашей истории, нам необходимо взглянуть на 1989 г. с китайской точки зрения.
В начале лета того решающего года по указанию китайского руководства бойцы регулярных подразделений Народно-освободительной армии Китая при поддержке танков открыли беглый огонь по толпе, чтобы разогнать продемократический митинг на площади Тяньаньмэнь и вокруг нее. Радикальные экономические реформы Дэн Сяопина, начатые в 1978 г., стали одним из наиболее убедительных доказательств того, что свободные рынки обязательно будут повсеместно преобладать над хронически неэффективными командно-административными экономиками. Однако новые возможности личного обогащения, созданные либерализацией рынка, способствовали также формированию социальной напряженности из-за вопиющего неравенства, разгула инфляции, фаворитизма и коррупции. Одной из основных движущих сил социального протеста, кульминацией которого стали события на площади Тяньаньмэнь, расцененные партийными лидерами Китая как прямая угроза власти, было недовольство среди студенчества.
Чтобы оправдать введение военного положения, Дэн Сяопин и его сторонники обвинили демонстрантов в поклонении западному образу жизни и предательстве своей страны, которое выразилось в подражании буржуазному либерализму — вплоть до пропаганды политического плюрализма, свободы печати, свободы собраний и подотчетности властей. Напротив огромного портрета Мао на Вратах Небесного спокойствия протестующие студенты воздвигли возмутительную статую «Богини демократии» — «фигуру непокорной женщины, высоко вознесшей факел», — которая имела поразительное сходство со статуей Свободы. Некоторые из протестующих называли ее «Богиней свободы и демократии», что сразу же было расценено как признак «неприкрытой американизации».
Выступая через несколько дней после зачистки площади, Дэн Сяопин так высказался о прозападных протестующих: «Их целью было создание буржуазной республики, полностью зависимой от Запада». Он также сравнил «буржуазную либерализацию» с «духовным осквернением». Иными словами, он оправдывал жестокое подавление выступлений 4 июня тем, что моральный долг партии обязывал ее сокрушить массовое движение студентов и рабочих, которые надеялись втянуть Китай в эпоху имитации.
В связи с тем, что движение, направленное на имитацию свободы по западному образцу, было жестоко подавлено именно в 1989 г., возникает вопрос: почему события на Тяньаньмэнь не заставили многих западных комментаторов усомниться в том, что падение коммунизма сначала в Восточной Европе, а затем и в СССР действительно привело к тому, что либеральная демократия осталась единственной жизнеспособной моделью для политических реформ?
Одна из причин заключается в том, что, по стечению обстоятельств, в июне 1989 г. «Солидарность» победила на первых свободных выборах в Польше. Этот небольшой триумф польской оппозиции положил начало процессу, который привел к распаду самого Советского Союза в декабре 1991 г. Драматический каскад событий, разворачивавшихся на восточной границе Европы, существенно усилил ощущение, что трагедия и политический провал демократического движения в Китае — лишь проходной эпизод мировой истории. Политические репрессии в Китае, как правило, считались не признаком силы, а симптомом слабости и неуверенности властей. Поэтому событиям на Тяньаньмэнь не придали большого значения — казалось, что они не повлияют на процесс выяснения того, кто будет контролировать будущее. Ведь именно в борьбе за контроль над будущим Советский Союз и США дошли до края пропасти.
Холодная война была соперничеством за право на формирование будущего мира — и это соперничество могло закончиться апокалипсисом. СССР проиграл эту борьбу, а американцы ее выиграли. Эти две сверхдержавы были «главными врагами», а Европа — главным театром противостояния. Поэтому то, что произошло в 1989 г. в Китае, в глазах Запада было второстепенной мизансценой в глухой провинции.
Даже если бы апологеты либерализации восприняли происходившее в Китае более серьезно, события на Тяньаньмэнь не заставили бы их переосмыслить перспективы мироустройства после окончания холодной войны. Обоснование идеологической безальтернативности либерализма никогда не нуждалось в дополнительных аргументах, которые могло бы предоставить бессистемное и плохо организованное движение за демократию в Китае. Некоторые оптимисты утверждали, что постепенное принятие западных привычек потребления в конечном итоге приведет к появлению и стабилизации демократических институтов и практик в стране. Но большинство из тех, кто писал о новом глобальном господстве либерализма, не имели в виду политическое преображение Китая. Они имели в виду, что после разгрома фашизма во Второй мировой войне и коммунизма в годы холодной войны ни одна другая идеология, кроме либеральной демократии, не сможет захватить воображение всего остального мира — в особенности незападного.
Падение коммунизма предсказывало демократизацию Китая не более, чем либерализацию Россию. Оно лишь подразумевало, что ни одно нелиберальное и недемократическое государство впредь не сможет служить образцом, достойным подражания. Как писал тогда Фукуяма, «Китайская Народная Республика больше не может служить маяком для нелиберальных сил во всем мире, будь то партизаны в джунглях Азии или парижские студенты, выходцы из среднего класса». Но сказать, что Китай после Мао больше не будет маяком для революционеров за рубежом, не означает предсказать, что либеральный маяк Америки озарит путь Китая к демократическим реформам.
Дело в том, что Западу можно подражать и вне политического поля. Чтобы понять важность различия между имитацией целей и имитацией средств, нужно лишь обдумать реакцию Дэн Сяопина на тяньаньмэньские протесты. Если протестующие хотели имитировать западные ценности, то он руководил имитацией экономического роста в Китае в западном стиле. Ему в этом проекте, надо сказать, помогли западные бизнесмены, которые вскоре после событий на Тяньаньмэнь возобновили работу в Китае. Уклоняясь от актуальной политической проблематики (права, свободы и тому подобное), они могли сфокусироваться на прибыльной торговле и инвестиционных возможностях. Партия загнала потенциальных имитаторов западного либерализма и демократии в подполье, но страна оставалась открытой для бизнеса, включая бизнес, связанный с присвоением западных технологий и адаптацией западных методов организации промышленного производства. Все это не имеет никакого отношения к демократической подотчетности властей. Напротив, импорт, копирование и совершенствование западных технологий распознавания лиц ограничивает частную жизнь граждан, не позволяя им изучать или подвергать сомнению действия своего правительства. Со своей стороны, транснациональные корпорации без проблем закрывают глаза на жесткое обращение Пекина с местными поклонниками западных либеральных и демократических ценностей и вместо этого сосредоточиваются на углублении интеграции Китая в мировую экономику. Так западный бизнес помог Пекину проскочить эпоху имитации.
Западные обозреватели, наблюдавшие события 1989 г. вживую, уделяли мало внимания тому, насколько по-разному советская и китайская элиты интерпретировали крах коммунистической системы. Они сосредоточились на схожих чертах. Так, и русские, и китайцы перестали рассматривать будущее как длительную борьбу за построение коммунистического общества. И те и другие отказались от попыток распространить свои дискредитировавшие себя модели за границу. Однако в ретроспективе эти параллели кажутся менее значимыми, чем резкое расхождение между советским и китайским пониманием сути коллапса коммунистической системы.
Горбачев и его сторонники сводили причины падения коммунизма к невыполнению Коммунистической партией воодушевляющих посулов марксизма. В социализме, по мнению тогдашних кремлевских руководителей, стоило сохранить идеи социального равенства и расширения прав и возможностей рабочего класса. Но они отвергали характерный для сталинской эпохи курс, основанный на преобразующем потенциале государственного насилия и подавлении политического плюрализма, как трагическую ошибку эпического масштаба.
Горбачев считал аморальной попытку спасти социализм, если такая попытка требует от правительства расправы над сотнями продемократических демонстрантов на Красной площади. Он также считал, что его исторической миссией было спасение идеи социализма от коррумпирующего влияния Коммунистической партии. Естественно, он был впечатлен успехами китайского руководства в продвижении экономических реформ. По его мнению, хроническая инерция собственного партийного аппарата, включая аппарат центрального планирования, оставалась главным препятствием для любой значимой модернизации советской экономики и общества.
Русские при Горбачеве пренебрегли партией в попытке сохранить то, что было наиболее привлекательным в коммунистической идеологии, а в итоге потеряли и партию, и идеологию. Китайцы при Дэн Сяопине и его преемниках отказались от экспорта коммунистической идеологии и сохранили доминирующую роль партии на национальном уровне, позволив ей управлять самым примечательным процессом экономического развития в мировой истории.
Несмотря на то, что скепсис китайских лидеров по отношению к основным экономическим идеям марксизма нарастал, они по-прежнему ценили способность Коммунистической партии осуществлять власть, организовывать общество вокруг общих долгосрочных целей и защищать территориальную целостность государства. Как недавно отметил Си Цзиньпин, оглядываясь назад на четыре десятилетия экономического развития: «Именно благодаря приверженности централизующему и объединяющему руководству партии нам удалось осуществить этот великий исторический переход».
Стремясь избежать того, что они считали роковыми ошибками Горбачева, китайские лидеры самым серьезным образом изучали распад Советского Союза. Они продолжали оперировать марксистской риторикой, но не потому, что были убежденными адептами «исторического материализма» или футурологии, напоминающей китайские печенья с предсказаниями. Они отдавали марксизму должное как общему способу выражения, помогающему партии отличать лоялистов от предателей и дисциплинировать, координировать и мобилизовать миллионы членов партии для достижения целей, поставленных высшим руководством. Это объясняет их ревностную приверженность «централизующему и объединяющему руководству партии».
Горбачев считал, что коммунизм потерпел неудачу, потому что не смог построить социалистическое общество. Для китайского руководства коммунизм увенчался успехом, потому что Коммунистической партии удалось, несмотря на огромные разногласия, объединить китайское государство и общество. Учитывая это глубокое несоответствие между китайским и советским пониманием как роли партии, так и значения идеологии, неудивительно, что, по словам его младшего сына, Дэн Сяопин считал Горбачева «идиотом».
Различие между посткоммунистическим Китаем, посткоммунистической Центральной Европой и посткоммунистической Россией четко отражает различие между тремя стилями или стратегиями развития: имитация средств (заимствование), имитация целей (обращение) и имитация облика (симуляция). Центральноевропейские элиты поначалу искренне приняли имитацию западных ценностей и институтов как самый быстрый путь политических и экономических реформ. Для этих новообращенных энтузиастов вестернизация была нормой, что в конечном итоге позволило реакционной контрэлите захватить наиболее политически сильные символы национальной идентичности. В России же постсоветские элиты, напротив, просто притворялись, что имитируют западные нормы и институты, используя декоративные демократические выборы и добровольный рыночный обмен, основанный на юридически закрепленных правах частной собственности, для сохранения своей власти, присвоения богатств страны и блокирования тех демократических реформ, которые угрожали бы привилегиям инсайдеров и могли привести к краху государства и дальнейшей территориальной дезинтеграции. Они были стратегическими притворщиками.
Китай, напротив, открыто и тайно заимствовал у Запада, настаивая при этом на том, что траектория развития страны сохраняет «китайскую специфику». Китайцы были искусными апроприаторами. Положения о совместных предприятиях, принуждающие западные фирмы передавать инновационные технологии своим китайским партнерам, не имеют ничего общего с демократическим лицемерием и не подвергают риску национальную идентичность. Китайские студенты составляют треть всех иностранных студентов американских университетов, но изучают они в основном естественные и прикладные науки, а не либерализм и демократию. Такое развитие событий имеет решающее значение, поскольку усилия Си Цзиньпина по сохранению китайской идентичности путем предотвращения «проникновения иностранных идей и влияний в китайское общество» лежат в основе легитимности нынешнего режима. Си Цзиньпин более, чем любой предыдущий китайский лидер, превратил марксизм в националистическую идеологию, призванную усилить внутреннее сопротивление иностранному давлению и влиянию. По словам самого Си Цзиньпина, «никто не в состоянии диктовать китайскому народу, что надо делать, а что не надо». Партия обещает обществу не коммунистический рай завтра, а то, что только Коммунистическая партия сможет противостоять пагубным формам влияния Запада.
Непоколебимое сопротивление вестернизации крайне важно для проекта Си Цзиньпина по возвращению Китаю законного статуса глобальной сверхдержавы. Наблюдатели отмечали, что он «верит в идеологию и ее ценность, но, вероятно, не сдаст промежуточный экзамен по основам марксизма-ленинизма, который иногда устраивают в партийных школах и университетах». Но что в таких условиях означает «верить в идеологию»? Ответ на этот вопрос можно найти в книге «Мысли Си Цзиньпина», выдержки из которой в настоящее время включены в Конституцию Китая. Суть его «идеологического» видения заключается в том, чтобы восстановить утраченное превосходство Китая в мире, а эта миссия может быть выполнена только при условии сохранения полного контроля партии над гражданским обществом.
Китайцы проскочили эпоху имитаций, контрабандой протащив марксистский жаргон и правление Коммунистической партии в мир «конца истории», где завершились все мировые идеологические конфликты, а постидеологические националистические силы борются за влияние, ресурсы, рынки и территорию. После событий на Тяньаньмэнь прошли десятилетия, экспортно-ориентированная экономика Китая продолжала бурно расти, а его политическая система не стала более либеральной и демократичной — вопреки предписаниям неких воображаемых законов социального развития. Китайцы вовсе не пытались переделать себя по западному образцу, напротив, они решительно отказались принимать либерально-демократическую систему ценностей Америки и Западной Европы, предпочитая заимствовать или красть технологии у экономически более развитого Запада.
Как заметили два проницательных социолога, когда «перенимаются средства, а цели, достижению которых они служат, отвергаются, заимствование часто требуется лишь для того, чтобы в конечном счете обратить отношения с донором в свою пользу». Похоже, это идеально описывает китайский подход. Китайцы — одни из самых упорных и опытных имитаторов Запада в области технологий, моды, архитектуры и так далее, но они открыто отвергли имитацию либеральной демократии западного образца, которую наивно пропагандировали митинговавшие на площади Тяньаньмэнь. Они заимствуют с огромным энтузиазмом, но отказываются обращаться в веру. В отличие от Москвы, они не чувствуют необходимости фальсифицировать демократию западного образца или разоблачать лицемерие США отзеркаливанием американской практики откровенного нарушения международных норм. Как бы то ни было, заимствование или кража технологии делают вас богаче, в то время как имитация моральных ценностей угрожает вашей идентичности, а подделка демократии или разоблачение лицемерия выглядят бессмысленным занятием.
После 1989 г. китайцы, в отличие от центральноевропейских стран, стремящихся к обращению в либеральную демократию, развивали свое общество, не подвергая риску свою культурную самобытность и, следовательно, не чувствуя себя лицемерами и самозванцами. Воспоминания об унижениях со стороны западных держав в XIX веке, сознательно сохраняемые в школьных учебниках, продолжают формировать мышление и влиять на принятие решений в верхах. Однако отказ от либеральной игры в имитацию идентичности не устранил ресентимент из внешней политики Китая. Но он, вероятно, сыграл определенную роль в явном нежелании китайцев самим заниматься «продвижением имитаций».
Это возвращает нас к нашему главному вопросу: в каком именно смысле подъем Китая означает конец эпохи имитаций?
Большинство ученых, размышляющих о том, что произойдет, когда миром будет править Китай, склонны представлять себе китайско-ориентированный мир как фотокопию либеральной гегемонии США. По их мнению, Китаю суждено занять то место, которое рано или поздно освободят теряющие влияние Соединенные Штаты. Наблюдающие за Китаем сегодня уже не верят, что его открытие для глобального экономического обмена постепенно подталкивает страну к системе политической конкуренции и свободного обмена идеями. Напротив, многие опасаются, что «китаецентричный» мир будет населен авторитарными, аморальными и меркантильными режимами в китайском стиле. Сегодня распространено мнение, что китайцы не просто экспортируют потребительские товары, капитал и технологии наблюдения, но и поощряют развитие своего собственного бренда идеологически последовательного нелиберального авторитаризма, предназначенного для экспорта по всему миру.
В связи с этим во многих недавних книгах и докладах прослеживается попытка представить эскалацию противостояния между Китаем и Западом как «новую холодную войну». Доклад Национального фонда поддержки демократии ввел в обращение новый термин — «резкая (или острая) сила (sharp power)» — для объяснения идеологического наступления различных новых форм авторитаризма. В докладе справедливо подчеркивается стратегия авторитарных правительств: во-первых, закрыть свои собственные общества от проникновения либеральных идей извне; во-вторых, подчеркнуть очевидные неудачи либеральных демократий; и, в-третьих, воспользоваться открытостью либеральных обществ для того, чтобы подорвать их изнутри. Но ни одна из этих стратегий не подразумевает никаких намеков на конкурентный прозелитизм, характерный для холодной войны.
Китай, как представляется, являет прекрасный пример тенденции авторитарных правителей изолировать свои общества от проникновения либеральных идей извне. По-видимому, Си Цзиньпин считает, что он может укрепить единство страны, защитив китайскую молодежь от тлетворного влияния западных ценностей — для чего, например, можно рекомендовать министерству образования «ограничить использование западных учебников, пропагандирующих западные политические ценности».
Кампания Си Цзиньпина против «неверного пути» подражания Западу перекликается с реакцией Дэн Сяопина на тяньаньмэньские протесты. Но оборотной стороной этого нежелания имитировать чужую модель оказывается и отсутствие стремления к тому, чтобы стать образцом для подражания. Си Цзиньпин не заинтересован в том, чтобы подвергнуть народы на другом конце света китайской идеологической обработке, трансформирующей их идентичность. Экспорт товаров китайского производства является приоритетным направлением политики. Экспорт китайской идеологии — нет. Это означает, что в ближайшее время новая холодная война не начнется, а нынешняя китайская угроза Западу будет отличаться от советской по ряду принципиальных аспектов.
Распространение авторитарных режимов реально. Но авторитаризм, в отличие от коммунизма, не является идеологией, которую можно интернационализировать. Это деспотический и самовластный стиль правления, не предусматривающий совещательности. Концентрация всей власти в руках одного пожизненного президента — фундаментально антилиберальный принцип, но не антилиберальная идеология, противостоящая западному либерализму в плоскости идей. То же самое можно сказать о цензуре прессы и арестах критиков режима. Путина и Си Цзиньпина объединяет общая вера в абсолютную ценность политической стабильности, враждебность к демократической идее о том, что обладатели власти должны быть ограничены во времени или сроках правления, и общее недоверие к политической конкуренции, сопровождаемое твердой убежденностью в том, что США тайно планируют смену режима в их странах. Помимо этих общих черт, взгляды Путина и Си Цзиньпина на то, как выглядит хорошее общество, существенно различаются. В основе их действий лежат национальные интересы и национальные мечты, основанные на чувстве гордости и негодования за унижения, причиненные Западом, а не универсалистская экспортируемая идеология, определяющая общее мировоззрение. И хотя и китайские, и российские лидеры открыто заявляют, что западный либерализм не устраивает их общества, сейчас они стали достаточно уверенными (или самоуверенными), чтобы притвориться, что западный либерализм потерпел такую же унизительную неудачу, как и коммунизм три десятилетия назад.
Сказать, что подъем Китая знаменует конец эпохи имитаций, — значит сказать, что возврата к глобальному идеологическому противостоянию двух великих держав, навязывающих свои социально-политические модели группе вассальных государств и пытающихся убедить народы всего мира принять свои цели, задачи и видение будущего человечества, не будет. Ожидать, что Китай Си Цзиньпина будет особенно благородным и великодушным игроком на международной арене, оснований нет. Его ближайшие соседи, многие из которых приветствуют военно-морское присутствие США в Южно-Китайском море, обоснованно подозревают, что в какой-то момент проекция экономической власти Китая может стать гораздо более насильственной и милитаристской. Предстоящая конфронтация между Китаем и США, несомненно, изменит международный порядок важным и опасным образом. Однако считать «новую экономическую холодную войну» перезапуском былой, идеологически насыщенной холодной войны не стоит. Этот конфликт может оказаться взрывоопасно эмоциональным, а не холодно-рациональным с обеих сторон. Но он не будет идеологическим. Вместо этого будет вестись ожесточенная борьба за торговые преференции, инвестиции, курсы валют и технологии, а также за международный престиж и влияние. Такова цель китайского проекта «деамериканизации» мира. Идея заключается не в замене глобальной либеральной идеологии глобальной антилиберальной идеологией, а в радикальном снижении роли идеологии, причем не обязательно внутри страны, а на арене международной конкуренции. В результате этого борьба между Китаем и США, даже навязывающая остальному миру логику противостояния «с нами или против нас», не будет битвой последних времен между конкурирующими мировоззрениями и представлениями о «правильной стороне истории».
Сравнивая вчерашний американский мир с возможным китайским миром завтрашнего дня, мы должны помнить о том, что американцы и китайцы по-разному воспринимают то, что происходит за пределами их границ. Америка — это страна иммигрантов, но это также страна людей, которые никогда не эмигрируют. Американцев, живущих за пределами США, в результате называют не эмигрантами, а «экспатами». Америка подарила миру представление о плавильном котле — алхимическом устройстве, в котором различные этнические и религиозные группы добровольно сливаются и смешиваются, создавая новую постэтническую идентичность. И хотя критики справедливо отмечают, что плавильный котел является национальным мифом, идея о нем постоянно вращалась в коллективном воображении Америки. Миф о плавильном котле естественным образом склоняет американских политиков к тому, чтобы пытаться американизировать иностранные культуры. Китайский опыт чайнатаунов подталкивает к противоположному, способствуя экономической интеграции при сохранении культурной изоляции. Таким образом, эти два разных вида исключительности порождают две совершенно разные стратегии реализации глобальных амбиций каждой страны.
Привлекательность Америки частично заключается в ее способности превращать других в американцев, побуждать иммигрантов подражать не только американским ритуалам, но и американским желаниям, целям и самосознанию. Поэтому неудивительно, что глобальная повестка дня Америки носит преобразующий характер и в целом приветствует смены режимов. Внешнеполитические деятели США не только нормотворцы. Они еще и прозелитирующие миссионеры американской модели или, по крайней мере, были таковыми на протяжении большей части истории страны — пока президентом не стал Дональд Трамп.
Дэн Сяопин отказался от прозелитирующей миссии времен Мао. Это отступление от попытки обратить мир «в свою веру», возможно, было естественным, потому что в своем традиционном понимании Китай и был миром. Часто отмечается, что Китай воспринимает себя не как страну, а как цивилизацию. Можно даже сказать, что Китай считает себя Вселенной. Взаимоотношения Китая с другими странами в последние два десятилетия развиваются в основном через его диаспору, в результате чего Китай воспринимает мир через опыт своих соотечественников-эмигрантов — хуацяо.
Сегодня за пределами Китая проживает больше китайцев, чем французов во Франции, и именно эти китайцы, проживающие за рубежом, составляют наибольшее число инвесторов в Китае. Фактически всего двадцать лет назад китайцы, проживавшие за рубежом, производили примерно такой же объем богатств, сколько и все внутреннее население Китая. Сначала преуспела китайская диаспора, затем и сам Китай.
Чайнатауны — ядро китайской диаспоры. Как однажды заметил политолог Люсьен Пай, «китайцы считают себя настолько кардинально отличными от других народов, что, даже находясь в одиночестве в дальних странах, они бессознательно считают естественным и уместным называть тех, на чьей родине они живут, “иностранцами”».
Если американский плавильный котел преображает других, чайнатауны учат своих жителей приспосабливаться — извлекать выгоду из правил хозяев и деловых возможностей, которые они предлагают, добровольно оставаясь изолированными и отличными от них. Если американцы выставляют себя напоказ, размахивая флагом США, китайцы обычно стараются оставаться невидимыми, предпочитая «держать свечу свою под сосудом» , пока в окружающем мире доминируют некитайцы. Китайским общинам по всему миру удалось стать влиятельными на своих новых родинах, не представляя для них угрозы; быть закрытыми и непрозрачными, не вызывая недовольства; и служить мостом в Китай, не становясь очевидной «пятой колонной».
В этом смысле мир, где Китай на подъеме, а Америка стала нормальной страной (то есть отказалась от своего традиционного притязания на роль образцового государства), будет миром, где имитация «в розницу» останется обычным делом. Но это не будет мир, разделенный между двумя конкурирующими моделями или между одной достойной моделью и ее успешными или неудачными имитаторами. Как убедительно доказывает Керри Браун, Си Цзиньпин не занимается «обращением в свою веру. Пекин не питает иллюзий по поводу того, что внешний мир вдруг примет модернизированный социализм с китайской спецификой как образец общественно-политического устройства новой эры». Таким образом, вопреки опасениям волонтеров «новой холодной войны», Китай не видит своей миссии в том, чтобы заполнять мир китайскими клонами. Это верно, даже несмотря на то, что в конечном итоге Китай может перейти от заманивания мелких стран в зависимость через раздачу щедрых кредитов к использованию тактики запугивания для обеспечения своих внешнеполитических целей. В разгар холодной войны «само существование коммунистического Китая создавало альтернативный полюс идеологического притяжения», в основном для развивающихся стран, «и в качестве такового представляло угрозу для либерализма». Но к 1989 г., согласно либеральному консенсусу того времени, «Китай практически неконкурентоспособен на мировой арене, его экспансионизм почти сошел на нет: Пекин больше не спонсирует маоистскую партизанщину и не пытается нарастить свое влияние в далеких африканских странах, как это было в 1960-е».
Перечитанное сегодня, последнее предложение звучит своего рода откровением. Очевидно, что конкурентоспособность и экспансионизм Китая на мировой арене никуда не исчезали. Исчезла спонсорская поддержка Китаем маоистских движений в Африке. В качестве компенсации он строит новые мосты, автомобильные дороги, железные дороги, порты и другие объекты, способствующие развитию мировой торговли. Однако это новое вторжение на африканскую арену не требует никаких усилий по обращению местного населения в конфуцианские ценности или пропаганды экономического меркантилизма и однопартийного правления.
Болезненный исторический опыт Китая, связанный с имитационной геополитикой, впервые испытанный им с приходом протестантских миссионеров в XIX веке, может объяснить, почему его новая стратегия глобальной проекции силы избегает любых мер, хоть отдаленно напоминающих прозелитизм и «обращение туземцев». Так, после Синьхайской революции 1911 г., свергнувшей династию Цин, Китай должен был, в соответствии с ожиданиями великих держав, преобразовать себя в национальное государство. Но, как утверждал Люсьен Пай,
Китай — не просто очередное национальное государство в семье наций. Китай — цивилизация, притворяющаяся государством. Историю современного Китая можно описать как попытку как китайцев, так и иностранцев втиснуть цивилизацию в произвольные и сковывающие рамки модерного государства, институционального изобретения, возникшего в результате фрагментации западной цивилизации.
Но чтобы присоединиться к международной системе, Китайская Республика не имела иной альтернативы. Она была вынуждена представить себя миру в неуклюжем, сковывающем ее формате национального государства, прокрустова ложа, которое плохо соответствовало ее культурному самосознанию как цивилизации. И сегодня она продолжает бороться с дискомфортом этой западной политической структуры, сверстанной совсем не по китайской мерке.
Второй современный опыт Китая с навязанной ему имитацией случился после победы китайских коммунистов в Гражданской войне 1927–1950-х гг., когда страна переформатировала свою политическую систему, рабски имитируя советскую модель демократического централизма. Китайская коммунистическая партия не только строила бетонные здания советского образца, но и сформировала Политбюро, созывала партийные съезды, учредила пост Генерального секретаря и такие жизненно важные ведомства, как Организационный отдел ЦК КПК, ответственный за все партийные назначения, по образцу советского Оргбюро. Такой «оптовый» импорт и принятие советских институтов позволил Китаю понять, что имитация, как правило, вызывает недовольство и что имитатор постоянно уязвим. Китайско-советский конфликт 1960-х гг., пожалуй, можно рассматривать как взрывное проявление отложенного ресентимента Китая, вызванного постоянным давлением Москвы, требовавшей от Китая слепо следовать ее примеру.
Наконец, на исходе маоистского периода Китай был самым агрессивным экспортером идеологии в мире. Этот миссионерский проект оказался не очень удачным. «Китай настолько своеобразно поддерживал революционную борьбу за рубежом, — пишет Керри Браун, — что к 1967 г. за пределами страны работал только один посол — Хуан Хуа в Египте». Таким образом, Пекин на собственном опыте узнал об опасностях политической и экономической изоляции, которой чревато прометеистское стремление экспортировать свою собственную систему ценностей и идеологическую модель в другие страны.
Поэтому критически важным для внешней политики Си Цзиньпина является не вербовка имитаторов, а поиск глобального влияния и глобального признания. По мере роста благосостояния и мощи Китая растет и желание его лидеров видеть, что их страну уважают, что с ней считаются. Однако основой стремления Китая к исключительному положению на мировой арене служит не утверждение о том, что его культура универсальна и подходит для всех. Китай не ожидает и не требует, чтобы другие следовали его примеру, даже желая, чтобы они исполняли его пожелания. Уже ставшая легендарной инициатива «Пояса и пути» создает интеграцию, взаимосвязь и взаимозависимость без опоры на трансграничную идеологическую обработку. От новой «китайской империи», пусть и отказавшейся от «прозелитизма», не стоит ожидать особенной благосклонности к окружающим. Но способ, который Си Цзиньпин избрал для демонстрации мирового статуса Китая и проецирования китайского могущества, — во что бы это ни выливалось для других стран — не будет подкреплен стремлением к их идеологической конверсии.
Хотя концепция «Один пояс, один путь» обеспечила Си Цзиньпину и его коллегам грандиозный международный резонанс, продемонстрировала глобальный статус Китая и резко усилила китайское влияние в Африке, ее творцы бесконечно далеки от идеи поощрять крестьянские восстания или стремления навязывать другим уникальную китайскую систему ценностей, как это было при Мао. Китай просто хочет умножить свое влияние и кооптировать или подчинить себе другие страны, а не превратить их в миниатюрные клоны себя самого. Китай хочет «заказывать музыку» и, возможно, быть главным эксплуататором, но не маяком или образцом. Это потому, что, в отличие от Америки в эпоху расцвета либеральной гегемонии, у Китая нет причин считать, что мир, населенный его копиями, будет созвучен его интересам и планам.
Китай знаменует конец эпохи имитаций, поскольку и его история, и нынешний успех демонстрируют, что, если «безальтернативное» внедрение иностранных ценностей предсказуемо вызывает националистическую реакцию, целенаправленное «заимствование» технических средств приносит процветание и развитие, обеспечивает контроль над обществом и возможность обновить международное влияние и престиж страны. Не пробуя — и не притворяясь даже, что пробуют, — преобразовать свою политическую систему по западному образцу, китайцы успешно опережают Запад по многим показателям. В то же время они не демонстрируют склонности учить другие страны жизни. Тем не менее они уже преподнесли мировому сообществу серьезный урок. Китай учит мир тому, что отказ от западных норм и институтов при избирательном применении западных технологий и даже моделей потребления приносит изрядные дивиденды.
Нельзя отрицать, что рост международного влияния Китая вызвал определенный рост синофобии, а на этой волне — и рост реактивного местного национализма. В конце концов, отказ Китая от прозелитизма, продиктованный чувством собственной культурной самобытности и превосходства, не обязательно наделяет способностью завоевывать друзей или сподвигать окружающих к добровольному сотрудничеству. Кроме того, насыпание искусственных островов в спорных водах, перекрытие рек с полным пренебрежением к последствиям для стран, расположенных ниже по течению, и строительство разветвленной сети военных баз на удаленных территориях — это лишь некоторые из недавно оформившихся признаков господства Китая, которые уже попортили немало нервов Индии, Японии, Южной Корее, Филиппинам и Вьетнаму. Агрессивное кредитование небогатых стран, вроде Шри-Ланки и Пакистана, которые впоследствии испытывают затруднения с погашением этих кредитов, также вызывает широкое возмущение использованием по-макиавеллиевски циничных приемов для получения контроля над зарубежными морскими портами и другими стратегическими активами. Но такое негодование по поводу китайского нажима, сколь бы реальным и значительным оно ни было, не усиливается моралистическими нотациями со стороны Китая и поощрением имитаций в американском стиле. Китайские агенты за рубежом не заинтересованы в том, чтобы «впарить» китайскую модель внутриполитической и экономической организации иностранцам. Китайские кредиты предоставляются без всякой идеологической «нагрузки». Нет нужды говорить о том, что китайские официальные лица или НПО никогда не сопровождают научно-технические или девелоперские проекты за рубежом лекциями о правах человека, свободных и справедливых выборах, прозрачности, верховенстве права и ужасах коррупции. Но они не проповедуют и добродетели китайского меркантилизма, не стремятся к обращению местных в китайскую цивилизацию и не идеализируют политическую модель пожизненного руководства в однопартийном государстве.
Вот почему подъем Китая знаменует конец эпохи имитаций. В отличие от Запада, Китай расширяет свое глобальное влияние, не стремясь трансформировать общества, над которыми он пытается господствовать. Китай не интересует структура других правительств и даже то, какая фракция их контролирует. Его интересует только готовность таких правительств подстраиваться под китайские интересы и вести дела с Китаем на выгодных условиях.
Разумеется, Китай стремится к тому, чтобы им восхищались и уважали. Распространение Институтов Конфуция — учебных центров при Министерстве образования Китая, созданных для продвижения китайского языка и культуры за рубежом, — явное тому свидетельство. Но он не заинтересован в том, чтобы убеждать или заставлять других придавать своим политическим и экономическим системам «китайскую специфику». Значение идеологии для китайской внутренней политики остается спорным. Но подъем Китая знаменует конец эпохи имитаций, потому что Си Цзиньпин видит будущее глобальной конкуренции с Америкой исключительно в военной и стратегической перспективе, вне зависимости от идеологии или концепций общего будущего человечества.
Эпоха имитаций была естественным продолжением холодной войны. Она сохраняла свойственный эпохе Просвещения пиетет перед человечностью, общей для всех. Либерально-демократическую форму общественной организации можно было распространять по всему миру, поскольку все люди во всех странах разделяли одни и те же главные устремления. Глобализация коммуникаций, транспорта и торговли, ставшая возможной после того, как с окончанием холодной войны исчезло географическое разделение планеты на две части, как по волшебству, позволила народам мира лучше узнать друг друга. Однако, похоже, ценой этого стал отказ от идеи общности человечества, способного преследовать общие цели. В результате сегодняшней популистской войны идентичностей против универсализма народы забаррикадировались в национальных и этнических общинах. Мы живем бок о бок, но утратили способность думать о нашем общем мире. Отступление к протекционистскому коммунитаризму, групповщине с неизбежной взаимной подозрительностью, к местечковому сепаратизму может оказаться той непрямой ценой, что нам приходится платить за прекращение глобальной войны между конкурирующими универсальными идеологиями в 1989 г.
Возвышение самоизолированного, но в то же время глобально уверенного в себе Китая служит показателем того, что победа Запада в холодной войне ознаменовала не только поражение коммунизма, но и значительный шаг назад для самогó просвещенческого либерализма. Будучи идеологией политической, интеллектуальной и экономической конкуренции, либерализм был смертельно ослаблен потерей конкурента, который мог похвастаться теми же светскими и постэтническими устремлениями и в равной степени проистекал из интеллектуальных традиций европейского Просвещения. Не имея альтернативного центра силы, претендующего на будущее человечества, либерализм впал в самолюбование и сбился с пути.
Однополярная эпоха имитаций была периодом, когда либерализм по собственной воле утратил способность к самокритике. Ожидание, что другие примут либерально-демократические институты и нормы западного образца, казалось таким же естественным, как ожидание восхода солнца. Этот период остался позади, а ожидаемая волна демократизаций, которую он должен был вызвать, оказалась обескураживающе эфемерной.
Конец эпохи имитаций не означает, что люди перестанут ценить свободу и плюрализм или что либеральная демократия исчезнет. И не означает, что реакционный авторитаризм и национализм «наследуют землю». Это, скорее, означает возвращение не к глобальной конфронтации между двумя прозелитирующими державами — либеральной и коммунистической, а к плюралистическому и конкурентному миру, где ни один центр военной и экономической власти не будет стремиться распространять свою собственную систему ценностей на весь мир. Такой международный порядок вовсе не является беспрецедентным, поскольку «главной особенностью мировой истории, как правило, является культурное, институциональное и идеологическое разнообразие, а не однородность». Это наблюдение наводит на мысль, что конец эпохи имитаций — это конец злосчастной исторической аномалии.
В 1890 г. Редьярд Киплинг закончил свой первый роман «The Light That Failed» . Это сентиментальная история о романтической любви и трагической судьбе одаренного художника, постепенно теряющего зрение. Роман был опубликован в двух разных версиях. У более короткой был счастливый конец (матери писателя понравилась именно она), у более длинной — несчастливый. У нас нет возможности опубликовать нашу книгу с двумя разными концовками. Но мы верим, что конец эпохи имитаций принесет либо трагедию, либо надежду — в зависимости от того, какие уроки либералы извлекут из пережитого после окончания холодной войны опыта. Мы можем бесконечно оплакивать ушедшее глобальное доминирование либерального миропорядка — или можем отпраздновать возвращение в мир политических альтернатив, понимая, что «вразумленный» либерализм, оправившись от стремления к глобальной гегемонии, остается самой подходящей для XXI века политической идеей.
Мы предпочитаем праздновать, а не оплакивать.