Книга: Сенека. Избранные труды
Назад: Письмо XCVI. О неизбежности горя
Дальше: Письмо CI. Будь всегда готов к смерти

Письмо IC. Утешение в смерти сына



Посылаю тебе письмо, которое я написал Маруллу, узнав, что он слишком малодушно отнесся к смерти своего маленького сына. В письме этом я отступил от общепринятого обычая, так как я не считал нужным говорить мягко с тем, кто заслуживает скорее порицания, нежели утешения. Ибо можно быть снисходительным к человеку, пораженному тяжким горем, хотя бы он и не очень мужественно переносил свое несчастье: он успокоится, как только пройдет первое страдание. Напротив, тех, кто хочет сделать из своей скорби особого рода занятие, следует бранить и доказывать им, что сами слезы их нелепы.

Ты ждешь от меня утешений? Но получишь упреки. Так малодушно переносишь ты смерть ребенка! Что же ты будешь делать, если потеряешь друга? Ведь ты сам не знаешь, что вышло бы из твоего умершего сына. Он умер таким еще маленьким… Положительно, мы выискиваем себе причины горя и по пустякам жалуемся на судьбу, как будто она не доставляет нам достаточно действительных поводов к жалобам. А между тем, клянусь, я думал, что ты выкажешь себя мужчиной даже в случаях более серьезного бедствия, не то, что когда ты испытал только призрак горя, оплакиваемого более по обычаю. Из всех бедствий наибольшее – потерять любимого человека; но и в этом случае ты должен был бы более радоваться тому, что он все-таки был у тебя, чем печалиться по его утрате. Многие, однако, не способны соображать, какую пользу они извлекли, какую радость уже испытали. Скорбь в числе прочих зол заключает в себе еще и то, что она не только излишня, но и неблагодарна. Ведь разве с утратою друга погибли и плоды дружбы? Разве в течение стольких лет самой тесной связи, самого интимного сотрудничества ничего не было сделано? Разве вместе с другом ты теряешь и дружбу? Ведь если ты думаешь, что прежнее обладание не принесло тебе никакой пользы, то чего же плакать о потере? Поверь, большая часть того, что мы любим, остается у нас, хотя бы сами любимые нами и были отняты у нас судьбою. Прошедшее стало нашим, и притом именно потому, что оно прошло, оно вне всякой опасности. Надеясь на будущее, мы неблагодарны по отношению к прошедшему, тем более что и то, что будет, как только наступит, тотчас же станет прошедшим. Слишком мало ценит вещи тот, кто наслаждается ими только в настоящем. И в будущем, и в прошедшем они могут доставлять нам радость: в будущем – путем надежды, в прошедшем – через воспоминания. Но при этом первые могут не сбыться, вторые же не могут не быть. Не безумно ли отказываться от столь верного источника радостей? Успокоимся же на том, что мы усвоили себе, если только наш разум не представлял собой подобия воронки, через которую уходит все, что воспринимается.

Бесчисленны примеры отцов, похоронивших детей и прямо от погребального костра возвратившихся в сенат или к отправлению другой общественной должности. И это благоразумно. Во-первых, уже потому, что излишне печалиться, когда печалью ничему не поможешь; во-вторых, несправедливо жаловаться на то, что теперь случилось с одним, но ожидает и всех других людей; в-третьих, нелепо жаловаться, когда тот, кто скорбит, в таком скором времени последует за оплакиваемым. Итак, мы должны тем спокойнее переносить утраты, что и сами скоро последуем за умершими. Подумай о скоротечности времени. Вспомни о краткости того жизненного поля, через которое мы так быстро перебегаем. Посмотри, как люди следуют один за другим к одному и тому же конечному пункту, на небольших расстояниях, хотя бы на первый взгляд промежутки и казались значительными. Тот, кого ты считаешь погибшим, только послан перед тобой. Не нелепо ли оплакивать того, кто шел впереди тебя по одному с тобою пути? Никто ведь не плачет о том, что должно было случиться наверно; никто не плачет о том, чего не могло не быть. В самом деле, кто сокрушается о чьей-либо смерти, сокрушается о том, что умерший был человеком. Если же он не думал, что любимый им человек умрет, он сам себя обманывал. Всех нас связывает необходимое условие, что тот, кто родился, должен и умереть. Есть разница только в продолжительности жизни, но конец один и тот же. То же, что лежит между первым и последним днем жизни, различно и неопределенно. Если обращать внимание на горести, то жизнь покажется долгой даже для отрока; если же – на ее скоротечность, она коротка даже для старца. Нет ничего неопределеннее, обманчивее и изменчивее под влиянием внешних условий, чем жизнь. Все меняется и по велению судьбы переходит из одной крайности в другую, и при такой неверности земных вещей верна только смерть. И однако именно на нее, в которой никто не обманывается, все жалуются.

Но мальчик все-таки умер! А разве не то же случится и с тем, кто дожил до старости? Посмотри, каковы преимущества старика. На много ли они выше преимуществ ребенка? Сравни его жизнь с продолжительностью вечности и с размерами вселенной. Наконец, то, что мы зовем продолжительностью человеческой жизни, сравни с бесконечностью, и ты увидишь, как ничтожен предмет наших желаний и стремлений. И из этого незначительного времени сколько отнимут слезы, беспокойство, сколько раз за это время пожелаешь себе смерти раньше, чем она наступит. Сколько времени займут болезни, страх, какая доля придется на незрелые, а затем на бесполезные годы. Около половины всей жизни идет на сон. Прибавь еще труды, печали, опасности – и ты увидишь, что в самой долгой жизни на жизнь остается немного времени. Наконец, все согласны в том, что тот, кто рано кончил путь, без усталости, тот счастливее. Жизнь же не есть благо или зло сама по себе. Она только арена для блага и для зла.

И твой сын, в сущности, только лишился возможности кинуть жребий, который вернее дал бы неблагоприятный результат. Он мог бы вырасти умным и добрым, мог бы под твоим влиянием образоваться и развиться. Но – и этого тоже по справедливости можно бояться – он мог бы вырасти подобным большинству. Посмотри, сколько молодых людей прекрасного происхождения вследствие расточительности кончали жизнь на арене, сколько бесстыдно предаются самым гнусным страстям, развращая по пути и других, и ни один их день не проходит без попойки или еще худшего бесчинства. Очевидно, что больше оснований бояться, чем надеяться. Итак, не следует выискивать причин скорби или раздувать отчаянием незначительные бедствия.

Я не увещеваю тебя быть тверже и бодрее. Я не такого дурного мнения о тебе, чтобы считать, что в столь маловажном случае тебе необходимо призывать на помощь все твое мужество. Ведь это не настоящая боль, а так, легкая царапина. А ты ее раздуваешь в целую рану. Уж слишком часто пришлось бы применять философию, если бы к ней приходилось прибегать для того, чтобы мужественно переносить утрату ребенка, известного кормилице гораздо более, нежели отцу.

Не думай, однако, что я проповедую суровость и что я хочу, чтобы и на похоронах у тебя не дрогнул ни один мускул лица, и что я не могу допустить даже малейшего душевного волнения. Нисколько. Было бы бесчеловечно и нисколько не доблестно смотреть на похороны своих близких с такими же глазами, как и на них самих, и не принимать участия ни в каких горестях своих родных. Впрочем, если бы я даже и запрещал все это, то есть нечто, что само по себе дает право на это. Хотя бы даже ты и старался удержать слезы, они потекут сами и, пролившись, облегчат душу. Но мы только позволим им течь, а не прикажем. Пусть они текут постольку, поскольку их вызывает горе, а не столько, сколько требует подражание. Не будем ни прибавлять сами лишней печали, ни раздувать ее, следуя чужому примеру.

Иногда показная печаль требует больше, нежели само горе. Немногие бывают грустны для самих себя. Если знают, что их слышат, они тяжелее вздыхают, и, молчаливые и спокойные наедине, едва завидев людей, поднимают новый плач. Тут они делают попытки на самоубийство, которые гораздо легче могли бы увенчаться успехом, пока они были одни; тут они молят себе смерти, катаются по постели… Но с удалением зрителей печаль ослабевает. Большинство в отношении печали, как и во многих других отношениях, подвержены тому недостатку, что подражают примеру толпы и делают не то, что должны, но то, что принято. Мы уклоняемся от природных влечений и вверяем себя толпе, от которой ничего хорошего нельзя ждать и которая столь же непостоянна в этом отношении, как и во всех других. В самом деле, твердого в горестях она зовет нечестивым и черствым, убитого горем и припадающего к дорогому праху она зовет распущенным и изнеженным.

Во всех обстоятельствах следует сообразоваться с разумом. Ибо нет ничего нелепее, как заботиться о том, что скажут о нашей печали, и находить нечто хорошее в слезах. У мудрого мужа, по-моему, слезы могут быть двух родов: одни текут с его соизволения, другие по его желанию. Я объясню сейчас, в чем тут разница. Когда мы только что получили известие о горестной кончине, когда мы держим еще в объятиях наших тело, которое скоро перенесут на костер, горе вызывает на наши глаза вполне естественные и необходимые слезы, и дух наш, побуждаемый напором сильного горя, как бы потрясает все наше тело, наполняет глаза окружающею их влагой и вызывает слезы. Такие слезы текут помимо нашей воли. Напротив, другие мы вызываем сами по своей воле, вспоминая о тех, кого мы потеряли. В страданиях этого рода есть нечто сладкое, если мы вспоминаем приятные речи, веселые разговоры, хорошее отношение к нам умерших. Тут глаза увлажняются слезами, как будто от радости. Эти последние слезы текут с нашего согласия, первые же побеждают нас.

Итак, незачем продолжать плакать или удерживаться от слез ради окружающей нас толпы. Текут слезы или нет, они постыдны только тогда, когда неискренни. Потому пусть себе текут. Плакать могут самые спокойные и уравновешенные люди. Слезы мудреца, умеряемые его здравым смыслом, иногда могут течь так, что им нельзя отказать ни в человечности, ни в достоинстве. Надо, говорю я, следовать природным влечениям, но сохранять при этом свое достоинство. Мне случалось видеть на похоронах людей, лицо которых отражало искреннейшую любовь к умершему, и, однако, печаль их выражалась без всяких раздирательных сцен. Они отдавались влечению только искреннего чувства. Есть приличие и в горе. Его должен соблюдать мудрец, как и всегда. И в слезах должно знать меру. Только неразумные люди бывают неумеренны в выражениях как радости, так и скорби.

То, что неизбежно, следует переносить спокойно. И разве случилось нечто неслыханное, нечто новое! Сколько похорон уже было! Для скольких людей уже приобретались костры! Сколь многие будут горевать об утратах и после тебя! Всякий раз, как ты вспоминаешь, что ты был отроком, знай, что ты человек, и, следовательно, в твоей судьбе нет ничего верного, и судьба не наверное дарует тебе старость, но когда ей вздумается, тогда и отнимет у тебя жизнь.

Впрочем, говори об усопшем почаще и чти его память, как только можешь. Ты чаще будешь вспоминать о нем, если твои воспоминания будут лишены всякой горечи. Ибо никто не любит говорить с печальными, а тем более о печальном. Почаще вспоминайте его речи, те его шутки, которые тебе особенно нравились, и смело уверяй себя, что он оправдал бы твои надежды, которые ты питал в своем отеческом сердце. Недостойно человека забывать о своих близких и погребать память о человеке вместе с его телом, неутешно рыдать и потом совсем не вспоминать. Так любят только птицы или животные, любовь которых достигает почти безумия, но тотчас после смерти любимых существ уничтожается. Это недостойно мудрого мужа. Он будет долго помнить, даже и когда перестанет горевать. Точно так же я не могу согласиться с Метродором, который учит, что в самом страдании есть особого рода наслаждение и что это наслаждение следует извлекать в минуты горести. Вот его подлинные слова из его письма к сестре: «Есть особого рода наслаждение и в самом страдании. Им надо утешаться во время горести». Я не сомневаюсь, что и тебе не понравится совет Метродора. Ибо что может быть постыднее, как искать наслаждения в страдании и находить радости в горе и слезах. И это еще говорят эпикурейцы, которые ставят нам в вину излишнюю строгость и упрекают учение наше в суровости за то, что мы говорим, что не следует предаваться печали или, по крайней мере, следует бороться с нею. Что в самом деле бесчеловечнее и жесточе: совсем не чувствовать печали по утрате любимого человека или извлекать наслаждение из самого горя? То, чему мы учим, – вполне прекрасно: когда страсть излилась слезами и успокоилась, не следует долее предаваться горю. Эпикурейцы же советуют к самому горю примешивать наслаждение. Утешение, подобное тому, как утешают детей сластями или успокаивают их плач, давая им молоко! Эпикурейцы не хотят остаться без наслаждения даже в те минуты, когда на костре лежит их сын или когда их друг испускает последний вздох, но хотят усладить себе самое страдание. Что лучше, сдерживать ли свою скорбь или смягчать ее наслаждением? Да что я говорю «смягчать» – искать наслаждения, и притом в самом страдании. Ведь Метродор сказал, что в самом страдании есть особого рода наслаждение. Так могли бы еще говорить стоики, но никак не эпикурейцы. По учению этих последних, есть только одно благо – наслаждение, и одно зло – страдание. Как же может быть благо во зле? Но если даже допустить это, то этим самым разрушится основание их учения: ибо тогда выходит, что следует стремиться и к страданиям, так как и в них может быть нечто приятное и желательное. Есть лекарства очень полезные в известных болезнях, но которых некоторые не могут принимать за их противный вкус; точно так же есть средства, которыми можно лечить раны, но которых нельзя применить вследствие места раны. А эпикурейцы не стыдятся лечить страдания наслаждениями. Нет, для таких ран необходимы более сильные средства. Тут, например, лучше напоминать себе, что тот, кто умер, в силу этого самого не будет больше чувствовать никаких страданий, ибо если бы он чувствовал их – это было бы доказательством того, что он еще жив. Тому, кто обратился в ничто, никакая вещь не может вредить, а если ему что-либо вредит, значит, он еще жив. В самом деле, отчего бы он мог испытывать зло, оттого ли, что он обратился в ничто, или оттого, что он продолжает быть чем-то? Но для него не может служить источником страдания ни то, что он не существует, ибо тогда ему нечем было бы чувствовать, ни то, что он еще существует, так как в этом случае он избежал бы наибольшего зла, причиняемого смертью, – прекращения существования. Можно также напомнить тому, кто оплакивает и тоскует по безвременной кончине любимого человека, что все мы, юноши и старцы, если наш краткий век сравнить с вечностью, находимся в одинаковых условиях. На долю каждого из нас выпадает из вечности меньше, чем наименьшее, ибо и самая малая часть все-таки часть; мы же живем бесконечно малое время, почти один миг, и, однако, – в своем безумии – очень широко располагаем им.

Все это я пишу тебе не потому, что думаю, что ты ждешь от меня запоздалых утешений, ибо я уверен, что ты сам говорил себе все, что прочтешь в этом письме, но лишь для того, чтобы упрекнуть тебя за промедление, которое заставило тебя потерять время, а также для того, чтобы впредь ты был бодрее в борьбе с судьбою и упреждал все ее удары, как будто она не только может поразить тебя, но наверное поразит.

Назад: Письмо XCVI. О неизбежности горя
Дальше: Письмо CI. Будь всегда готов к смерти