Книга: Негасимый свет (Зелёная серия надежды)
Назад: Ещё об отце Илии
Дальше: Место силы

Крымские очерки

Возвращение красоты

Крымская земля… Колыбель православной Руси! С детства ты пленила меня своей неразгаданностью. Словно там — за пределом моей маленькой памяти осталась какая-то тайна… прерванный разговор. И в тишине, затопившей безвременьем ду́ши, сохранилось лишь тонкое, едва уловимое благоухание запрещенной, отвергнутой красоты.

* * *

В тот день мы впервые всей семьей отправились в Бахчисарай, намереваясь посетить и его замечательные окрестности. День был великолепный. Я — тогда шестилетний мальчик, лишенный представления о Творце, — преисполнен был непосредственным, пылким восторгом познания Его мира. Небо, деревья, цветы, щебетание птиц и порхание бабочек — все доставляло мне радость и вовлекало в какой-то всеобщий, как мне казалось, ликующий хоровод.

Древний полуразрушенный монастырь с высеченными в толще скалы кельями, со стершимися ступенями и гулким пещерным храмом произвел на меня впечатление небывалое, отличное от всего и, может быть, впервые надмирное. Я чувствовал, что за всей этой живописной, торжественной красотой стоит, осеняя ее, иная, незримая, но явственная, глубокая красота. Никто не говорил мне о ней раньше, и потому открытие мое было тем более потрясающим в своей новизне.

 

Бахчисарайский Успенский монастырь в 1970 — е годы

 

С этого дня я, сначала интуитивно, а затем все более сознательно, стал искать повсюду, ловить душой отголоски этой взволновавшей меня таинственной красоты.

Прошло шестнадцать лет, и обстоятельства снова привели меня в Бахчисарайский Успенский скит. Но на этот раз я уже ждал этой встречи, искал ее сокрушенным сердцем, и имя красоты было у меня на устах. Я знал, что имя это — Божественная благодать!

* * *

2 февраля 1993 года, ближе к вечеру, прокладывая путь по девственно-чистому снегу, к бывшему настоятельскому дому подъехал УАЗик армейского образца. Кроме водителя и благочинного Бахчисарайского района отца Сергия, в автомобиле находились мы — «оптинская братия», как нас в шутку тогда называли. Мы — это Максим Доронин, Павел Ищук и я, ваш покорный слуга. В последний момент к нам в Бахчисарае присоединился еще паренек из Черноморска — Женя Кияев. «Оптинской братией» нас именовали вот почему: меньше чем за месяц до этого дня, а именно 12 января, мы втроем покинули с рекомендательными письмами стены благословенной Оптиной пустыни. Дело в том, что гостиница Иоанно-Предтеченского скита, где мы обитали, должна была подвергнуться реконструкции и бо́льшая часть ее насельников была распущена по домам. Я провел в монастыре четыре месяца, выполняя различные послушания, но оставаясь по сути только паломником. Таким же было положение Максима и Павла. Интересно, что с Пашкой мы в юности гоняли в футбол на одном поле, но познакомились и стали общаться только в Оптиной пустыни. Максим же был родом из Чечни, но семья его, предуведомленная чудесно отцом Иоанном Журавским, успела еще до начала войны переселиться в город Чернь Тульской области. Наслушавшись рассказов про Крым, по оставлении монастыря Максим изъявил желание отправиться с нами.

Так мы втроем и прибыли на прием к архиепископу Симферопольскому и Крымскому Лазарю. Вид у нас был одинаково затрапезный: старенькие фуфайки, подвязанные обрывками бельевой веревки; стоптанные «кирзаки», косматые бороденки — ну ни дать ни взять — бродяги с большой дороги. Впрочем, владыка принял нас довольно радушно и поначалу определил в Свято-Климентовский монастырь. Лишь потом, когда улажены были некоторые формальности, связанные с передачей Церкви Бахчисарайского Свято-Успенского скита, последовало благословение перебраться нам в бывший настоятельский дом.

Итак, в сумерках мы сгрузили торопливо матрасы, нехитрые наши пожитки прямо на снег и попрощались с отцом Сергием. Кажется, автомобиль имел какие-то неполадки и потому водитель спешил засветло спуститься по заснеженной, скользкой дороге. Пока мы прощались, Павел отправился в дом переговорить с хозяйкой, которая еще не успела выехать и должна была ввести нас в круг бытовых повседневных забот. И вот УАЗик наш укатил, а Пашка возвращается озадаченный и объявляет, что дом заперт, а на стук никто не отвечает. Мы посмотрели на трубу — дыма нет. Значит, хозяйка ушла давно и неизвестно, когда вернется. Вот так история. Что же делать?

Мы обошли дом, и оказалось, что «парадная» дверь со стороны сада открыта. За ней был темный, заваленный всякой рухлядью коридор, а от него вправо отходила холодная грязная комната с земляным полом, совершенно непригодная для жилья. Налево от того же коридора располагалась другая комнатушка: поменьше и тоже холодная — потому что эта часть дома вообще не отапливалась, — но зато с полами и даже как будто сухая. Мы быстро повытаскивали из нее в коридор весь хлам, освободили, вымели каким-то огрызком веника и затащили внутрь наши матрасы и сумки. Преимущество этой комнаты было еще и в том, что она имела дверь, правда, рассохшуюся и закрывающуюся с трудом. Но главным приобретением оказалась большая электрическая плитка, найденная на полу. Поскольку лампочек нигде не было, то единственным способом проверить наличие тока в сети оставалось — воткнуть оголенные концы провода печки в розетку. И мы провели этот рискованный эксперимент. В первый момент — ничего, замыкания нет. Уже хорошо. Ждем, что дальше. И вдруг — вот так радость! — печка наша начинает нагреваться…

Воистину, как мало иногда бывает нужно для счастья! Мгновенно мы почувствовали себя уютно, как дома. За окном быстро темнело, а мы, устроившись на матрасах, ужинали с большим аппетитом и обсуждали оживленно перипетии минувшего дня.

Засыпая, я думал о том, какое необыкновенное знаменательное событие сегодня произошло. После семидесяти лет запустения возобновляется монастырская жизнь! И радостно и страшно мне было об этом думать. Я понимал, что бесы ополчатся против нашего начинания; понимал и ожидал всевозможных искушений, ужасных снов, коварных наветов и козней — чего угодно, но как водится, совсем не того, что позже произошло в действительности… И все-таки он настал — этот первый день неизбежного и светлого возрождения православной святыни на Крымской земле: Свято-Успенского монастыря!

* * *

Наутро хозяйка так и не появилась, равно как и к обеду, и я, спустившись в город, взял благословение у отца Сергия съездить домой в Симферополь.

Уже на следующий день, ближе к обеду я возвращался обратно. Автобус развернулся на «пятачке» возле «Школы мастеров». Я вышел и вдруг увидел… всю мою «братию» с какими-то корзинами, сумками в руках.

— Не понял. Куда это вы? — удивился я.

— Все, — отвечают. — Выселили нас со скита, идем на вокзал.

— Как? Что такое?!

— Да шутим, шутим… В магазин за покупками спускались, теперь обратно идем.

Автобусы тогда до Староселья уже не ходили из-за проблем с горючим, и весь путь от монастыря до магазина или до Свято-Никольского храма, где находился наш «штаб», приходилось совершать пешком. Я взял какую-то сумку с продуктами, и мы пошли не торопясь в монастырь, разговаривая на ходу.

Уже возле Староселья перед нами замаячили в отдалении две фигуры. Одна была в розовом плаще, и Паша, едва завидев ее, пошутил: «О, моя жена! Она такой же плащ носила…» Надо сказать, что Паша действительно был женат и даже имел ребенка, но этот гражданский брак распался. Каково же было наше удивление, когда фигуры, свернув, стали уже прямо подниматься к монастырю.

В то время развалины скита, привлекая толпы туристов летом, зимой превращались в довольно пустынный и заброшенный уголок. Естественно, нам любопытно было узнать, что привело сюда в самое бессезонье двух барышень? Однако никто из нас не хотел заговаривать первым и, возможно, мы, обогнав их, так и прошли бы мимо, но одна из девушек (они оказались примерно нашего возраста) обратилась с вопросом:

— Вы не в монастырь случайно идете?

— Да, в монастырь и даже не случайно.

— Как… — продолжала она, оглядывая нас, — а разве… разве он действующий?

— Теперь — да.

Девушки изумленно переглянулись.

— А нам сказали: тут развалины одни. Мы с экскурсией были в ханском дворце, ну и решили пройтись. А тут — вы… Дело в том, что мы верующие — паломницы из Одессы.

Конечно, мы пригласили девушек после осмотра пещер зайти к нам в настоятельский дом на чай. Между тем, достигнув обзорной площадки, они повернули направо и стали подниматься по лестнице. Нам же оставалось только отворить перекошенную скрипучую калитку и войти в дом.

И вот я впервые оказался в жилой его части. Главная, большая комната вся была заставлена мебелью и вещами хозяйки (она принесла ключи накануне вечером, объяснила, как топить печь и снова ушла). Во второй располагались стол и кирпичная кухонная плита с духовкой, а в третьей, просторной и светлой, уже стояли четыре наши кровати. В углу до самого потолка возвышалась буржуйка, жарко натопленная и обогревающая великолепно все три комнаты.

Я опустился рассеянно на кровать и все пытался понять, что со мной происходит. Надо сказать, что появление девушек внесло в мои мысли сумбур. Конечно, все мы мечтали или, по крайней мере, помышляли в той или иной степени о монашестве, но в то же время не были связаны никакими обетами, и, понятно, что сама возможность семейной жизни не отвергалась никем из нас окончательно. Словом, все мы находились тогда на распутье, и в таком состоянии встреча с православными девушками не могла, конечно, не поколебать нашего зыбкого равновесия.

Я механически застилал постель, доставал и раскладывал вещи, а сам ловил то и дело себя на мысли: придут они или нет? Ловил и тут же начинал на себя сердиться. Но когда я услышал в прихожей их голоса — чего таить, это не грех — сердце мое забилось радостно. И все же я не мог забыть и ту иную, призывную красоту, которая владела моим сердцем всегда, даже в эту минуту.

Я взял флейту и вышел из дома.

Знакомый, казалось, до черточки мир преобразился вдруг со мной и во мне. Громады скал, неподвижные, отягощенные снегом ветви деревьев, бледное небо, сам воздух и свет — все это заговорило проникновенно и властно, и эта живая безмолвная речь наполнила меня благоговейным трепетом. В нем, однако, было такое блаженство, с которым не способны сравниться никакие земные восторги. Я слушал, онемевший и восхищенный, и понимал, что, может быть, слышу прикровенно те самые «глаголы жизни вечной», к слышанию которых во всей полноте изначально призван был человек. Был… Странное чувство, печальное, но вместе с тем и отрадное в высшей степени, переполняло меня так, что хотелось почему-то плакать.

Я поднялся по лестнице в пещерный храм и заиграл протяжную грустную мелодию, казавшуюся мне выражением той любви, которую я испытывал к почивающей на этих святых местах благодати. Я играл мелодию, эхо разносило ее по заснеженному ущелью и далеко внизу, в интернате для душевнобольных, кто-то отзывался радостным ума́ленным воплем. Мне было жаль всех и себя самого за то, что я не могу вот так прямо сейчас взять и остаться навсегда в этой благодатной, утешающей красоте.

Когда я вернулся в дом, стол уже был накрыт. Сотворив молитву, мы приступили к трапезе. По одну сторону стола расположились мы, а по другую, напротив, — девушки. Одна из них — Вика — говорила без умолку, другая — Елена — сидела, склонив голову, прямо передо мной и все больше молчала. Я испытывал какое-то необыкновенное, странное чувство по отношению к этой девушке. В этом чувстве не было ничего не только плотского, но даже, я осмеливаюсь утверждать, и душевного. Это было мирное, покойное чувство определенности. Как будто передо мной сижу… я сам, и это было и будет всегда, так что не имеет смысла ни удивляться, ни говорить об этом. Сейчас я понимаю, что тогда за столом я, сам того не осознавая, спокойно и прямо смотрел в глаза вечности и того, что люди называют судьбой.

После трапезы девушки сразу засобирались в обратный путь, и ребята отправились их провожать до остановки автобуса, а я остался убирать со стола и мыть посуду.

Возвратившись, друзья мои устроили бурные дебаты, из которых я понял, что всем решительно понравилась Вика. «Но при чем же здесь Вика?» — думал я с изумлением, как будто только сейчас заметил, что девушек было две. И что значит «понравилась»? Я не испытывал ничего похожего и тем не менее все было просто и ясно как день, и эта ясность позволила мне сказать через два месяца Лене: «Если у меня когда-нибудь будет жена, то это будешь ты!»

Но возвращусь в монастырь.

* * *

Настоятелем Успенского скита первоначально был назначен отец Нифонт. Впоследствии из-за этого назначения ему много пришлось пострадать и, кажется, даже побывать под запретом. Причина этих «гонений» кроется вот в чем. Отец Нифонт был монахом в миру. Тщедушный, субтильного телосложения, он тем не менее отличался твердостью убеждений, которые сложились в нем, несомненно, под влиянием духовного отца, схиархимандрита Зосимы (Сокура). Отец Нифонт — сам человек целомудренный и обязательный — всячески уклонялся от возложенного на него игуменства, прежде всего потому, что монастырь (а тем паче современный, находящийся на перекрестке множества интересов) не вправе даже именоваться монастырем, если он лишен серьезного духовного окормления. Проще говоря, монастырь, по словам отца Нифонта, начинается с опытного духовника и не иначе. Возложить же ответственность за наше духовное воспитание на себя отец Нифонт благоразумно отказывался. Ему самому на тот момент не исполнилось еще и тридцати лет. Все это привело к тому, что, в конце концов, когда в монастыре начались и были пресечены дисциплинарные беспорядки, отец Нифонт, по существу, не имевший к ним никакого отношения, должен был один за всех понести наказание.

На моей же памяти он исправно совершал службы и повседневные требы с отцом Сергием в бахчисарайском Никольском храме. Иногда прямо во время литургии у него случались приступы астмы, так что тяжело было смотреть, как он мучается, стараясь соблюсти необходимое благочиние и довести до конца службу. Только после этого он уходил, ничего уже не видя перед собой, с изможденным и бледным лицом, совершенно мокрый от пота.

Время от времени батюшка поднимался к нам в монастырь и очень скоро своим приветливым, добрым нравом приобрел наше общее расположение. Он никогда не требовал, не настаивал ни на чем, но и не закрывал глаза на душевные недуги, принимая посильное участие в их врачевании. В любой ситуации он оставался самим собой и всегда проявлял искреннее участие в нашей судьбе. Даже после оставления монастыря он продолжал навещать меня еще много лет, вплоть до своего отъезда на Афон в 2000 году.

Говорил он елейным, высоким голоском, точно выпевая слова, хотя совершенно был лишен музыкального слуха. Как сейчас вижу его кроткую радостную улыбку и слышу: «Ну здравствуйте, дороги-ие мои-и…»

Вообще он был, если можно так выразиться, монах от природы. Сама внешность его: тонкие русые волосы, жиденькая бороденка, хилая грудь, а также простодушный ласковый смех, открытый и ясный взгляд — все свидетельствовало об особом призвании, так что невозможно было даже и представить его кем-нибудь еще, кроме монаха. Университетская образованность сочеталась в нем с какой-то наивной детской непосредственностью. Он мог, например, рассмеяться от всей души чему-то, что способно привести в восторг только ребенка.

Но если собеседник обнаруживал проблему или трудноразрешимый вопрос, батюшка повторял свое неизменное благостное: «Ну ничего, ниче-го-о…» — и в разговоре мягко, ненавязчиво подсказывал возможные пути разрешения возникшей проблемы. И, надо сказать, советы его отличались рассудительностью и благоразумием.

Таков был первый, после семидесяти лет запустения, настоятель Бахчисарайского Свято-Успенского монастыря.

* * *

Итак, мы стали жить-поживать. Из чего же состояла наша жизнь? Вставали мы по монастырским меркам не слишком рано — часов в семь, в восемь, если не надо было идти в Бахчисарай к утренней службе. Вычитывали правило, завтракали и принимались за свои дела: кто-то занимался уборкой, кто-то готовил обед, кто-то колол дрова и таскал уголь. Вообще круг послушаний определялся потребностями нашего общежития. Никто никого не назначал, каждый занимался тем, что ему было по душе и по силам. Однако я сразу оговорюсь, что вовсе не считаю такое вольное существование нормальным для монастыря. Скорее наоборот, именно в нашей «свободе» и таился изначально залог будущих бедствий.

Но пока все шло хорошо. После обеда можно было поспать часок или почитать. Иногда я отправлялся бродить по окрестностям и, собирая сухие веточки можжевельника, затем долгими вечерами вырезал, обтачивал вручную шарики для четок, сочетая это поделье с молитвой, которую повторял тихонько, в то время как кто-нибудь читал вслух или рассказывал очередную историю из своей жизни.

Так безмятежно тянулись за днями дни, и причину этой идиллии следует искать в нашем первоначальном единомыслии. Все мы оказались в монастыре, влекомые тоской по Богу, и именно она формировала, организовывала поначалу естественным образом всю нашу жизнь. Когда же тоска эта в известной степени улеглась, из душевного подполья выступили разноречивые, таившиеся до времени человеческие страсти, наклонности и пороки — те самые демоны, которые стремятся погубить всякое благое начинание, и борьба с которыми совершенно не возможна без руководства опытного наставника. Надо сказать, что этот печальный период нравственного разложения я застал лишь в самом его начале, а потому не стану о нем слишком распространяться. Лучше продолжу повествование о периоде, который ему предшествовал и который по сей день, подобно чистому роднику, питает добрую память моей души.

* * *

Однажды утром, примерно через неделю после нашего водворения в монастыре, кто-то, по-моему, Максим, вбежал, запыхавшись, в дом и сообщил:

— Там… эти… (он показал руками) с камерой приехали. Снимать собираются.

— Да кто «эти»? Киношники что ли?

— Нет, ну этот… Молчанов — во! «До и после полуночи» знаешь?

Все мы, конечно, знали и эту программу, и ее популярного ведущего.

— Ну что, пойдем?

Мы стали собираться. Я встал перед иконами, помолился и… взял с собой флейту. Зачем? Причина была одна: мне хотелось рассказать о главном, о том, что переполняло меня, но что я не мог передать словами.

Редкий в то время микроавтобус-иномарка, отражая мир безупречностью своей полировки, стоял на заснеженном пятачке.

Мы стали подниматься в пещерный храм, откуда уже доносились оживленные голоса. Перед последним лестничным пролетом мы остановились, не желая мешать, и присели на широкий каменный подоконник.

Наконец минут через пять голоса и шаги стали приближаться, и в метре от нас прошел Владимир Молчанов. Он как-то мельком взглянул на нас, кивнул, задержался на миг, но потом вдруг отвернулся и зашагал дальше. Дело в том, что он был заметно выпивши и, кажется, не хотел обнаруживать свое состояние перед незнакомыми людьми.

Следом за ним прошел с камерой на плече оператор. Справедливости ради надо заметить, что мороз был по крымским меркам довольно сильный — градусов пятнадцать, и съемочная группа, очевидно, приняла для «сугреву», тем более что монастырь-то собирались снимать разрушенный и никаких встреч в такую погоду, конечно, не предполагалось.

Оставшись одни, мы поднялись в храм, я достал из рукава флейту и заиграл свою мелодию. Через минуту вернулся оператор и стал наводить на меня камеру в поисках удачного ракурса. Я стушевался, залепетал что-то невнятное, но тут в голове моей появилась мысль: подойти к иконам и стать так, чтобы оператор мог снять их из-за моего плеча. Так я и сделал: подошел, поднял флейту и заиграл…

Что это были за иконы! В широкой нише, кажется, не стояли, а лежали в полный рост умученные за веру святые. Вся сатанинская, черная злоба новейшей истории обрушилась на этих безответных, кротких угодников Божиих. Ризы их были исчерканы, осквернены похабными надписями, лики истерзаны и изуродованы до неузнаваемости, но и выколотыми глазами они еще яснее, светлее смотрели в самую душу, благословляя с любовью и… радуясь!

 

Музыканты. Д. Шишкин с другом

 

В какой-то момент горечь, боль за поруганную Россию переполнила меня и на самой высокой пронзительной ноте мелодии я не выдержал и разрыдался. Для меня самого это явилось неожиданностью; как будто я внезапно прозрел и увидел нашу мертвую, черную слепоту посреди сияния Божиего, вечного дня!..

В передаче Молчанов отрекомендовал меня так: «Мальчик, играющий на флейте и называющий себя монахом». Однако поэтический образ вольного романтика, созданный Владимиром Кирилловичем, не вполне соответствует истине. Я лишь обмолвился кратко в разговоре с оператором, что живу в монастыре как представитель Церкви, как трудник. И все. Но либо оператор что-то недопонял, либо сам Молчанов переделал мои слова по-своему, только в результате сюжет получился несколько тенденциозный, хотя и вполне доброжелательный по сути.

* * *

Наша большая «гостиная» комната долго еще оставалась загромождена, потому что хозяйка никак не могла вывезти свои вещи. Периодически она навещала нас, живо всем интересовалась, просила еще чуть-чуть подождать и снова исчезала на неопределенное время. Вообще, в отношении к Церкви она была, что называется, из «сочувствующих». После того как мы, наконец-то, расстались — кстати, весьма дружелюбно, — в наследство нам остался из «недвижимости» огромный ламповый телевизор, в котором, «что-то там нужно было подправить», а из «движимости» — маленький, черный, настороженный и озлобленный на весь мир пес по кличке Жучок. Забегая вперед, скажу, что за все время моей монастырской жизни, мне так ни разу и не удалось его погладить. Едва я приближался к нему, он начинал угрожающе рычать и скалиться, если же я продолжал «наступление», то Жучок срывался в надсадный, истерический лай, и успокоить его было тогда совсем не просто. Никаким уговорам и лакомствам он не поддавался. Любопытно, что мне дважды пришлось спасать его от смерти. Вот как это случилось.

Жучок оставался в монастыре на «вольных хлебах». Никто его не привязывал и не гнал, так что он появлялся и исчезал, когда ему взбредало в голову.

Однажды средь бела дня мы услышали отдаленный душераздирающий собачий визг. Столько в нем было ужаса и отчаяния, что мы с Максимом немедленно поспешили на помощь. Однако добраться до источника визга оказалось не так-то просто. Едва мы определяли приблизительный курс и начинали карабкаться по лесному склону, как звук прекращался или ветер менял свое направление, и нам уже казалось, что идти нужно в противоположную сторону. Наконец, мы по ступеням забрались на самое плато и с невероятным трудом, продираясь через заросли терна и можжевельника, приблизились к месту собачьего бедствия.

Оказалось, что Жучок угодил в заячью петлю. Шастал, видать, по тропам, и вот — нарвался. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы взять его голыми руками в его невменяемом состоянии. Пришлось Максиму хватать его ватником, а я тем временем огромным мясницким ножом перерубал металлический тросик.

После этого случая Жучок уже прямо стал обходить меня десятой дорогой, словно я был главный виновник всех его собачьих несчастий.

В другой раз произошел аналогичный случай, но только не наверху, а в лесу, на склоне за монастырем. Нашли мы Жучка быстро, но от ужаса он на наших глазах впал в каталепсию: окаменел с бессмысленно выпученными глазами, так что вытаскивать его из петли было не труднее, чем мороженую курицу из сумки… Увы! — даже после этого мы с Жучком не стали друзьями. Впрочем, я всегда относился к нему вполне добродушно.

Однажды Жучок притащил во двор человеческую кость. Ребята заметили, где он вынырнул из леса, и предложили мне пойти осмотреть окрестности. Я пошел и недалеко за оградой, на склоне возле тропы, обнаружил упавшее дерево. Корнями оно вывернуло землю, и в образовавшейся яме проступил скелет человека.

Весь день я проводил тщательные раскопки. И вот к какому выводу я пришел: скорее всего, мы обнаружили захоронение, связанное с разгромом монастыря в первые годы советской власти. Известно, что в страшный 1921 год Успенский скит был закрыт, а затем разрушен с таким остервенением, что все наземные храмы его оказались стерты с лица земли. Откуда такая ненависть? В чем ее причина? В книге Е. В. Нагаевской «Бахчисарай» читаем на странице 69: «В годы Гражданской войны здесь укрывались контрреволюционеры-заговорщики, разгромленные бойцами Бахчисарайского красногвардейского отряда (под командованием С. С. Мануйлова)». Что сказать на это? Да, действительно, — «контр», то есть против революций и всяких кровавых переворотов стояла и будет стоять Святая Православная Церковь. Но кто же «заговорщики» ее? Это вступившие в завет с Богом, отрекшиеся от диавола — чернецы: послушники, монахи и схимники. От кого же «укрывались» они? — от мира с его пагубным безумием. И укрылись — в землю ушли, казненные, освятив ее своей невинной кровью, душой вознеслись на Небо!

На моей еще памяти остатки фресок хранили следы отнюдь не шальных пуль и вероломные надписи воцарившихся хамов тех лет. Что же касается захоронения, о котором я говорил, то связь его с трагическими событиями подтверждают следующие обстоятельства:

— отсутствие могильной плиты и древесного тлена от гроба;

— малая глубина захоронения (не более 1 м);

— само наличие в могиле останков сразу трех человек и положение костей, по которому можно судить о чрезвычайной небрежности погребения;

— присутствие в яме мусора и фрагментов керамики, которые можно отнести к концу XIX — началу XX века;

— отсутствие нательных крестов и каких-либо деталей мирской одежды;

— характерная для церковного облачения бронзовая пуговица «бубенчиком», найденная среди костей. Причем вид ее свидетельствовал о том, что пуговица близка к современному типу.

Не лишним будет добавить, что только верхний скелет был цел, остальные же два, а в особенности черепа́, имели на себе следы множественных повреждений, о характере которых я не берусь судить. Так или иначе, но упокой, Господи, души усопших рабов Твоих, их же имена Ты ве́си!

Все кости я собрал в металлический ящик, который хранился в подсобном помещении монастыря. После моего ухода, как я слышал, эти кости были преданы земле с подобающим благоговением.

* * *

На дне ущелья в бывших монастырских корпусах размещался, как я уже упоминал, приют для инвалидов. Часто оттуда доносились дикие вопли, так что я поначалу с опаской посматривал в ту сторону. Но вот удивительно — слабоумные (а не бесноватые, как думают иногда) — эти нищие духом очень скоро почувствовали произошедшие «наверху» перемены и потянулись к нам вереницей. Некоторые из них научились осенять себя крестным знамением и даже повторяли выученные наизусть молитвы. Пусть они приходили иногда за копеечкой, за куском хлеба, но зато и жажда духовная, стремление к Утешающему были в них так же очевидны, как выражение непосредственных чувств страха или восторга. Да, с ними бывало и трудно, не всегда можно было их понять, но это относилось все-таки к разнообразию внешних вопросов, что же касалось «единого на потребу», то здесь наши друзья иногда являли поразительный пример восприимчивости ко всему доброму.

Припоминается мне мужчина лет пятидесяти, молчаливый, сутулый, что называется «ушедший в себя». Как особенно послушный, он, по-видимому, пользовался в интернате доверием персонала, так что его отпускали, и он приходил пешком за три километра в Свято-Никольский храм. Выстаивал от начала до конца всю службу где-нибудь в «тенечке», в углу, под лестницей для хоров и так же сутуло, шаркающей походкой убредал обратно. Ни за что не предположил бы я в этой убогой, точно забитой фигуре бывшего военного, полковника! А между тем это было так, и пожилой господин служил когда-то военным летчиком, да к тому же еще и испытателем! Но вот случилось в его жизни нечто, потрясшее душу, повредившее разум, но, однако же, и волю смирившее через скорби и унижение и приведшее к вере! Стало быть, не только по попущению, но и по величайшей милости Божией случилось это самое «нечто»! Вот уж воистину: «Пути Господни неисповедимы!»

А вот что мне поведал человек, который в 90-х годах был одним из богатейших людей Крыма:

«Время было шальное, — рассказывал он, — через наши руки проходили огромные суммы, которыми нужно было только уметь распорядиться. Связи были серьезные. Достаточно сказать, что в банковской компьютерной сети нам ежедневно предоставлялся часовой коридор для финансовых операций между Киевом и Симферополем. Но все равно: игра есть игра, и время от времени приходилось принимать решение, от которого могло зависеть: пан ты или пропал.

Однажды я решил немного отвлечься, и шофер отвез меня в Бахчисарай. За Успенским монастырем было тогда кафе, где к пиву предлагались хорошие шашлыки. Рядом постоянно крутились «блаженные» из соседнего интерната. И вот я одного подозвал, купил ему шашлык, а потом вдруг возьми да спроси: «Слушай, дружок, мне вот тут одно предложение важное сделали, как ты думаешь: соглашаться или нет»? Он поморщился, подумал немного и говорит: «Не-е, не надо». Я послушал его и отказался от сделки. И что же ты думаешь? — Попал прямо в точку! Компаньоны мои понесли убытки, а я остался при своем. В другой раз снова спросил — и снова удача! В конце концов, я к нему уже стал ездить, как к старцу какому-то. Веришь ли: за пять лет он ни разу не ошибся, так что партнеры по бизнесу стали меня подозревать в какой-то двойной игре. Но что интересно, — он никогда не жадничал. Сколько бы я ему еды ни купил, он только немного поест, а остальное несет своим».

Вот такие у нас были соседи. Но, конечно, не только они посещали обитель.

Одна история — трагическая, но и возвышающая душу как любая истинная трагедия, связана с человеком, которого я только однажды видел, да и то со спины, когда он удалялся уже по нашей монастырской дорожке. Это был старик, всю семью которого, жившую во время войны в бывшем настоятельском доме, расстреляли немцы за связь с партизанами. В память о каждом из погибших этот человек посадил вдоль дорожки по грецкому ореху. Часто, по словам старожилов, можно было его застать, всегда одного, с трогательной заботой ухаживающим за своими деревцами. И, кто знает, что светилось в его стариковской улыбке, когда он, бережно рыхля лопатой землю, вдруг начинал разговаривать с кем-то, кто стал ему, может быть, роднее и ближе, чем это было при жизни?

Вспоминая о людях, приходивших к нам в монастырь, нельзя не сказать и об одном благочестивом архитекторе. По каким-то архивным бумагам он определил местоположение древней Гефсиманской часовни, принадлежавшей скиту, но после революции совершенно забытой. Архитектор отыскал ее и под большим секретом показывал нам. Позже, среди дремучих развалин я обнаружил несколько фрагментов кровельной черепицы с марсельским клеймом — тисненой цикадой. И, опять же, все эти многочисленные обломки принадлежали предреволюционной истории монастыря. Значит, средневековая часовня была в те времена восстановлена и действовала! Но и ее постигла печальная участь многих и многих православных святынь.

* * *

По прошествии двух недель нашей бахчисарайской жизни настоятель Климентовского монастыря отец Александр (позже в монашестве — отец Августин) забрал от нас Пашку, и мы остались втроем. Но постепенно к нам стали присоединяться новые люди.

Первым появился Витя. Личность, что называется, колоритная: высокого роста, бородатый, плечистый мужик, он понимал жизнь как неизбежное странничество. Мог устроиться на работу куда-нибудь в строительную артель и заработать приличные деньги, но затем в один день бросить все и отправиться бродить по монастырям. Живал во многих, был и экономом, и келарем, и поваром, но почему-то долго нигде не задерживался и снова оказывался в миру. Говорил, вздыхая, что для одних монастырь — рай, а вот для него — тюрьма. Тюрьма и все. Что тут поделаешь?..

Было у него и губительное пристрастие, с которым он, впрочем, усердно боролся. Каялся после очередного запоя, терпел… иногда месяцами не брал в рот спиртного, но потом вдруг срывался и мог в три дня спустить заработанные тяжким трудом деньги.

Духовник благословил его на монашество, но он все откладывал решительный шаг на потом, переминался в духовном отношении с ноги на ногу, топтался на месте, оправдываясь тем, что чувствует себя не готовым и… конечно, мучился, осознавая, что послушание рано или поздно придется все-таки исполнять.

Любопытно, что за два года до меня Витя тоже побывал в Оптиной пустыни и сдружился с одним из будущих новомучеников. Вот как он об этом рассказывал:

«Мы с Трофимушкой в одной келье жили. На хоздворе. Трофим тогда тоже недавно в монастырь пришел, но многое знал уже: службу, обиход церковный; читал хорошо по-церковнославянски и меня учил. Читаю, читаю, бывало, ошибку сделаю, — он остановит и заставит заново прочесть.

Помню, у нас лампадка горела неугасимая перед иконами, и нас за нее ругали: избушка-то деревянная, а мы уходим и вроде как огонь оставляем. Но ничего, милостью Божией все обходилось. Потом я уехал надолго, а когда вернулся — Трофим уже в подряснике был. Меня тогда в предвратную сторожку дежурным определили, и вот, помню, Трофим, как проходит мимо, все улыбается и спрашивает: «Ну как, лампадка горит?» Вроде как в шутку. А однажды принес бутылек масла и говорит: «Возьми, это тебе, чтобы лампадка не гасла». Пришлось и вправду затеплить. Так и горела у меня в келье лампада неугасимая.

 

Инок Трофим

 

Трофим в монастырь подготовленным пришел, и по-церковному говоря и так, по-житейски. Он ведь на флоте несколько лет провел — море его воспитало. Крепкий характер был. И работник толковый, такие всегда нужны; все у него в руках спорилось.

Помню, он рассказывал: еще до монастыря, на приходе батюшке помогал, копали что-то и вдруг могилу нашли. Батюшка косточку взял, а от нее такое благоухание!.. Мощи, одним словом. Трофим тогда взял частицу этих мощей; в мешочек зашил и так носил на груди вместе с нательным крестиком».

Но возвратимся к Вите.

В Ялте у него была квартира, но он как-то не слишком о ней заботился и мог месяцами пропадать неизвестно где.

Однажды, уже после бахчисарайской эпопеи, зимой он зашел ко мне в Симферополе, пожил несколько дней и засобирался без копейки денег домой в Ялту.

— А как же ты доберешься? — поинтересовался я.

— Очень просто, — ответил Витя. — Пешком пойду через Ай-Петри. Дня за три дойду.

— Пешком? Зимой?! — содрогнулся я.

— А чего? — удивился Витя.

— Да где же ты ночевать будешь?

— Так… у обочины… под кустом… Где придется, — рассуждал он как о чем-то само собой разумеющемся. И он действительно бродил пешком по всему Крыму в солдатской шинели и с котомкой за плечами, в которой лежали только краюха хлеба, Евангелие и старый, потрепанный свод апостольских правил.

Еще несколько лет я встречался иногда с Витей, и только в последнее время он как-то исчез с моего горизонта. Может быть, принял, наконец, монашество? Дай-то Бог.

Вообще ему удивительно шла борода: окладистая, густая, она превращала его в благолепного мужа, в то время как ее отсутствие делало его похожим на спивающегося Паганеля. По наличию или отсутствию бороды на Витином лице можно было определить, какие им владеют умонастроения в тот или иной период жизни.

Так, если борода была на месте, то это означало, что Витя «приходит в себя», если же лицо его оказывалось гладким — то он опять пытался устроить свою жизнь в миру. И все же основу его характера, сам строй, несмотря на все колебания, составляло и составляет, я думаю, православие. И как это ни странно, именно отсюда проистекает вся Витина неприкаянность и кажущаяся несуразность. Связана она с осознанием необходимости однажды раз и навсегда переменить свою жизнь. Решиться. Отдать себя наконец-то в «тюрьму», чтобы обрести в душе долгожданный рай.

* * *

Следующим за Витей прибыл в монастырь человек, который привык, чтобы его называли по кличке. Он так и представился: Серега Солутан. Кличка его означала лекарство, из которого наркоманы производят эфедросодержащие наркотики «джеф» и «винт». Одним словом, Серега был наркоман «в завязке», прошедший через все ужасы «сидения на игле», ломки и прочие прелести; переболевший уже и решивший начать новую жизнь. Несмотря на некоторую его нервозность, мы с самого начала нашли с ним общий язык. Надо сказать, что люди, пережившие сильное потрясение, побывавшие на краю гибели, всегда отличаются, по крайней мере в первое время, каким-то обостренным чувством правды. В этих людях, несмотря на их замкнутость, часто можно найти и искренность, и сердечную прямоту, и глубинное понимание жизни. Все это в Сереге в той или иной степени было. Кроме того, он молился, как все, выполнял необходимую работу, боролся по мере сил со страстями, например, пытался бросить курить. Словом, никаких принципиальных расхождений с православным мировоззрением не обнаруживал, а стало быть, не было и причин для сколько-нибудь серьезных между нами размолвок. Внешность его не была типичной для бывшего наркомана — те, особенно поначалу, бывают худы, с осунувшимися, изможденными лицами, Серега же сколочен был крепко, имел даже небольшое брюшко и крупные черты лица. Хозяйская закваска оказалась в нем еще та! Освоившись маленько, он отремонтировал телевизор, который мы вскоре отдали, заново переложил кухонную печь, переставшую, наконец-то, дымить, реанимировал холодильник, не подававший вовсе признаков жизни, а также по весне вскопал и засадил всякой всячиной огород.

Увы, через пару лет я узнал, что Серега «ударился» в протестантство. Это меня удивило и расстроило. Впрочем, остается надеяться, что он переболеет этой «болезнью благополучия» так же, как переболел когда-то зависимостью от наркотиков.

P. S. Эти записи я делал в конце 90-х и вот — в 2010 году, когда владыка благословил меня служить молебны в областном наркодиспансере, на одном из молебнов я встретил Серегу. Он рассказал о своей «протестантской эпопее», о новом падении в наркозависимость, о том, что едва начал из этого болота выкарабкиваться. В другой раз Серега пришел ко мне в храм, и мы с ним долго беседовали. Он захотел снова жить православной жизнью, и это решение было обдуманным и искренним. «Я понял, — говорил он, — что протестантство — это не Церковь, а “клуб любителей Христа”, вот и все. Только православие и есть та самая Церковь, которую создал Господь». После этого разговора Сергий исповедовался и причастился. Приходил он еще несколько раз, исповедовался и причащался… Еще через год он уехал в один из киевских монастырей и на данный момент живет там.

* * *

Был и еще один человек в нашем маленьком коллективе. Звали его, по-моему, Сашей. Явился он натурально юродивым: какой-то весь взлохмаченный, дикий, говорил отрывисто, полунамеками, убегал и прятался в самые неожиданные моменты, посверкивал заговорщически глазами из темных углов; словом, вел себя в высшей степени загадочно и странно. Прошло немалое время, прежде чем мы стали догадываться, что «юродство» это вряд ли служит выражением высокой духовности. Паренек наш прямо вел себя иногда вызывающе: выкрикивал какие-то грубости, отказывался трудиться, дерзил, но проделывал он все это с неизменным пророческим видом, так что никто не осмеливался поначалу поставить его на место, как было бы с нормальным человеком. Признаться, я страдал от его выходок страшно, но терпел, поскольку догадывался, что и он, вероятно, страдает от моего присутствия ничуть не меньше. Ну да слава Богу за все!

* * *

Примерно через месяц с начала нашей скитской жизни произошло событие, которое, — как можно теперь сказать, — перевернуло всю мою жизнь. Мы получили письмо из Одессы от наших паломниц. В нем, между прочим, были такие слова: «Почему, путешествуя по многим монастырям земли Русской и общаясь постоянно с монахами и послушниками, мы не усомнились в своем намерении стать невестами Христовыми? И почему после нашей с вами встречи мы усомнились в своих намерениях? Что это за знак Божий?..»

Письмо было отправлено на мой симферопольский адрес. Разглядывая конверт, я все не мог сообразить, почему моя фамилия написана на нем дважды. Наконец, до меня дошло: Лена, та самая Лена, что оставила в душе моей чистый след, живет, оказывается, в Одессе на улице Шишкина. Кто-то, возможно, увидит в этом простое совпадение, для меня же это был тот самый знак, что приближает человека к осознанию истины.

Вскоре в монастырь внезапно, без предупреждения, прибыл в сопровождении отца Александра на черной епархиальной «Волге» владыка Лазарь. Он прошелся по дому, посмотрел, как мы живем, заглянул во внутренний дворик и, в общем, несмотря на некоторый беспорядок, остался доволен. Владыка, мне кажется, понимал, что на данном этапе вряд ли можно требовать от нас большей организованности и порядка.

Уже провожая архиерея, возле источника, я набрался храбрости и подошел к нему со своим вопросом:

— Владыка, я в сомнении, что мне делать — жениться или остаться в монастыре?

— Решай сам.

— Не могу, владыка, решиться. Полагаюсь на ваше архипастырское благословение.

— Я тебе так скажу, — отвечал он раздумчиво. — Женишься — жалеть будешь, и монахом станешь — тоже жалеть будешь. Думай, думай сам, Дмитрий…

И с этими словами архиепископ, благословив нас всех, покинул обитель.

Начались мои страдания, понять которые может лишь тот, кому приходилось в жизни совершать мучительный, определяющий выбор.

Опережая естественный ход повествования, я скажу, что только через четыре месяца, уже накануне венчания, мы с Аленой получили окончательное и, можно сказать, чудесное благословение от старца Одесского Свято-Успенского монастыря, отца Ионы. Не будь этого благословения, наш союз, несомненно, распался бы в первые, самые трудные годы. Но милостью Божией, по молитвам отца Ионы, мы вот уже двадцать лет вместе и у нас подрастают дочки: София и Ксения.

Итак, я все еще оставался в монастыре, но сердце мое уже склонялось к избранию иного пути. Я размышлял так: если Богу будет угодно, то после волнений семейной жизни, мне еще возможно будет найти пристанище в тишине монастырской гавани. В то же время принятие монашества теперь — решительно и навсегда отсекало саму возможность последующего вступления в брак. Но, главное, я метался между своими же помыслами, в то время как Оптина учила меня основывать поступки на фундаменте послушания. Этого-то я и искал.

* * *

Между тем входила в силу и близилась к разрешению великопостная весна. Я теперь не припоминаю каких-нибудь выдающихся событий того времени, кроме одного, оставившего в сердце особенный, светлый след.

Был ясный морозный вечер, и мы с Максимом вышли прогуляться перед сном по нашей монастырской дорожке. Пар валил изо рта, снег поскрипывал под ногами, но вместо холода вливались в душу такое тепло, такая безмятежная и светлая радость, что мы, увлеченные разговором, приближаясь потихоньку к Чуфут-Кале, не заметили, как погасли быстро короткие сумерки и наступила ночь.

 

Лестница пещерного города

 

На поляне, перед подъемом в крепость, мы остановились в замешательстве. Куда идти дальше? Впереди — непролазные сугробы, возвращаться совсем не хотелось, и мы, поразмыслив, стали карабкаться в гору по протоптанной сторожами тропинке. Смутно белел в темноте заснеженный склон, и чем выше мы поднимались, петляя среди кустов, тем ближе и явственнее в тишине становилось отдаленное звучание вечности. Казалось, зима с беспощадной суровостью отбросила все человеческое, суетное туда — в долины, к печным дымам, собачьему лаю и уюту огней… Здесь же осталось другое, безмолвное, но и ясное в высшей степени, в степени сопричастности таинству бытия.

Неприступные громады скал нависали над нами, и черные на фоне более светлого неба, выделялись руины башен, куртин и домов… Все было здесь исполнено жизни иной, свершившейся уже и неподвластной законам времени.

Взошла луна. Вначале кроваво-красная, она постепенно бледнела и вот уже озарила землю своим беспристрастным холодным светом. Резкие тени легли на снег, а сам он заискрился, заиграл вдруг, словно был осыпан разноцветными блестками.

Мы добрались до малых (южных) ворот и, замедляя невольно шаг, вступили в пределы средневекового города.

Со всех сторон поднимались уступами запорошенные каменные утесы с подрубками террас, черными провалами пещер, остатками укреплений, переходов, стен.

Из мрачной теснины мы поднялись на плато, которое, освещенное лунным светом, все теперь было перед нами как на ладони. В заснеженных развалинах лежал погруженный в древние грезы покинутый всеми город. Никогда еще он не производил на меня такого сильного впечатления! Мы бродили его кварталами, изумленные какой-то очевидной, открывшейся вдруг бессмысленностью, тщетой земных человеческих притязаний и устремлений. И как легко, отрадно становилось при воспоминании о том, что существует Царствие Божие!..

Между тем на окраине, в средневековых трущобах мы оказались на одной из улочек и остановились, пораженные смиренным великолепием.

Снег густо засы́пал здесь все и превратил в безмолвную сказку. Казалось, одним неосторожным движением можно разрушить это хрустальное, хрупкое творение тишины. Стены как будто поднялись, увенчанные снежными навершиями, и узкий, извилистый проход между ними обозначился с первозданной, восточной своей живописностью. Ветви деревьев, нависая с разных сторон, образовали естественную галерею, сквозь узорчатые своды которой поблескивали в черном небе яркие звезды. Переплетение света и тьмы создавало ощущение таинственной ирреальности открывающихся перспектив. Вдруг в глубине улочки оказывался выхваченным из тьмы какой-нибудь участок стены с полуразрушенным входом или старое, кряжистое дерево, растущее из заброшенного колодца.

Мы вступили в это волшебное царство с благоговейным трепетом, восхищенные тем, как жизнь способна преобразить даже оскал смерти в радостную, светлую улыбку творения!

Господи! Каково же величие Твоей красоты — думалось мне тогда, — если и внешнее, мимоходящее проявление ее способно так легко растопить, покорить огрубевшее сердце?!

Мы шли по улице, которая должна была растаять, исчезнуть с лица земли так же, как исчезли уже, канули в Лету, многие народы и царства; но красота, породившая их, оставалась все той же, неизменной, и эта красота (о, чудо!) была не где-нибудь в дальней, чужой стороне, но с нами — смешными, нелепыми оборванцами, и… как же это все возможно забыть?!

* * *

Наступил последний день моего пребывания в монастыре. Это было уже дней за десять до Пасхи. С утра мы с Максимом отправились на поиски пещерного города Тепе-Кермен. Никто из нас там никогда не был, и потому пришлось изрядно поплутать, прежде чем мы его обнаружили. Поплутать — это еще мягко сказано. Мы бродили полдня какими-то полями, перелесками и деревнями, напоролись в ущелье на секретную военную часть с колючей проволокой и автоматчиками на вышках. Выбравшись на дорогу, угодили в объятия начальника этой части, который (к нашему счастью, навеселе) возвращался в машине со своим окружением из Севастополя. Разговор был примерно следующий:

— Эй, страннички, стой, раз-два! Ну-ка, сюда подойдите. Кто такие?

— Да мы… вот… с монастыря. Город пещерный ищем.

— Стоп. Какой такой монастырь?

— Православный. Бахчисарайский Успенский скит.

— Православный?.. Хм. Русский?

— Кто?

— Да ни кто, а что. Монастырь ваш русский?

— Да.

Тут глаза у полковника потеплели и он, только что не расцеловав нас с отеческой нежностью, отпустил благополучно на все четыре стороны. Бывают же чудеса в жизни!..

Однако время уже было послеобеденное, и мы, полюбовавшись на гору с ее пещерами издали, со стороны, пустились в обратный путь. Сейчас я уже знаю, что вся дорога от монастыря до Тепе-Кермен занимает не более часа, но в тот день мы потратили на наши плутания часов восемь и возвращались, едва волоча от усталости ноги.

В монастыре царило непривычное и настораживающее оживление. Я встретил незнакомых мне людей, ведущих себя свободно, чтобы не сказать развязно. Оказалось, это какие-то симферопольские приятели… близкого знакомого… лучшего друга… кого-то еще… Словом, началось.

Возглавлял эту вольницу известный мне по рассказам Юра Афганец — «свой в доску» парень, но с совершенно разболтанной, неуравновешенной психикой, самодур, не признающий над собой никаких авторитетов. То он играл на дудочке и возился с детишками, то вдруг напивался или накуривался до бесчувствия, то безо всякой заметной причины бросался в драку или начинал проповедовать какие-то совершенно бредовые идеи.

Я лежал, отдыхая на кровати, когда в комнату в сопровождении девушки без стука ввалился Юра, стал на пороге, окинул критическим взглядом всю нашу обстановку и вдруг заявил:

— Ну что… Я думаю так: если у вас были вши — значит вы сами вшивые люди, — и все это без тени смущения, с категоричностью, не допускающей возражений. И дальше все в том же духе.

* * *

Не вдаваясь в подробности и не желая никого осуждать, я только скажу, что причиной поражения нашего духовного «десанта» явилось панибратское, вольное отношение с лютым врагом в лице всевозможных мирских соблазнов. Слишком часто в монастырь стали наведываться какие-то ново- и староиспеченные «друганы», «корешки» и «брателлы» из местного и окрестного контингента, которым мы в духовном отношении не могли ничего дать, но которые зато очень легко вызывали к жизни наши, уснувшие было, греховные слабости, наклонности и пороки.

 

Бахчисарайский Успенский монастырь. Современный вид

 

С горечью я понял, что оставаться в монастыре становится в духовном смысле опасно.

Пасху, 18 апреля, я встречал уже в Симферополе. Всю ночь, не переставая, шел дождь, и старушки, качая головами, сетовали сокрушенно: «Бозя плачет!» Никогда мне еще не было так тяжело стоять на службе, как в ту пасхальную ночь. Перед рассветом, освятив куличи, я усталый, какой-то обессиленный побрел домой через весь заплаканный, мокрый город.

В тот день на рассвете приняли в Оптиной пустыни мученическую смерть иеромонах Василий и иноки Ферапонт и Трофим. Еще три светильника зажглись во тьме, еще заметнее стала заря зарождающегося нового дня: может быть, последнего дня в судьбах мира — дня православной Святой Руси!

Вскоре оптинский старец, схиигумен Илий передал свой келейный старинный образ Владимирской Божией Матери в благословение Бахчисарайскому монастырю. Икона эта пропала, но благословение, благодать невозможно умыкнуть, и свидетельство тому — восстающая из праха, безумию вопреки и во славу Божию, величественная и прекрасная «Крымская Лавра», жемчужина «Русского Афона» — Бахчисарайский Успенский скит!

Назад: Ещё об отце Илии
Дальше: Место силы