Книга: Магия кошмара
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть вторая

Великолепный Хэт

Часть первая

1
Если вы интересуетесь джазом, то этот человек вам должен быть знаком, и название моих мемуаров говорит о том, кто он. Если музыка вас не интересует, то и имя его не имеет значения. Я буду называть его Хэт. Я вовсе не собираюсь рассказывать о том, что он хотел сказать людям своей игрой на «трубе» и что сказал (трубой он называл свой старенький тенор-саксофон «Сел-мер Бэлэнсд Экшн», с которого облезла большая часть позолоты). Я расскажу обо всем его длинном жизненном пути, а то, что оказалось плавным скольжением от приносящего радость мастерства к полному опустошению, скажется само собою.
Хэт действительно спился и впал в глубокую депрессию. Последние десять лет он несколько раз едва не умер от недоедания и к моменту смерти был уже почти прозрачным. А еще он не бросал играть до самого конца. Когда Хэт работал, он просыпался около семи часов вечера, одеваясь, слушал записи Фрэнка Синатры или Билли Холидей, к девяти приходил в клуб, играл три сета джазовых композиций, возвращался в свою комнату иногда после трех ночи, пил и слушал записи еще и еще (много у него их было, записей) и в конце концов отправлялся в постель примерно в то время дня, когда большинство людей начинают подумывать о ланче. Когда он не работал, то ложился спать примерно на час раньше, поднимался около пяти или шести, слушал записи и пил весь свой перевернутый с ног на голову день напролет.
Жизнь его могла бы показаться жалкой, но она была просто несчастной. Причиной несчастья была глубокая, необратимая грусть. Грусть – это совсем не то, что страдание, по крайней мере у Хэта. Грусть его была совершенно безликой – она не обезображивала его, как страдание. Грусть Хэта казалась вселенской, а иногда просто немного больше самой грустной грусти, которую когда-либо мог испытать человек. Внутри ее Хэт был неизменно благороден, добр и даже забавен. Его грусть казалась обратной стороной в такой же степени безликого счастья, которым светились его ранние произведения.
В более поздние годы музыка его стала мрачнее, а грусть слышалась в каждом такте. А в самые последние годы жизни музыка Хэта звучала как сердцебиение. Он напоминал человека, который пережил великую тайну, который переживал великую тайну, и он рассказывал о том, что уже увидел, и о том, что видит сейчас.
2
В Нью-Йорк я приехал из Эванстона, штат Иллинойс, где получил степень бакалавра по английскому языку. Я привез с собой две коробки записей и перво-наперво установил в комнате Джон-Джей-Холла Колумбийского университета портативный магнитофон. В те дни я все делал под музыку и остальные вещи распаковывал под записи Хэта, доставшиеся мне от его почитателей. В то время мне исполнился двадцать один год, и больше всего я любил так называемый «прохладный» джаз, но мое уважение к Хэту, основателю этого стиля, было почти абсолютно абстрактным. Я не слышал его ранних записей, а все, что знал о более позднем творчестве, сводилось к одной композиции на пластинке фирмы «Верв». Я полагал, что Хэт давно умер, и воображал себе, что если каким-то чудом он и жив до сих пор, то лет ему, наверное, около семидесяти, как Луи Армстронгу. В действительности же человек, которого я считал древним стариком, только через несколько месяцев собирался отпраздновать свой пятидесятый день рождения.
Первые недели в университете я почти не покидал территории кампуса. Я посещал пять курсов и вдобавок семинар, и если был не на лекции и не в своей комнате, то находился в библиотеке. К концу сентября я немного освоился и начал вылезать в город, в Гринвич-Виллидж. «ИРТ», единственная линия метро, которую я запомнил, проходила прямой чертой с севера на юг, что позволяло сесть на 116-й улице и выйти на Шеридан-сквер. От Шеридан-сквер лучами расходились улицы с невообразимым количеством (невообразимым для тех, кто до этого провел четыре года в Эванстоне) кафе, баров, ресторанов, музыкальных и книжных магазинов и, конечно же, джазовых клубов. Да, я приехал в Нью-Йорк за степенью магистра гуманитарных наук, но и за столичной жизнью тоже.
О том, что Хэт еще жив, я узнал около семи часов вечера в первое воскресенье октября, когда увидел афишу с его именем в витрине магазина в джазовом клубе недалеко от площади Св. Марка. Я был настолько сильно убежден, что Хэт давно умер, что, увидев впервые этот плакат, воспринял его всего лишь как дань прошлой славе музыканта. Я остановился, чтобы внимательнее рассмотреть древний реликт. Хэт играл с квартетом, в котором басист и барабанщик принадлежали той же эре: музыканты, которые прекрасно с ним сочетались. Но на пианино играл Джон Хоус, один из моих музыкантов – Джон Хоус был на полудюжине моих пластинок там, в Джон-Джей-Холле. В то время ему должно было быть где-то около двадцати, подумал я в полной убежденности, что плакат сохранили просто как памятную вещь. Может быть, Хоус в самом начале работал с Хэтом? В любом случае квартет Хэта наверняка стал одним из его первых шагов к славе. Джон Хоус был для меня великим музыкантом, и мысль о том, что он играл с ветхозаветным Хэтом, нарушала сложившуюся реальность.
Я опустил глаза на дату внизу плаката, и мое ограниченное, снобистское представление о реальности содрогнулось от еще одной атаки немыслимого. Ангажемент Хэта начался во вторник на этой неделе – первый вторник октября, – и последнее выступление должно состояться через одно воскресенье – в воскресенье перед Днем Всех Святых. Хэт все еще жив, а Джон Хоус играл вместе с ним. Вряд ли я смог бы сказать тогда, какая часть этого утверждения поразила меня больше.
Я вошел внутрь и спросил у коротенького невозмутимого человека за конторкой, действительно ли Джон Хоус играет здесь сегодня вечером.
– Будет играть, если захочет, чтобы ему заплатили, – ответил человечек.
– Значит, Хэт еще жив, – проговорил я задумчиво.
– Можно сказать и так, – ответил он. – Только будь ты на его месте – давно бы уже умер.
3
Через два часа двадцать минут через центральную дверь вошел Хэт, и тогда я понял, что имел в виду тот человек. Только треть столов между входной дверью и эстрадой была заполнена людьми, слушающими трио. Именно то, что мне нужно, именно за этим я и пришел, и вечер казался мне восхитительным. Я очень надеялся, что Хэт не станет играть. Единственное, чего он добьется своим выходом на сцену, – сократит время солирования Хоуса, который, хоть и вел себя достаточно обособленно, играл превосходно. Наверное, Хоус всегда вел себя так. Это мне даже нравилось. Хоус и должен быть невозмутимым. Потом басист посмотрел в сторону двери и заулыбался, а барабанщик ухмыльнулся и стал отбивать одной палочкой по боку малого барабана ритм, подходящий к мелодии, которую исполняло трио, и одновременно служивший полукомичным-полууважительным приветствием.
Я отвернулся от трио и посмотрел на дверь. Согнутая фигура темноволосого человека со светлой кожей, в длинном, обвисшем, темном пальто вносила в клуб футляр с тенор-саксофоном. Футляр украшали сотни наклеек из разных аэропортов, а черная широкополая шляпа почти полностью скрывала лицо. Как только человек переступил через порог, он упал на стул рядом со свободным столиком – на самом деле упал, будто ему требовалась инвалидная коляска, чтобы продвинуться хоть немного дальше.
Большинство людей, наблюдавших за ним, повернулись назад к трио, которое в тот момент играло последние аккорды «Любовь пришла». Старик с трудом расстегнул пуговицы пальто, позволил ему съехать с плеч и упасть на спинку стула. Затем с той же болезненной медлительностью снял шляпу и опустил ее на столик рядом с собой. Между ним и шляпой появился наполненный до краев стакан, хотя я не видел, чтобы официант или официантка приносили его туда. Хэт поднял стакан и вылил все его содержимое себе в рот. Прежде чем глотнуть, он обвел глазами зал, не меняя при этом положения головы. На Хэте был темно-серый пиджак, синяя рубашка с тугим воротничком и черный вязаный галстук. Лицо мягкое и опухшее от выпивки, а глаза совсем неопределенного цвета, будто они не просто полиняли, а вылиняли совсем. Он согнулся, открыл футляр и начал собирать свою трубу. Когда «Любовь пришла» закончилась, Хэт уже встал на ноги, пристегнул к саксофону ремешок и пошел по направлению к эстраде. Последовали тихие аплодисменты.
Хэт поднялся на сцену, поприветствовал нас кивком головы и прошептал что-то Джону Хоусу, который поднял руки над клавиатурой. Барабанщик все еще ухмылялся, а басист закрыл глаза. Хэт наклонил саксофон немного вбок, проверил мундштук и совсем немножко подтолкнул его вперед. Облизал язычок, отбил ногой такт и прикоснулся губами к мундштуку.
То, что произошло потом, изменило всю мою жизнь – по крайней мере изменило меня. Ощущение напоминало открытие какой-то жизненно важной, исключительно необходимой субстанции, которой мне не хватало все прошедшие годы. Каждый, кто в первый раз слышит великого музыканта, знает это чувство – будто вселенная взорвалась. В действительности просто Хэт начал играть «Слишком трудно выразить словами», одну из двадцати странных песен, которые были тогда в его репертуаре. В общем-то он играл свою собственную мелодию. Она была уникальна, она всего лишь скользила над «Слишком трудно выразить словами», и эта спонтанная мелодия, как мне казалось тогда, любовно раскрывала мотив песни, многократно превосходя его и превращая маленькую песенку во что-то проникновенное. На время я забыл, что нужно дышать, руки покрылись гусиной кожей. Где-то посреди композиции я увидел, что Джон Хоус смотрит на него, и осознал, что Хоус, которого я боготворил, боготворит его. Но к тому времени я уже тоже преклонялся перед Хэтом.
Я просидел в зале все три сета композиций и на следующий день после семинара отправился в магазин Сэма Гуди и купил пять пластинок Хэта, больше я не мог себе позволить. Вечером я снова пришел в клуб и занял столик прямо у эстрады. В течение следующих двух недель каждый вечер я садился за этот же столик – мне удавалось убедить самого себя, что учеба может подождать девять или восемь вечеров из двенадцати, когда играл Хэт. Каждый вечер повторялось одно и то же в одном и том же порядке. Хэт появлялся посередине первого ряда композиций и в изнеможении падал на ближайший стул. Официант ненавязчиво ставил перед ним стакан с выпивкой. Хэт снимал шляпу и длинное пальто, а потом доставал из футляра саксофон. Официант уносил футляр, шляпу и пальто в заднюю комнату, а Хэт в это время дрейфовал к сцене, часто собирая саксофон на ходу. Он держался ровнее, казался даже немного выше, когда стоял на сцене. Кивок публике, неслышные слова Джону Хоусу. А затем чувство преодоления границ между очень хорошей, даже отличной музыкой и великим таинством искусства. Между песнями Хэт делал глоток из стакана, стоящего у его левой ноги. Три сета по сорок пять минут. Два получасовых перерыва, во время которых Хэт исчезал за дверью в задней части эстрады. Все время одни и те же двадцать или около того песен. Экстаз, как если бы я слышал самого Моцарта, исполняющего Моцарта.
Однажды днем ближе к концу второй недели я оторвался от библиотечной книги, которую пытался впихнуть в свой мозг – «Современные подходы к Мильтону», – и вышел из своей кабинки, чтобы отыскать хоть какую-нибудь информацию о Хэте. Тенор Хэта начинал звучать в моей голове, как только я вставал с постели. А в те дни я, студент-младшекурсник, был уверен, что на страницах научных изданий можно найти настоящие ответы в форме интерпретаций. Если в библиотеке по меньшей мере тысяча, а может, даже две тысячи статей о Джоне Мильтоне, разве не должно там быть хотя бы сто о Хэте? А из этой сотни уж наверняка можно выбрать дюжину, которые хотя бы в общих чертах объяснят, что со мной происходит, когда я слышу его игру. Я хотел найти разбор его соло, анализ, который бы помог постичь эффект, производимый Хэтом, на основе разделения на ритмы, чередования аккордов, выбора нот; анализ, похожий на литературную критику, когда стихотворения разбирают по предложениям, анализируют размер, ритм, метаморфозы образов.
Конечно же, я не нашел дюжины статей с музыковедческим анализом соло Хэта. Я нашел шесть старых рекламных статей в «Нью-Йорк таймс», наверное, столько же рецензий в джазовых журналах и пару глав в «Истории джаза». Хэт родился на Миссисипи, играл в семейном ансамбле, уехал оттуда после какой-то таинственной ссоры, как раз когда они добились успеха и стали самой популярной местной группой. Затем присоединился к очень известному джаз-банду, который еще только шел к популярности, и снова, непонятно почему, ушел, когда они стали известны во всей стране. С этого момента Хэт играет сам по себе. Казалось, что, если ты хочешь узнать о нем что-то еще, тебе остается только музыка, больше обращаться некуда.
Из каталога я побрел назад в свою кабинку, закрыл дверь во внешний мир и продолжал забивать голову «Современными подходами к Мильтону». Около шести часов я вышел с осознанием того, что сам могу написать о Хэте. От недостатка критических статей о его работе, от недостатка информации о нем самом я почувствовал себя обязанным написать хоть что-нибудь. При всем моем вдохновении был один, но существенный минус: я ничего не понимал в музыке. Я не сумею написать такую статью, которую хотел прочитать. Единственное, что я могу, – взять интервью у самого Хэта. Потенциально интервью может стать гораздо более ценным, нежели анализ творчества. Восполнить белые пятна его биографии, найти ответы на вопросы.
Почему он оставил оба оркестра на пике их популярности? А может, у него были проблемы с отцом, а потом он просто перенес их на следующего руководителя группы? Скорее всего там произошла какая-то история. Ни один оркестр не захочет лишиться ведущего солиста, особенно учуяв запах первого успеха. Разве не могли они его уговорить или даже подкупить, лишь бы он остался? В голову мне приходили и другие вопросы, которых до меня никто не задавал. Что думает Хэт о тенорах, на которых оказал влияние? Дружит ли с кем-нибудь из своих «детей»? Приходят ли они в гости поговорить о музыке?
Вдобавок ко всему меня разбирало любопытство относительно уклада его жизни. Я хотел знать, какой вкус имеет жизнь гения, равного Леонарду Бернстайну.
Мысленно я снабдил Хэта огромной квартирой, изысканной мебелью, продвинутой стереоаппаратурой, хорошим, но не вычурным автомобилем, картинами… я вообразил себе все, что должно окружать известного американского артиста, по крайней мере по стандартам Джон-Джей-Холла и Эванстона, штат Иллинойс. Разница между Бернстайном и Хэтом заключалась в том, что дирижер скорее всего жил на Пятой авеню, а тенор – в Гринвич-Виллидж.
Я вышел из библиотеки, напевая «Любовь пришла».
4
В огромном, размером с толстый словарь телефонном справочнике по Манхэттену, прикрепленном цепью к полке под платным телефоном на первом этаже Джон-Джей-Холла, номера Хэта не оказалось. Вернувшись в библиотеку и пролистав такого же размера телефонные справочники Бруклина, Квинса и Бронкса, а также гораздо более тонкий справочник по Стейтен-Айленду, я столкнулся с той же проблемой. Но Хэт, конечно же, жил в Нью-Йорке, потому что где еще он мог жить? Как и все другие знаменитости, он избегал нежелательного вмешательства в свою жизнь, оставаясь вне телефонной книги. Больше я никак не мог себе объяснить отсутствие его номера в пяти городских телефонных справочниках. Конечно же, Хэт жил в Гринвич-Виллидж – вот для чего существовало это место.
Но когда я вспоминал нездорового человека, который каждый вечер входил в клуб и падал на ближайший стул, в душе моей начали зарождаться сомнения и колебания. Может быть, жизнь великого музыканта совсем не такая, как я вообразил. Хэт одевался вполне прилично, но не был похож на богача – казалось, он существовал так же отвлеченно по отношению к мировому успеху, как и его еженощные вариации на «Слишком трудно выразить словами». На секунду я представил своего кумира в обшарпанной квартирке, где по голому полу бегают тараканы, а с потолка капает вода.
Я не имел никакого представления о том, как живут джазовые музыканты. Голливуд, не боясь клише, окружал их нищетой. В редких случаях, когда литература снисходила до рассказа о джазменах, она тоже предлагала в качестве описания обстановки кровати со сломанными пружинами и облезлые стены. А литературная богема – Рембо, Джек Лондон, Керуак, Харт Крейн, Уильям Берроуз – частенько проживала в убогих, захудалых комнатушках. Вполне возможно, что телефонного номера этого великого человека не было в справочнике лишь потому, что он не мог себе позволить телефон.
Принять эту идею было практически невозможно. Должно найтись другое объяснение – Хэт не мог жить в съемной квартире без телефона. Этот человек обладал элегантностью своего поколения джазовых музыкантов, поколения, которое носило хорошие костюмы и начищенные туфли, играло в больших джаз-бандах и жило в автобусах и гостиницах.
И тут мне показалось, что я приблизился к разгадке. Произошло падение вниз от квартиры в Гринвич-Виллидж, которой я наделил его, к номеру в каком-нибудь «артистическом» отеле типа «Челси». Пожалуй, это тоже могло бы ему подойти и стоит гораздо дешевле. Почувствовав прилив вдохновения, я нашел номер «Челси», набрал и спросил комнату Хэта. Клерк ответил мне, что он не проживает в отеле.
– Но вы знаете, кто он, – сказал я.
– Разумеется, – ответил клерк. – Гитарист, правильно? Я знаю, он играл в одном из оркестров в Сан-Франциско, только не помню в каком.
Я повесил трубку, ничего не ответив. Оставался единственный способ узнать номер телефона Хэта – спросить у него самого. Или продолжать обзванивать все отели Нью-Йорка.
5
В понедельник все джазовые клубы были закрыты. Во вторник профессор Маркус задал нам к пятнице прочитать «Ярмарку тщеславия»; в среду, после бессонной ночи над Теккереем, мне пришлось приготовить доклад по «Двум щеголям» Джеймса Джойса к семинару в пятницу. Две ночи в среду и четверг я провел в библиотеке. В пятницу выслушал лекцию профессора Маркуса о выдающемся произведении Теккерея и зачитал сокурсникам свой неказистый доклад по Джеймсу Джойсу, на каждой из пяти страниц которого слово «прозреть» повторялось не меньше двух раз. Во время моего представления преподаватель кивал и улыбался, а когда я вернулся на место, он демонстративно взял мой маленький доклад двумя пальцами и прочистил горло.
– Некоторые из вас, детки, слишком самоуверенны, – сказал он.
Все остальные его замечания потонули в ужасном чувстве жгучего стыда. Я пришел в свою комнату с намерением прилечь на пару часиков и проснулся от жуткого голода через десять часов, когда и бар «Вест-Энд», и даже местный «Шок с орехами» были давно закрыты на ночь.
В субботу вечером я занял свой обычный столик перед эстрадой и сидел в ожидании, пока трио играло свои обычные номера. В середине «Любовь пришла» я оглянулся с видом знающего человека в предвкушении драматического появления Хэта, но он не появился, и композиция продолжалась без него. Джон Хоус и два других музыканта, казалось, совсем не были обеспокоены таким нарушением обычного хода вещей и продолжали играть «Слишком трудно выразить словами» без своего лидера. В течение следующих трех песен я все время оборачивался и искал глазами Хэта, но сет закончился без него.
Хоус объявил короткий перерыв, музыканты встали и направились к бару. Я ерзал на своем стуле, нянчась со второй бутылкой пива за вечер, и то и дело оглядывался на дверь. Устало тащились минуты. Я боялся, что он так и не придет. Он умер в своей комнате. Его сбила машина, с ним случился удар, он уже лежит мертвый в госпитале – как раз когда я собрался написать статью и воздать ему по заслугам!
Через полчаса на сцену вышли Джон Хоус и еще один музыкант все еще без своего лидера. Было ощущение, что никто, кроме меня, не замечает отсутствия Хэта. Остальные посетители разговаривали и курили – то были дни, когда люди еще курили, – и обращали внимание на музыку только между дел, в перерывах между разговорами. Так было всегда, даже когда играл Хэт. Но сейчас Хэт опаздывал уже на полтора часа, и я видел, как бандитского вида человек за стойкой, владелец заведения, хмурит брови, поглядывая на наручные часы. Хоус играл произведения, которые мне особенно нравились, мои самые любимые из его современных записей, но в состоянии беспокойства и раздражения я почти ничего не слышал.
К концу второй композиции Хэт вошел в клуб и упал на стул немного тяжелее, чем обычно. Хозяин дал знак официанту, который тут же направился к Хэту с традиционным стаканом спиртного на подносе. Хэт уронил шляпу на стол и принялся сражаться с пуговицами пальто. Когда он услышал, что играет Хоус, то застыл, держась руками за пуговицу, и стал слушать, и я слушал тоже – музыка имела более жесткое, более тяжелое, более современное звучание, как на пластинках Хоуса.
Хэт кивнул сам себе, снял пальто и начал бороться с защелками на футляре. Публика одобрительно зааплодировала Хоусу. В этот раз Хэт собирал свою трубу дольше обычного, и Хоус и два других музыканта повернули головы и смотрели, насколько он продвинулся. Они делали это с таким видом, будто боялись, что он вообще не дойдет до сцены. Хэт огибал столы с закинутой назад головой, улыбаясь самому себе. Когда он подошел к сцене, я заметил, что он идет на цыпочках, как маленький ребенок. Хозяин скрестил руки на груди и внимательно за ним наблюдал. Хэт почти вплывал на сцену. Он облизнул язычок. Затем опустил саксофон и, уже открыв рот, поднял глаза на нас.
– Леди, леди, – сказал он мягким, высоким голосом. Первые слова, которые я услышал из его уст. – Благодарю вас за внимание к нашему пианисту, мистеру Хоусу. А теперь я должен объяснить свое отсутствие во время первого сета. Мой сын скончался сегодня днем, и я… занимался… деталями. Спасибо.
Он сказал Хоусу всего лишь слово, поднес саксофон к губам и начал играть блюз под названием «Подпрыгнула шляпа», одну из двадцати песен. Публика сидела, замерев от потрясения. Хоус, басист и барабанщик продолжали играть, будто ничего не случилось, – должно быть, они знали о его сыне, подумал я. Или, может быть, знали, что никакого сына не существует, и Хэт всего лишь придумал это немыслимое объяснение своего опоздания на девяносто минут. Хозяин клуба закусил нижнюю губу и выглядел необычно задумчивым. Хэт играл знакомые, несложные пассажи, тон его был жестким, почти грубым. В конце соло Хэт повторил одну ноту для всего ансамбля, он вглядывался в темноту зала. Может быть, он смотрел, как уходят клиенты – три пары и двое поодиночке вышли из зала, пока он играл. Но я не думаю, что Хэт вообще что-то видел. Когда мелодия окончилась, он наклонился к Хоусу, прошептал ему что-то, и тот объявил короткий перерыв.
Закончился второй сет.
Хэт положил саксофон сверху на пианино и спустился с эстрады, сосредоточенно сжимая при этом губы. Хозяин вышел из-за бара и направился навстречу Хэту, идущему на цыпочках вдоль сцены. Хозяин произнес несколько тихих слов. Хэт ответил. Сзади он выглядел маленьким и уставшим, его волосы кучерявились далеко за воротником. То, что он сказал, только частично удовлетворило хозяина, который снова стал что-то говорить, прежде чем уйти. На секунду Хэт застыл на месте – скорее всего он даже не заметил, что владелец клуба уже ушел, – а потом продолжил свое дефиле на цыпочках в сторону двери. Глядя Хэту вслед, я осознал, каким гениально странным человеком он был. Выплывая через дверь в сером фланелевом костюме, с прядями курчавых волос на воротнике, оставив за собой повисшее в воздухе известие о смерти сына, он казался абсолютно отдельным от всего остального человечества.
В поисках объяснения я повернулся к музыкантам у бара. Разговаривая, улыбаясь, приветствуя поклонников и друзей, они вели себя так, словно ничего не произошло. Может ли быть такое, что Хэт действительно потерял сегодня сына? Или у джазовых музыкантов такой способ переносить горе – прийти на работу и играть? В любом случае момент был неподходящий, чтобы подходить к нему с предложением. Он забудет все, что скажет мне. Я тратил время зря.
С этой мыслью я встал, прошел мимо сцены и открыл дверь на улицу. Если я трачу время зря, то какая разница, чем заниматься?
* * *
Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, футах в десяти по аллее, идущей от задней двери клуба. Дверь за мной со стуком захлопнулась, но Хэт не открыл глаза. Его лицо было поднято вверх, и по нему разливалось спокойствие спящего человека. Он выглядел изможденным и прозрачным, слишком хрупким, чтобы двигаться. Я бы ушел назад в клуб, но он достал сигарету из пачки в кармане рубашки, зажег спичку, прикурил и откинул спичку в сторону – и все это, не открывая глаз. По крайней мере он не спал. Я сделал шаг в его сторону, и глаза Хэта открылись. Он взглянул на меня и выпустил белый клуб дыма.
– Будешь? – предложил он.
Я не понял, что он имел в виду.
– Можно мне поговорить с вами совсем недолго, сэр? – спросил я.
Он опустил руку в один из карманов пиджака и вытащил бутылку в полпинты.
– Попробуй.
Хэт открутил пробку, поднял бутылку и сделал несколько глотков. Затем протянул бутылку мне.
Я взял ее.
– Я приходил сюда часто, насколько мог.
– Я тоже, – сказал он. – Давай пей.
Я глотнул из бутылки – джин.
– Я очень сожалею о вашем сыне.
– Сыне? – Он поднял на меня глаза, словно стараясь понять, что я имею в виду. – У меня есть сын, там, на Лонг-Айленде. Он со своей мамочкой.
Хэт снова выпил и посмотрел, сколько осталось в бутылке.
– Значит, он не умер.
Следующие слова он произнес медленно, с удивлением:
– Никто… не говорил… мне… об… этом.
Он тряхнул головой и сделал еще глоток джина.
– Черт. Разве может такое быть, что мальчик умер, а мне не сказали? Мне надо об этом подумать, знаешь ли, мне на самом деле надо об этом подумать.
– Я о том, что вы сказали со сцены.
Он помотал головой и уставился в пустое пространство перед собой.
– Ух-ух. Это так. Я сказал это. Мой сын скончался.
Я будто разговаривал со сфинксом. Мне оставалось только ринуться в омут с головой.
– Сэр, на самом деле есть причина, почему я вышел сюда, – сказал я. – Я бы хотел взять у вас интервью. Как вы считаете, возможно ли это? Вы – великий музыкант, а в прессе о вас почти ничего не пишут. Может, мы могли бы договориться на какое-то определенное время, и я бы задал вам несколько вопросов?
Он посмотрел на меня своими бесцветными, затуманенными глазами, и мне стало интересно, видит ли он меня вообще. А потом я почувствовал, что, несмотря на свое состояние, он видел все, видел во мне такие вещи, которых не мог видеть даже я сам.
– Ты пишешь о джазе?
– Нет, я студент. Мне просто очень хочется сделать это. Думаю, что это важно.
– Важно. – Он сделал еще один глоток из бутылки и опустил ее обратно в карман. – Быть хорошим, взяв важное интервью.
Он стоял, прислонившись к стене, с каждым словом отдаляясь от меня. Я стал настаивать только потому, что взялся за это дело и не хотел отступать, но я уже начал терять веру в проект. Причина, по которой у Хэта никогда не брали интервью, заключалась в том, что обычный американский английский был для него иностранным языком.
– Не могли бы мы побеседовать после того, как ваш ангажемент в клубе закончится? Я готов встретиться с вами в любом удобном для вас месте.
Я говорил и ни на что не надеялся. Хэт был не в том состоянии, чтобы помнить, что он должен делать дальше, после окончания своего ангажемента. Я не представлял себе, как он каждую ночь добирается до Лонг-Айленда.
Хэт потер рукой подбородок, вздохнул и вернул мою веру в него.
– С этим придется немного подождать. После того как я закончу здесь, я поеду в Торонто на две ночи. Потом до тридцатого выступаю в Хартфорде. А после этого можете приходить.
– Тридцать первого? – спросил я.
– Часов в девять-десять, где-то так. Будет прекрасно, если принесете чего-нибудь освежающего.
– Хорошо, отлично, – сказал я, думая о том, смогу ли вернуться последним поездом оттуда, где он жил. – А куда на Лонг-Айленд мне приехать?
Его глаза широко открылись от притворного ужаса.
– Не надо ездить на Лонг-Айленд. Приходите ко мне. В отель «Альберт», угол Сорок девятой и Восьмой. Комната 821.
Я улыбнулся ему – по крайней мере одну вещь про него я угадал. Хэт не жил в Виллидже, он жил в отеле на Манхэттене. Я попросил у него номер телефона и записал вместе с остальной информацией на салфетке из клуба. Сложив салфетку в карман пиджака, поблагодарил его и повернулся к двери.
– Важный, как я не знаю что, – произнес он своим мягким, тающим голосом.
Я тревожно обернулся, но он уже снова задрал голову к небу, а глаза его закрылись.
– «Индиана», – сказал он, почти пропев это слово. – «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе», «Фламинго»…
Он решал, что будет играть в следующем сете. Я вернулся внутрь, где появилось двадцать или тридцать вновь прибывших. Людей оказалось больше, чем я когда-либо видел в клубе. Они ждали, когда зазвучит музыка. Скоро в дверях появился Хэт, остальные музыканты отошли от стойки бара, и начался третий сет. Хэт сыграл все четыре песни, что назвал, разбросав их по всему своему обычному репертуару в необычно долгом сете. Он играл великолепно, как никогда, может быть, просто лучше, чем я слышал во все другие вечера, когда приходил в клуб. Воскресная толпа горячо аплодировала после каждого соло. Я не знал, что это: гениальность или безумие.
* * *
Некролог в воскресном номере «Нью-Йорк таймс», который я прочитал за завтраком на следующее утро в кафетерии в Джон-Джей, несколько прояснил произошедшее. В субботу рано утром в автомобильной катастрофе погиб тридцативосьмилетний саксофонист по имени Грант Килберт. Один из наиболее успешных джазовых музыкантов в мире, один из немногих джазовых музыкантов, известных за пределами узких кругов поклонников, Килберт, очевидно, был одним из наиболее талантливых учеников Хэта. Конечно же, он был одним из моих любимых музыкантов. Что еще более важно, с самой первой пластинки «Прохладный бриз» Килберт внушал восторг и восхищение. Я посмотрел на фотографию красивого молодого человека, играющего на саксофоне, и вдруг заметил, что первые четыре песни на пластинке «Прохладный бриз» были «Индиана», «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе» и «Фламинго». Немного позже в ту субботу о случившемся рассказали Хэту. То, что я видел, – вовсе не эксцентричность алкогольного опьянения, это печаль о потерянном сыне. Мне стало понятно, что это ушедший из жизни сын, а не я, был «важный, как я не знаю что». То, что я принял за отрешенность, на самом деле оказалось иронией.
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть вторая