Часть третья
Крик петуха
…Зачем мы так подробно излагаем все эти его соображения? Ведь нормально для художества рассказывать о страстях и вытекающем из них нравственном пути персонажа, полезном для читателя, – не так ли? Но дело в том, что Сапожников родился в двадцатом веке, а не в каком-нибудь другом, а именно в этом веке было постановлено, что наука должна разобраться, почему человек никак не поумнеет и по-прежнему воюет с собой, с другими такими же образованными, как он, и со средой, в которой он живет и которую частично создал он сам.
Глава 30
Георгин
…Они все-таки приехали в Пантикапей, они все-таки приехали.
Сказано – сделано. Такая на них напала жажда, такое нетерпение. Видимо, пришла пора, когда душе требуется голос прошлого и ничем его не заменишь… «Я, Приск, сын Приска..»
«…Я, Приск, сын Приска, родился в год, когда Антиох из Сиракуз утонул в порту вместе со своей триерой, напоровшись левым бортом на поваленную в море статую бога Гермеса, не замеченную им во время шторма. Потом статую увезли римляне, а триеру разметали волны. Это мне рассказывал мой отец, а сам я еще не мог видеть. А в остальном этот год был тихий, обильный вином и хлебом, и ничто не предвещало появления Ксенофонта.
Потом, правда, вспомнили, что когда он первый раз вышел на берег и, стоя спиной к морю, долго смотрел на прекрасный наш город Пантикапей, раскинувшийся по склону горы, то рыба перестала брать приманку и легла на дно. Но это вспомнили много позднее досужие люди. А тогда странное это дело отнесли к рыбам, а не к нему.
– Приск, – однажды сказал мне отец, когда мне было уже шесть лет, – посмотри на того человека с короткой тенью и большой головой… вон на того, который идет посередине дороги, там, где самая мягкая пыль… Посмотри на него, Приск, и скажи – нравится ли он тебе?
Я посмотрел на того человека, и он мне понравился.
– Да, отец, – сказал я. – Он мне нравится.
– Городу будет большая беда, – сказал отец.
Я тогда ничего не понял, мне было шесть лет, как сказано. Но и многие мудрые ничего не поняли. А когда поняли, кто такой Ксенофонт, было уже поздно. А дальше, когда он был убит рассердившимся фракийцем, который долго не размышлял, а отсек ему голову коротким мечом, уже ничего нельзя было поделать. Сам Ксенофонт как пришел, так и ушел в мир теней, но искра, которую он заронил, обернулась пожаром, в котором сгорели все мы, и души наши сгорели еще при жизни, и город наш, прекрасный Пантикапей, стал таким, какой он сейчас, а не как прежде, когда не было ему равных на всем берегу Понта Евксинского.
И я, Приск, сын Приска, сижу на ступенях дома своего и думаю – почему боги не дали нам способности знать, что выйдет из наших намерений, даже самых лучших из них? Но тщетно. Ответа на этот вопрос я не знаю, и я не слыхал о ком-либо, кто бы знал ответ. Разве что рыбы, которые не взяли приманку и легли на дно, когда Ксенофонт щурился на город Пантикапей и тень Ксенофонта была короче вечерних теней других людей. Но рыбы молчаливы…»
Травяной аэродром. Прохладный каменный зал ожидания. Небо солнечно-белое. Машина, которую они ожидали, конечно, не пришла.
Посовещавшись, взяли левака-частника. «Бьюик» тридцатых годов. Приборная панель светлая, деревянная, с большими часами. Рваная обивка, но – лимузин. Просторный. Честь по чести.
Белые домики с древней черепицей. Воздух, воздух. Весь серебрится от близости моря и степи.
Въехали в город Керчь. И он такой же – невысокий, заваленный близким простором. Афиши – Тимошенко и Березин, портрет красивой певицы. Книжные магазины, универмаги, открытые закусочные на углах.
– Надо будет в парикмахерскую зайти, – сказал Сапожников.
– Во-он там Тамань… Представляете – лермонтовская Тамань, – сказал Аркадий Максимович. – Я в войну там служил. В воздушной армии. Вершинин командовал. А вот там катакомбы. Ну, это не расскажешь… Вошла дивизия, а вышло несколько человек. Жгли автопокрышки для освещения. Лечить нечем, хоронить негде, пить нечего. Ноздреватый камень сырой. Группы специальные высасывали воду из камня и поили раненых прямо изо рта. Не расскажешь… А вон гора Митридат.
– Так и называется? По имени царя Митридата? – спросил Сапожников.
– Да, – сказал Аркадий Максимович. – Две тысячи лет так и называется. Там он отбивался и погиб на вершине. И настала Римская империя, которая думала, что будет существовать тысячелетия, а продержалась еще пару сотен лет.
Ветер и солнце выворачивали наизнанку верхушки деревьев.
– Как ни странно, об этих катакомбах знают меньше, чем об одесских, – сказал Филидоров.
– Чересчур страшно все… В местном музее есть материалы. Зайдите – увидите.
– Нет, – сказал Сапожников. – Не зайду.
– Мне надо, – сказал Аркадий Максимович. – К сотрудникам.
Навстречу шли старшеклассницы и преувеличенно ахали, потому что ветер заворачивал им подолы.
– Зачем носить короткие платья, если ветер в городе всегда? – удивился Филидоров.
– Для этого, – объяснил Сапожников. – Чтобы пищать и ахать.
В продуктовом магазине продавалось много копченых рыб.
– Нужна сравнительная мифология, – сказал Сапожников. – Никуда без нее не денешься – такая наука нужна.
– А зачем она? – поинтересовался Филидоров.
– Ну вот сопоставлять с археологией и историей… с установленными данными.
– Опять лезете не в свое дело? – сказал Филидоров.
– Нет, – сказал Сапожников. – Только готовлюсь. Насчет Посейдона пока дело темное… Но вот такая эмблема – конь топчет змею. А всем известно, что коня обожествляли и змею обожествляли. Вот и выходит, что новая религия топчет предыдущую. А не просто лошадь с гадюкой подрались… Что Зевс был критянин, то есть фактически финикиянин, и что сын его Аполлон, игравший на арфе, наказал Пана за игру на свирели, то есть за свист…
– Куда вы клоните? – спросил Аркадий Максимович.
– Еще не знаю, – сказал Сапожников. – Я еще пока вспоминаю… А замечал ли кто-нибудь, что в Библии, в описании Моисеева похода из Египта, который длился почему-то сорок лет, хотя там ходьбы как от Москвы до Ленинграда, ну это ладно… а вот другое… Там нет ни одного упоминания африканской фауны – фауна не африканская.
– А откуда вы это знаете?
– Я приметливый, – сказал Сапожников. – Не упомянуты ни слоны, ни жирафы, ни носороги, ни бегемоты, ни страусы, ни обезьяны…
– Ну и что из этого вытекает?
– Похоже, что поход-то был откуда-то из другого места и занял сорок лет… а приплели его к бегству из Египта потом. Для солидности. Потому и написали, что Моисей умер перед концом похода. А в страну вступил Иисус Навин, исторический уже… Ясно только одно – до сих пор делали упор на фантастическое отображение действительности в религиях и мифах и только сейчас помаленьку заинтересовываются самой действительностью, которая в них отражалась. Сравнительная мифология нужна. Фактов разбросано много… сопоставлять их надо научиться.
– Прелестный разговор, – сказал Филидоров. – Обожаю светские разговоры… На все темы… И все верхушечно…
Гостиницы в Керчи действительно были переполнены. И даже Филидорову не удалось достать номер, где бы их приняли с трехногой собачкой Атлантидой, и потому они сняли комнату частным порядком.
– Где-то я читал, в какой-то книжке, – бормотал Сапожников, – кажется, называлась «Открытие Америки»… там еще была карта Америки, сделанная Леонардо да Винчи, и материк был назван Америкой до путешествия Америго Веспуччи… полная каша в голове.
– Вот именно, – подтвердил Филидоров.
– Что вы плетете? Ничего понять нельзя, – рассердился Аркадий Максимович.
– Это я так… Погодите, – сказал Сапожников. – По-моему, именно в этой книжке я прочел в одном месте слово «Атл», а в другом слово «Ант», и автор эти два слова почему-то не связывал. А между тем на каких-то индейских языках одно из них означало «человек», а другое – «море». И получалось, что вместе они означают не то «морской человек», не то «человек моря», не помню… «Атлант» получалось… а «ида» – это просто греческое окончание. Эней – «Энеида» и так далее… Известно у вас такое в вашей науке?
– Мне неизвестно, – сухо сказал Аркадий Максимович.
– Ну тогда и хрен с ним, с этим вопросом, – сказал Сапожников. – Я думал, может, вам пригодится.
Филидоров и Аркадий Максимович раскладывали чемоданы. Сапожников, как всегда, сидел на подоконнике.
– Так как же насчет «Атланта»? – спросил Сапожников.
– Не ваше дело, – сказал Аркадий Максимович.
И он был прав. Какое дело было Сапожникову до атлантов. Но вот до Аркадия Максимовича ему было дело. Страшно ему было видеть, как ученый человек не то что от споров, от собственных мыслей убегал. А ведь его только затем и держали в ученых, чтоб мыслил.
– Я боюсь не споров, – сказал Аркадий Максимович. – Я боюсь профессора Мамаева. Не знаете? Ничего. Я вас с ним познакомлю…
Но уже наступили времена, когда всем до всего было дело.
В летней столовой за обедом, где из керченских жителей были только сотрудники музея, Сапожников встретил московскую свиту Глеба, уже второе или третье ее поколение.
Годы шли, а свита не уменьшалась, и все так же начинающие старались произносить слова небрежно и чуть врастяжку, и все так же не понимали, какая роль отведена Сапожникову в глебовской табели о рангах.
Много спорили, Сапожников высказывался, и, естественно, по всем вопросам.
Гомон стоял в гулкой столовой, отделанной светлым деревом и с трепещущими от ветра занавесками.
Потом, естественно, перешли в гостиницу, где свита занимала три многоместных номера. И там Сапожников узнал, что четвертый номер пустует и дожидается Глеба.
Считалось, что он и вся его свита подтянулись в Керчь, потому что здесь профессор Филидоров, который должен вот-вот возглавить проблемное учреждение широкого профиля. Но какая-то недоговоренность витала в воздухе и раздражающая неопределенность, так несвойственная отчетливым Глебовым людям. Складывалось впечатление, что они готовились к поразительной перемене стиля и что в этом деле, как ни странно, должен помочь Сапожников.
Похоже было, что Глеб намекнул им, что в новой проблемной лаборатории, которую, конечно, будет курировать Глеб, фактический заместитель Филидорова на любом посту, потребуются люди с новой хваткой и новым стилем мышления, и они нащупывали этот стиль в спорах с Сапожниковым, которого обычным дилетантом в науке не назовешь, но и ученым обозвать – тоже язык не поворачивался.
Как-то все вдруг перемешалось в это лето буйного ветра: археология, термодинамика, жизнь прошлая и жизнь настоящая, интересы переплелись, как у гриба и водорослей в странном полусуществе лишайнике, и спокойствие во всех перепалках сохранял один Сапожников, для которого состояние неотчетливости и несистемности было привычным, как для младенца в кунсткамере.
Свита у Глеба была сметливая, и если нынче почему-то нужны широта и вольное общение с проблематикой, то умные люди сориентируются быстро и успеют занять ключевые посты, пока узколобые мух-мухают. В общем, картину они себе представляли довольно правильно, если не считать малости – они путали талантливость с хлестаковщиной.
Это и пытался объяснить им Сапожников, успевший и тут вызвать раздражение, их раздражало то, что он не имел права на мысли, которые высказывал. Потому что для носителя истины он выглядел до безобразия несерьезно.
Он привык к этому и уже почти не обижался. Серьезность нужна, респектабельность, и, главное, нужно твердо знать, откуда почерпнуты эти идеи, из какого авторитетного источника. Иначе не может быть. Не может быть – и точка. Это главный признак. Не может быть, чтобы крестьянская девка в Средние века спасла Францию, не может быть, чтобы полуграмотный актер написал «Короля Лира», не может быть, чтобы в Карпатах полудикий певец написал поэму о пограничной стычке давно забытого князя, в которой заключены идеи мировой истории следующей тысячи лет и мировой литературы.
И все-таки его не гнали, потому что всегда хотели куда-нибудь приспособить.
И даже посылали встретить Глеба, мягкого человека, которого все любили, он был свой и определенный. Глеб приезжал скоро.
«…Потом, когда мне было уже четырнадцать лет, мой отец подыскал мне невесту хорошего рода, чтобы, если боги благословят, сочетаться браком, когда нам минет шестнадцать. В этот год было явление. Над горизонтом стояла звезда с хвостом, подобным сирийскому мечу, потом пропала. Пришел скиф, имени его я тогда не знал, друг одного вольноотпущенника из гавани, владевшего хлебными складами. Он сказал, что Понтийский царь разбил войско скифов. Знал ли я, что судьба сведет меня с царем Митридатом и начиная с того давнего дня, когда пришел этот пегобородый скиф, и до сегодняшнего судьба моя будет судьбою щепки, попавшей в водоворот. Будь проклят тот день моей жизни, когда я вмешался в разговор старших и сказал пегобородому, что слышал, будто не сам царь Митридат разбил скифов, а Диофант, его полководец. Будь проклят тот день, когда пегобородый скиф, про которого иные говорили, что он фракиец, посмотрел на меня и спросил вольноотпущенника: кто этот юноша? И вольноотпущенник ответил: „Это Приск, сын Приска. Он разумен, знает меру и счет и письмо и тверд в слове. Ты можешь положиться на него, Савмак“.
У нас в Пантикапее тот год правил царь Перисад, слабый человек…»
– Боже мой, – сказал Аркадий Максимович. – Боже мой!.. Все сходится… Я так и думал… Это Савмак…
– Аркадий Максимович, очень трудно работать, – сказал реставратор. – Вы все время дышите мне в шею.
– Вы не представляете, – сказал Аркадий Максимович. – Это Савмак…
– Я вот чего не пойму, – сказал Сапожников, который опять сидел на подоконнике. – Если на Чукотке останкам человека двадцать тысяч лет, а на Аляске в Америке – тридцать тысяч лет, то почему же говорят, что человек пришел в Америку с Чукотки, а не наоборот.
– А откуда он тогда взялся на Аляске? – спросил Аркадий Максимович. – Придется предположить, что с другой стороны Америки, с какой-то суши в Атлантике. Мифическую Атлантиду? А это для всех нож вострый.
– А почему?
– Никаких прямых доказательств.
– Что значит прямых? – спросил Сапожников. – Материальных, что ли?
– Да.
– А косвенные?
– В основном мифы, сопоставления культур по обеим сторонам Атлантического океана, некоторые геологические данные… В общем, мифы.
– Интересное дело, – сказал Сапожников. – С каких пор на следствии разбирают одну версию?
– Ну, это в кино проверяют все версии, – сказал Аркадий Максимович. – В науке все тоньше. Темпераменты. Авторитеты.
– Ладно. Об этом потом, – сказал Сапожников. – Значит, доказательства надежные только материальные?
– Они неопровержимы.
– Ну да? А шведская спичка? – сказал Сапожников. – Рассказ Чехова. По спичке искали убийцу, а нашли прохиндея, которого любовница в бане заперла. И потом – почему мифы после Шлимана, который Трою откопал, считаются ненадежным источником?
– Этого никто не знает, – сказал Аркадий Максимович. – Религия все-таки.
Много людей примчалось в Пантикапей в то лето буйного ветра. И Аркадия Максимовича совсем оттеснили – как казалось. Но Сапожников заметил, что Аркадий Максимович сам тушуется и уходит в тень, когда вся археология допрашивала бульдозериста Чоботова – да что, да как, да где лежали черепки от того греческого горшка, да кто первый увидал те черепки – Чоботов или, может быть, Мишка Грек, непутевый мужчина?
А Мишке Греку попервоначалу понравилось, что вокруг него такой шухер, но потом и он сник.
– Аркаша! – кричал он Аркадию Максимовичу поверх лысых и кудрявых голов. – Чего они хочут от меня?! Я уже раскололся давно! Гражданин доктор наук, не тискайте меня. Не брал я те черепки, их Вася Чоботов выколупал своим могучим бульдозером из глубин земли, а я в другую сторону глядел! Товарищ участковый, подтвердите, что я уже полтора года правдивый.
– Не хулигань, Миша, не хулигань, – говорил начальник. – Я тебя вот как знаю.
– Аркаша! – кричал Миша Грек. – Выручай! Прошу как специалист специалиста!
Но Аркадий Максимович уходил в тень и вел себя странно.
– Что с вами, Аркадий Максимович? – спросил его Сапожников. – Почему вам не нравится вся эта история?
– А вы не допускаете, что это подделка? – спросил Аркадий Максимович.
И посмотрел на Сапожникова неподвижными глазами.
Вот так номер…
– Я не археолог, – сказал Сапожников. – А вы допускаете?
Аркадий Максимович не ответил, а все только смотрел.
– Я разговаривал с реставраторами, – сказал Сапожников, – их пока ничего не смущает.
– Не смущает, не смущает… Не смущает, – бормотал Аркадий Максимович и смотрел неподвижно, невыразительно, как в зеркало.
Сапожников не торопил его. Захочет – скажет.
И правда сказал.
– Я в девятом фрагменте разобрал имя, – и задохся, – …разобрал имя Спартак.
– Савмак, – сказал Сапожников, который уже был в курсе, что нашли документ очевидца первого народного восстания на территории нашей родины, – Савмак…
– Нет… Спартак, – сказал Аркадий Максимович. – Есть сведения, что Савмак был фракиец и Спартак был фракиец царского рода.
– Ну и что?
– А первого боспорского царя звали Спартак. И еще были цари с таким именем. Вся династия называлась Спартокидами. Это все здесь было, в Керчи, где мы сейчас с вами на асфальте стоим… Пойдемте на уголок по рюмочке выпьем.
– По рюмочке мне мало. И потом, я пью только вечером, – сказал Сапожников. – Вы что же, предполагаете, что Савмак и Спартак одно лицо?
– Я вижу, вас ничем не удивишь, – сказал Аркадий Максимович. – Нет, не одно лицо, года не сходятся… Восстание Спартака было на тридцать лет позже восстания Савмака… Савмак Спартаку в отцы годится… Что?
– Вы сказали, что Савмак Спартаку в отцы годится.
– Не морочьте мне голову, слышите? – бледно улыбнулся Аркадий Максимович. – Не морочьте мне голову.
– А чего вы, собственно, испугались? – спросил Сапожников. – Либо Спартак сын Савмака, либо нет. Что-нибудь одно подтвердится.
– Чудовищно, – сказал Аркадий Максимович. – Чудовищно.
– Не понимаю вас, – сказал Сапожников.
– Невозмутимость ваша чудовищна! – сказал Аркадий Максимович. – Ну, если вы такой невозмутимый, то я вам скажу, какое слово я прочел в тринадцатом фрагменте… Поклянитесь мне, что до конца реставрации вы никому об этом не скажете.
– Да не мучайте вы себя. Говорите, – сказал Сапожников. – А то вас разнесет.
– Да… разнесет, – сказал Аркадий Максимович и улыбнулся светло и отрешенно, как будто вышел ранним утром на загородное шоссе и с обочины до него долетел запах земляники. – В тринадцатом фрагменте я прочел слово… я несколько раз проверил себя, и это был не сон и не описка. Я прочел слово «Атлантида».
– Забавно, – сказал Сапожников.
«…Ксенофонт был в то время уже другом одного человека из племени Танаитов, который был сыном управляющего рынком, где продавали рабов. И потому Ксенофонт носил хорошие одежды. Но он все так же любил снимать сандалии и ступать по мягкой пыли посредине дороги. И сердца людей холодели от бессильной ненависти, когда люди видели, как при каждом шаге пыль поднималась фонтанчиками между пальцами его коротких ног. Потому что много людей уже делали то, чего хотел он. Хотя каждый из них думал, что делает нечто против его желания.
– Отец, почему, ответь, все идет на пользу этому пришельцу? – спросил я однажды своего отца.
– Потому что он умеет вызывать ненависть к себе, – ответил отец. – Мы ненавидим его и хотим поступить наперекор его желаниям. А когда поступаем так – оказывается, что он именно этого и добивался.
– В таком случае надо поступать так, как он хочет…
– Он всегда хочет того, что нам во вред. А кто же решится поступить себе во вред?
– Но ведь, когда мы идем наперекор его желаниям, вред для нас еще больший? – сказал я.
– Ослепленные ненавистью, мы не видим этого своего будущего.
– Значит, он знает наше будущее? – спросил я.
– Он знает нас…»
Все устали до чертиков и поэтому встречать Глеба посылали Сапожникова. Но потом доктор Шура тоже решил пойти, и остальные вдруг сразу согласились, что это правильно. И Сапожников понял – мало чести Глебу, если его будет встречать Сапожников. А потом еще кто-то потянулся, но третьего Сапожников не запомнил. Получилась некая процессия. Вот мера отношения к Глебу – три человека его должны встречать, меньше нельзя, больше – демонстрация пылких чувств, а все очень боялись преувеличений и любили достоверность.
Ай-яй-яй, какие красивые цветы купил доктор Шура на горке у кафе для встречи Глеба, а Сапожников чуть было не испортил все дело, когда хотел добавить еще большой георгин.
– Ни к чему, – решил доктор Шура.
Но потом сонно прищурился и купил георгин, но уж всю дорогу разговаривал только с третьим, которого Сапожников не запомнил.
Глеб вышел из автобуса загорелый и усталый, расцеловался с доктором Шурой и стал платком вытирать шею под расстегнутым воротничком.
– Ну, здравствуй, – сказал он Сапожникову.
Сапожников заулыбался и пожал ему руку и понял, что от него все чего-то ждут. Если уж он здесь, то должен оправдать свое присутствие.
– Глеб, этот георгин Сапожников купил, – сказал доктор Шура.
– Не купил, – сказал Сапожников, – предложил купить.
Чужая слава ему была ни к чему.
Он весь похолодел и изготовился. Печальная практика его жизни подсказывала – когда ему начинали воздавать должное и хвалить за пустяки, это означало, что он должен будет породить некий важный для них безымянный ответ, который они авторски унесут в клюве.
Что и воспоследовало.
– Тебя очень хвалил Филидоров, – сказал Глеб. – Говорят, ты опять до чего-то додумался?
И в первый раз Сапожников не разозлился, не отчаялся, а просто не захотел ответить. Не захотел, и все. Надоело быть кормушкой. Чересчур дорого ему достались эти идеи. Щедрость – это, конечно, хорошо, но зачем же плодить паразитов.
– Не скажу, – подумав, ответил он.
– То есть как?.. Почему не скажешь?
– Не хочу, – сказал Сапожников и почувствовал, как светлеет у него на душе, как занимается веселая озорная заря простых ответов, какая легкость и как пахнет травой.
– Не хочешь?..
Сапожников сказал:
– Отдайте мой георгин.
Он отнял у них огромный цветок вишневого цвета, но без запаха и, стало быть, без воспоминаний, красивый сам по себе, а не потому, что торчит в ихнем букете, и пошел по улице. А через семнадцать шагов его догнал третий.
– Они спрашивают, что же все-таки произошло? – сказал третий. Это был Толя, физик, он любил таких людей, как Сапожников. И это ему зачтется.
– Я хочу сам быть автором своих идей. Я устал от паразитов. Они затронули главный фактор, – сказал Сапожников.
– Так и передать?
– Так и передай.
– Ну, я думаю, они и сами догадаются, – сказал Толя, глядя в землю. – А тебе спасибо.
И Толя не стал возвращаться, а двинулся куда-то в сторону, и Сапожников пожалел, что так и не успел его разглядеть и запомнить. Но разве всех разглядишь в такой суматохе на площади.
«… – Я в то время был уже крепкий, и отец дал деньги одной вдове, чтобы она меня обучила, как быть с женщиной. Тело мое проснулось, и я стал как безумный. Лето было жаркое в тот год, и пшеница опять поднялась в цене, царю Перисаду привезли коней из Бактрии, но не самых лучших. Рабы стали дешевы. В храме Сераписа нашли мертвую змею больших размеров. Жену мою звали Кайя. Ей было столько лет, сколько мне. Голос ее был подобен голосу четырехлетнего ребенка, а тело как у взрослой женщины, но светлее тех, кого я знал до нее».
«… – Спой мне песню, жена моя, – сказал я жене на третью ночь после брачного пира.
Она спела мне на незнакомом языке. Я запомнил слова, не понимая смысла. Через много лет, когда я узнал этот язык и много языков, на которых говорят народы, я вспомнил эту песню и переложил ее на язык эллинов.
С деревьев солнечного бога
Срываю ветвь себе на опахало,
Лицом я обернулась к роще
И в сторону святилища гляжу.
Отяжелив густым бальзамом кудри,
Наполнив руки ветками персеи,
Себе кажусь владычицей Египта,
Когда сжимаешь ты меня в объятьях…
Имя Кайя – египетское имя. Я спросил, откуда она знает язык этого народа, она не ответила. Она была очень молчалива.
А потом все погибло».
Глава 31
Сошествие профана
Может быть, все и прошло бы тихо и академически и тексты, опубликованные бульдозером, тщательно изучили бы подходящие специалисты, но словечко «Атлантида» выпорхнуло, спутало все карты и стало творить чудеса.
– Надо позвать Сапожникова на диспут, – сказал Глеб Мамаеву и Филидорову.
Филидоров тихонько собирался, стараясь не разбудить Сапожникова, а Аркадий Максимович кормил Атлантиду.
– Все, что Сапожников утверждает, вроде часть какой-то огромной картины мира. Вам не кажется?
Профессор Мамаев начал зеленеть, а Филидоров ответил:
– Кажется… Но это какая-то не наша картина.
– Вот именно! – шепотом воскликнул Мамаев.
Но Филидоров отверг подсказку и разбудил Сапожникова:
– Скажите, Сапожников, а вы случайно не марсианин? – Он толкнул его и разбудил совсем. – А?
– Я бы сам хотел это знать, – отвечал Сапожников.
Потонувшая Атлантида – проблема одиозная. Имеет бешеных противников, а также сторонников со страдальческими лицами.
Противники стоят твердо – цивилизация возникла среди кроманьонцев тысяч девять лет назад, раньше этого – никаких следов. Это правда. Они только не могут объяснить, откуда у кроманьонца возник современный мозг, когда в нем еще не было нужды. Приходилось либо допустить, что мозг возник но своей собственной программе, независимо от работы, чур меня, чур, либо отнести цивилизацию туда, где не было никаких следов. Да и потом – откуда взялся сам кроманьонец, поскольку из неандертальцев и питекантропов он явно не произошел – переходных звеньев не найдено, да и времени маловато. Неувязочка.
Этой неувязочкой пользуются наглые атлантологи. Они упорно тычут перстами в научные язвы противников и говорят, что должна была существовать где-то цивилизация, от которой не найдено следов, но во время которой сформировался кроманьонец, одичавший потом до полной забывчивости. Однако когда противники спрашивают – куда же это девались материальные следы этой цивилизации, то сторонники, кроме Платонова описания Атлантиды, ничего реального предъявить не могут. И выходило, что в руках противников факты археологии и истории, а у сторонников – логика и домыслы специалистов пестрых научных профессий. И казалось, что хуже Атлантиды для диспута ничего не придумаешь.
Но случай, бог-изобретатель, как сказал Пушкин, тут как тут – и шварк на стол козырную карту из рукава судьбы – пресловутые камни Икки. Несколько тысяч черных камней, твердых, с процарапанными рисунками, да такими, что дух захватывало: хирургические операции и человеки на ящерах катаются. Запахло такой древностью, что и атлантологи скисли. Хотя все роли теперь вроде бы переменились – противники стали греметь логикой, а атлантологи из смельчаков – новыми фактами.
На этот диспут пришли все.
Это был диспут о чем-то более важном, чем проблемы ушедших веков, и чем-то большим, чем склока между специалистами.
Если храмы науки превратятся в обыкновенные церкви, куда мирян приглашают благоговеть, послушать пение жрецов и разглядывать ризы, то это конец всему, и прежде всего – науке. И тогда по прошествии времени снова ереси, а потом снова учить азам и писать мелом на стене – мы не рабы, рабы не мы. Не чересчур ли высокая плата для науки за фанаберию ее служителей?
Мамаев свое войско привел, Глеб – свое.
И странно распределились силы в их войсках. Все категории перепутались, и за них было не спрятаться.
Никакое деление не проходило по привычной шкале примет. Не отцы и дети, не физики и лирики, не естественники и гуманитарии, не специалисты и дилетанты и так и далее – как ни раскладывай, а все получалось это «не-не», и ни одной внешней приметы не угадывалось. Каждый лагерь имел непонятно смешанный состав, и все же два лагеря стояли друг против друга перед закрытой дверью.
Мамаев свое войско привел. Глеб – свое.
Сначала отстаивали протокольные права – кто имеет право что-то утверждать, а кто не имеет – и махали дипломами.
– Ну хорошо… плевать мне – было государство Атлантида или нет. Оставим! Меня интересует, соединял сухопутный мост Европу с Америкой или нет? – это из лагеря Глеба.
– Нет!
– Докажите!
– Докажите обратное!
– А почему именно он должен это доказывать?
– То есть?
– Он утверждает – Атлантида была, вы его за это обвиняете… Вот и докажите свое обвинение… Как в суде.
– Здесь не суд! – это уже опять из мамаевского лагеря.
– Это не суд, но это дуэль аргументов. А дуэль – вещь непочтительная. Нельзя, чтобы один был в латах, а другой был голый.
– Никто этого не требует!
– Требует. Давайте мы с вами напечатаем статьи под псевдонимами и без ученых званий?
– Это смешно!
– Я тоже так думаю, – сказал Глеб. – Вы не решитесь… Это касается и Мамаева.
– Профессора Мамаева! – крикнули ему.
– Мамаева, – сказал Глеб. – На равных так на равных… Каждого, кто занимается Атлантидой, обвиняют в шарлатанстве.
Потом Глеб повел атаку на систему аргументов профессора Мамаева. Глеб сказал:
– У профессора Мамаева доводы ребяческие.
– Что? – приподнялся профессор Мамаев.
– Детский лепет… – сказал Глеб. – Видите ли – как они могли рисовать динозавров, если они их не видели? Детский лепет, а не аргумент… А вы их видели, профессор? А ведь рисуете… Да и во всех музеях Георгий Победоносец динозавра бьет и прочие Персеи и Андромеды. Вы скажете, что это мифы? Ну и что? У нас, видите ли, могут быть свои мифы, а у них не было! А откуда вам это известно? Если известно – сообщите откуда. Доказывать надо. А горлом в науке не возьмешь.
– Вот именно, – сказал Мамаев.
– Что вот именно? – спросил Глеб. – А это, по-вашему, аргумент? Динозавры, видите ли, вымерли до появления человека. А кто рыбу целаканта поймал недавно? Тоже считалось, что вымерла до вашего появления. Или такой довод – у нарисованного динозавра по спине гребень, а науке такие неизвестны. А то, что этот же целакант, оказывается, не икру метал, как порядочная рыба, а яйца нес, – это науке было известно, пока не увидели? Ей-богу, вы нас за дураков считаете… И действительно мы дураки… Мы пытаемся думать, сопоставлять факты, вами же добытые, а нам говорят «цыц!» и пишут статьи под названием «Дискредитация науки». Науку могут дискредитировать только статьи с таким названием…
– Ближе к делу!
– Дайте ему говорить!
– Когда выступает специалист, – продолжал Глеб, – то люди ждут, что он сообщит нечто известное только ему и тем сокрушит выдвигаемую гипотезу. И научное звание – это только аванс доверия к тому, что он скажет. Но как только он вступает в область здравого смысла, тут уж извините, тут специалист тот, у кого голова на плечах. Все остальное возня самолюбий. Науку не могут оскорбить дилетанты, науку могут оскорбить только дураки.
– Вы не учитываете общественного вреда, который приносят непроверенные сведения! – одним духом выкрикнул Мамаев.
– Учитываю. Я об этом и говорю… Когда в философском словаре четко написано, что кибернетика и генетика – это лженауки, придуманные буржуазией для совращения трудящихся, то это были непроверенные сведения, хотя писали их не дилетанты, а профессиональные ученые… Это не ваши статьи?
– Нет, не мои, – сказал профессор Мамаев. – Не надо заниматься демагогией.
– И я говорю, не надо, – сказал Глеб.
Шумели. Звенел карандаш о графин с водой.
Потом, когда все стихло, профессор Филидоров спросил Глеба:
– Короче… что вы утверждаете? Мы так и не поняли.
– Я хочу сказать, что в науке сам характер разговора имеет общественное значение. Я хочу сказать, что наука, если она наука, призвана заставлять людей думать, а не благоговеть. Я хочу сказать, что разговор в науке должен происходить на равных, независимо от состава участников, на равных, даже если в нем принимают участие неспециалисты, или не происходить вообще. Потому что неспециалисты в одной области могут оказаться специалистами в другой, – сказал Глеб и с некоторым испугом посмотрел на Сапожникова, как будто сам удивился своей неожиданной позиции.
Вот как Глеб заговорил! Глеб, дипломированный всеми дипломами лидер. К нему стоило прислушаться.
Сделали перерыв.
Многим поведение Глеба казалось неожиданным. Но это так казалось.
Мы упоминали о проблемной лаборатории, для которой Филидоров присматривал сотрудников и которой должен был руководить Глеб.
Новому делу нужны были люди, для которых хотя бы в начале работы щедрое мышление было бы привычным. Потом все, конечно, покатится по своим рельсам, но для затравки нужны были свежие головы и, значит, новый, раскрепощенный стиль поведения.
Глеб на этом диспуте бил двух зайцев. Во-первых, Глебу нужно было доверие Сапожникова, который конечно же был на стороне Аркадия Максимовича, и потому Глеб тоже стал на его сторону.
– Мамаеву кажется, что он защищает основы, а он им только вредит. В глубине души он еще надеется, что камни Икки дискредитируют науку. Надо их проклясть, и они исчезнут. Он думает, что все дело в подходящем проклятии.
Во-вторых, Глеб показывал Филидорову и своей будущей команде, как должен выглядеть молодой стиль молодой лаборатории, и лучший способ показать это – было ударить по Мамаеву.
– А вам-то зачем этот Тетисов, этот Аркадий Максимович? – спросил Мамаев у Глеба. – Почему вы решили вступиться за этого аутсайдера?
– Хотите откровенно?
– Да.
– Как говорил гражданин Паниковский, вы из раньшего времени. Вы мне мешаете, – ответил Глеб.
Глеб ничего не терял. Лишь авторитет его приобретал новые, неожиданные оттенки.
Все было продумано и взвешено на чашах Глебовых весов, но у судьбы свои весы.
«– Приск – имя древнего племени, сын мой… Это имя так и означает – „древние“ или „первые“. И они жили в Италийской земле, когда еще не было Рима, и не было римлян, и не было этрусков, которые были до римлян… Мы самые древние… Приски… Человек не должен гордиться, что у него много предков… потому что у каждого человека их одинаковое число… Но человек может гордиться тем, что он их помнит и сохранил предание…Мы приски, мы гордимся тем, что мы помним…»
Аркадий Максимович присел возле Сапожникова, который дремал на вестибюльном диване и возвращаться на диспут явно не собирался.
– Все качают права? – спросил Сапожников.
– Устали.
Фамилия Аркадия Максимовича была Фетисов, но поскольку все русские слова, начинающиеся с буквы «Ф», греческого происхождения, а в Древней Греции букву «Ф» прежде произносили как «Т» – Фекла – Текла, Анфиса – Антиса, – то Мамаев упорно называл его Тетисов, и Аркадий Максимович страдал.
Ну а диспут, как и полагается диспуту, тем временем постепенно заходил в тупик.
– Глеб… – сказал кто-то из свиты. – Мы топчемся на месте. Мамаев приободрился, и Аркадий Максимович совсем скис… Нужна завиральная идея.
– Ладно… – сказал злой и веселый Глеб. – Спускайте с цепи Сапожникова.
– Может быть, не стоит?
– Стоит… Они сами напросились.
– А в чем идея его выступления, вы хотя бы знаете?
– Нет, конечно.
– А как же?
– Начнет думать вслух – к чему-нибудь приползет…
– Скажите ему, чтоб хоть повежливей.
Кто-то хохотнул.
– Сапожникова… Сапожникова найдите! – зашумели в коридоре.
– Ну зачем это, зачем! – в отчаянии зажал уши Аркадий Максимович.
– Здесь я!.. – раздался нереальный голос Сапожникова.
Кто-то опять нервно хохотнул.
– Поднимите ему веки, – сказал Глеб.
Сапожников почесал бровь и начал рассматривать, кто где сидит.
– Ну, что там? – раздраженно спросили из заднего ряда. – Поздно уже.
Сапожников поднял глаза вверх и стал смотреть в потолок. Потом сказал:
– Дело в том, что такое доказательство, что Европа и Америка соединялись сухопутным мостом, – есть…
– Ну да? Бесспорное?
– Пока не найдут опровержения.
– Ну и какое же это доказательство?
– Лошадь.
– Какая лошадь?
– Обыкновенная, с хвостом.
– В самом деле, при чем здесь лошадь? – спросил Аркадий Максимович.
– А при том, что люди в древней Америке есть, а лошади нет… Как же это? А дело простое – люди приплыли, а лошадь пешком ходит.
– К черту все! Бессмысленный разговор, – закричал Мамаев.
– Люди пришли из Азии! Через Берингов перешеек! Понятно вам? Пришли, а не приплыли!
– А почему лошадь не перешла? – спросил Сапожников.
– А почему она должна была перейти?
– Потому что мамонты перешли, бизоны перешли, а лошадь почему-то не перешла, – сказал Сапожников.
– Ладно, разберемся, – сказал Мамаев. – Но к Атлантиде это отношение имеет?
– А действительно – при чем тут Атлантида? – спросил Аркадий Максимович.
– А при том… – сказал Сапожников, – что если двенадцать тысяч лет назад люди в Америке уже были, а лошадей еще не было, то это может означать только одно…
И остановился.
Потому что прислушался к себе – захватило у него дух от того, что он собирался сказать, или, быть может, нет? Нет, не захватило. Устал. Устал от идей, которые всегда сначала считались дефективными, а потом оказывалось, что они хотя и дефективные, но не совсем, а в чужих руках играли и переливались и приобретали утилитарную ценность, для Сапожникова недостижимую почему-то.
– Что одно? – спросил оппонент. – Ну что?
Сапожников здесь, в Керчи, много чего узнал и не заметил сам, как вовлекся в чужие древние дела. А как вовлекся, так они сразу стали современными, эти дела, и, мы бы даже сказали, в чем-то животрепещущими.
А так как голова его была устроена таким образом, что не сопоставлять новые сведения со старыми он не мог, то как возьмется сопоставлять, так его дефективное воображение начинает рисовать ему конкретные картины. И он по своему легкомыслию этому не сопротивлялся.
Вот он услыхал, что монголы перешли в Америку из Азии, с Чукотки, и заполнили пустой материк.
И не поверил этому.
А откуда взялись на пустом материке крючконосые индейцы, ничего общего не имеющие с эскимосами? Для эволюции времени не хватает, а скрещиваться монголам было не с кем. Не проще ли предположить, что люди пришли на пустой континент из другого места? Сначала эскимосы, потом индейцы.
А потом он узнал, что потоп, о котором говорилось в мифах всего мира, есть не всемирный потоп, а воспоминание о местных катастрофах различных племен.
И не поверил этому.
Он подумал – все исторические народы пришлые для той местности, где их знает история. Откуда же они знают о катастрофах, которые случились до них в этой местности? Не проще ли предположить, что они принесли с собой воспоминания о своих катастрофах?
Понимаете? Если в греческих мифах есть миф о всемирном потопе, то не надо искать его рядышком, в Эгейском море, а надо искать его там, откуда они пришли.
А потом он узнал, что Платонова Атлантида – это описание идеального города, придуманного Платоном для улучшения реальных городов Греции. То есть утопия.
И не поверил этому.
Он спросил – чем же собирался соблазнить Платон греков-демократов в этой утопии? Уж не царями ли? И еще одна поразительная подробность – откуда Платон узнал планировку ацтекских городов?
А поскольку индейцы-ацтеки и слыхом не слыхали о Платоне, то не проще ли предположить, что и у ацтеков, и у Платона были общие сведения?
И тогда Сапожников понял, что все вертится вокруг потопа.
Если был потоп, от которого бежали народы в разные стороны, то была Атлантида. А если потопа не было, то и Атлантиды не было.
…И закрыл тогда глаза Сапожников, и еще раз проверил доводы. И увидел небывалое.
…Пыль стоит до неба от движения бесчисленных племен и кровавая пестрота…
И удивился Сапожников не тому, что в Атлантиду многие верят, а тому, что в Атлантиду многие не верят.
«Лошадка! Вывози!» – возопил Сапожников.
И, отбросив все сомнения, поскакал на неоседланной лошади фантазии и сопоставлений. Позволил своему мозгу думать так, как ему самому хочется, не ограничивая его оглядками и испугом перед чужими мнениями.
И тогда Сапожников вспомнил две научные теории, о которых он узнал в разных местах и в разное время. Он не мог вспомнить авторов этих теорий, но это теперь не имело значения. А имело значение только то, что они у него прежде в голове жили поврозь, а теперь вдруг встретились.
Он вспомнил, что по одной теории ледники в горах тают и намерзают не плавно, а по ступенькам. 1475 лет, так, кажется, одна ступенька. И что этих ступенек одиннадцать штук. Полный цикл. Сейчас как раз идет седьмая. Осталось еще четыре до полного цикла, а потом все сначала. 1475, умноженное на семь, – это приблизительно одиннадцать тысяч лет.
И еще он вспомнил по другой теории, что от теплого течения Гольфстрим тают льды в Арктике. И когда вес их становится достаточно малым – поднимается подводный порог между Гольфстримом и Ледовитым океаном и перегораживает теплое течение воды в Арктику. Тогда в Арктике снова начинает намерзать лед. И его становится столько, что Европу покрывает ледник, от которого прогибается суша. От тяжести. А когда прогибается суша – опускается и подводный порог. И тогда Гольфстрим снова прорывается в Арктику. И все начинается сначала. Начинает таять лед и так далее.
Тогда надо спрашивать не «был ли потоп?», надо спрашивать: «А могло ли его не быть?»
Ведь если вода хлынула через порог, а суша опущена, то вода неминуемо затопит Европу, а лед всплывет. Вода понесет с собой плывущий лед. А что может устоять перед айсбергами, какая цивилизация? Это механика.
Но, оказывается, можно узнать и время катастрофы. Но об этом уже было сказано выше – примерно одиннадцать тысяч лет тому назад. То есть столько лет, сколько, согласно мифам, прошло с момента всемирного потопа, и столько лет, сколько прошло с момента гибели Атлантиды.
То есть потоп был на самом деле всемирный, и он был на памяти людей.
Он, конечно, понимал, что картина, возникшая у него в мозгу, имела логику тех связей, которые уже накопились в опыте Сапожникова, и что любая внезапная подробность может в чем-то изменить эту картину. В чем-то, но не в главном. Потому что на американском материке лошади не оказалось!
Почему же она не пришла с Чукотки, как мамонты и бизоны?
И тогда спросил Сапожников себя: а откуда известно, что мамонты и бизоны перешли на Аляску именно с Чукотки?
И тогда Сапожников понял для себя, что надо спрашивать не о том, могла ли существовать Атлантида, а о том, могла ли она не существовать?
И спросил тогда Сапожников – а откуда известно, что и человек в Америку перешел из Азии, а не из Европы? Говорят, потому, что на Чукотке и на Аляске одна культура – эскимосская, монголоидная? Но ведь эскимосским останкам в Америке тридцать тысяч лет, а в Азии двадцать тысяч. Спрашивается – кто же куда и откуда перешел?
Так почему же этого стараются не замечать? Потому что пришлось бы признать мост из Европы, то есть мифическую Атлантиду.
Ну а если на Чукотке вдруг откроют кости еще более древние, чем на Аляске? Изменится ли картина? И понял, что нет.
Все равно атлантический сухопутный мост был. И вот почему.
Люди на Аляске и люди на Чукотке были монголоиды. Спрашивается – откуда в Америке взялись индейцы? Из Азии индейцы прийти не могли – их там нет и не было. Стало быть, и индейцы могли прийти в Америку только по атлантическому мосту. Или приплыть. Но не с Чукотки.
И тогда Сапожников понял, что все вертится вокруг потопа.
Если был потоп, от которого бежали народы в разные стороны, то была Атлантида. А если потопа не было, то и Атлантиды не было.
Сапожников высказал все эти соображения, и тут бы ему остановиться, но он добавил:
– Я хочу сказать, что если бы родина монголов была Азия, то они бы пришли в Америку вместе с лошадью, так как сухопутный мост между Чукоткой и Аляской был. А вот мост в Атлантике, видимо, состоял из островов – люди приплыли, а лошадь нет. И выходит, что прамонголы пришли не из Азии в Америку и не из Америки в Азию, а из Атлантиды через Америку в Азию. И получается, что Америка для атлантов была перевалочным пунктом.
– Когда неграмотный человек берется не за свое дело… – сказал Мамаев в полной тишине.
– …Сначала в Америке появились монголы – это известно. А за ними индейцы – последняя волна переселенцев из Атлантики… Они перешли с атлантического моста, состоявшего из островов, который рушился постепенно. Может быть, это действительно была Атлантида… Тогда индейцы принесли, вернее, все время приносили в Америку остатки этой культуры… Потому что если Атлантиды не было – откуда Платон знал об устройстве индейских городов? Такое не вообразишь.
– Почему? А если это утопия? Проект идеального города?
– Чушь! Чем Платон мог соблазнить греков-демократов? Для них идеальный город был полис, демократия… а там цари, потомки Посейдона, кстати…
– Почему кстати?
– Об этом потом… – сказал Сапожников. – И тогда теснимые индейцами эскимосы стали переходить с Аляски на Чукотку, на новый для них азиатский материк, где их раньше никогда не было, и там они встретились с лошадью в азиатских степях.
– Чушь! Все вверх тормашками.
– Стали переходить на новый для них материк, спускаться на юг и скрещиваться с местными племенами и постепенно становились чукчами, якутами, японцами, корейцами, китайцами, монголами… Они расселялись все дальше на запад, пока не столкнулись с волной переселенцев с запада, которые уходили подальше от мест атлантической катастрофы и оседали на материке. И возникли новые цивилизации… всякие там шумеры, аккады, египтяне, иудеи, хетты и прочее… Поэтому евразийские кроманьонцы и не произошли от местных неандертальцев и питекантропов. На это переселение у них как раз времени хватило, несколько тысяч лет после ледника… А вот для появления современного мозга двенадцати тысяч лет мало.
– Какая странная идея, – сказал Аркадий Максимович.
– Это не идея… Это картина, которая может возникнуть из сегодняшних данных… Появятся другие данные – появится и другая картина, а не появятся – значит, картина верна. Рациональное зерно во всем этом одно – мир был един всегда и человек не мог остаться единым видом биологически, если бы он не был единым видом общественно… и нужно искать гипотезы, объясняющие это всемирное человеческое единство… Лучше какая-нибудь гипотеза, чем никакой.
– Кто это вам сказал?
– Это слова Менделеева, – сказал Сапожников.
Профессор Мамаев ничего не сказал. Он сидел, стиснув зубы, и бил себя кулаком по колену.
Но тут отпуск у Сапожникова закончился, и он уехал в Москву в свою шарашмонтажконтору широкого профиля, где работали такие же, как он, специалисты-наладчики всего того, что само автоматически не налаживалось.
А в Москве он пробыл недолго, так как они с Фроловым и Вартановым двинулись еще дальше в северную сторону, в район города Риги, но Сапожников туда ехал и не волновался уже.
Там на диспуте Толя спросил Глеба:
– Глеб, скажите честно… какую практическую пользу вам принесет Сапожников?
– Меня к нему человечески тянет, – ответил Глеб.
Все засмеялись. И ни одна душа на свете и сам Глеб не знали, что это так и есть. А сам Глеб узнал только сейчас. Он хотел пошутить и вдруг с ужасом понял, что сказал правду.
Глава 32
Рука
– Я хочу с тобой поговорить, – сказал Вартанов.
– Говори, – согласился Сапожников.
Это был последний вечер их пребывания в Саласпилсе.
Они опять приехали втроем – Фролов, Сапожников и Вартанов, опять были все вместе. Но на этот раз Сапожников приехал в Ригу по прямой своей профессии наладчика и аварийщика и был забронирован и от воспоминаний, и от потрясений души. Кроме того, с ним были еще двое со своим житейским опытом, и он мог на них рассчитывать.
Они прибыли на Балтийскую ГЭС, где строилась намывная плотина. И вчера они прощались с этим местом работы. Еще одним местом работы в жизни Сапожникова. На этот раз работа троих приезжих прошла стандартно. Стандартно спокойно и стандартно неспокойно.
Аппаратура, которую по договору их фирма должна была наладить, была налажена. Заинтересованные люди остались с ней работать. Под конец, конечно, была гонка, как всегда. То есть все прошло более или менее благополучно. И вот в последний день они запаслись едой и минеральной и расположились на моложавой траве у каких-то давних руин. И Вартанов сказал Сапожникову, что хочет с ним поговорить.
Стояла огромная жара. Торф горел. Вдоль дорог костенели деревья, ставшие похожими на эвкалипты, с сухими листьями в трубочку. Гарь не чувствовалась только у самой земли. За год до этого была холера. Землетрясения шевелили глобус. Природа взбунтовалась и заявляла о себе. Но многим все еще казалось, что этим можно пренебречь. Наступил энергетический кризис, но богатые люди умудрялись спекулировать и на этом. Вычисляли циклы природной аварийности и продолжали ее усиливать. Половина мира все еще плохо понимала, что все плывут на одной лодке и раскачивать ее – безумие.
После диспута, уже в Москве, произошел маленький эпизод, после которого все начало сплетаться в непонятный узор, похожий на движущийся иероглиф, и разгадать его пока было некому.
Провожали Аркадия Максимовича, который уезжал в Ленинград со своими археологами и потому оставлял на несколько дней у Сапожникова свою Атлантиду и очень боялся, как она перенесет с ним разлуку. Он все объяснял ей, что это всего ничего, всего несколько дней и что Сапожников свой, и уговаривал ее доесть колбаску.
Собрались у Сапожникова все знакомые люди. Посмеивались, вспоминали диспут и старательно обходили завиральную гипотезу Сапожникова. Но все же примолкли, когда Сапожников ну конечно же не угомонился и начал логически мыслить:
– Сегодня мы умные и у нас цивилизация… А у дикарей нет цивилизации, а мозги не хуже наших… Неувязочка… Но если человека сделала работа, то цивилизация есть причина сегодняшнего уровня человечьего мозга, и, значит, даже у давних дикарей должны быть ее следы… А если таковых нет, то и дикарей нет, а есть одичавшие… Третьего не дано… Время для формирования мозга теперь есть – пять миллионов лет… А следов формирования нет. Опять неувязочка… То есть цивилизации, которая была бы до кроманьонского одичания, не найдено… А потому и Атлантида не выход – там уже дворцы, крепости, металлы и прочие цари… Значит, либо цивилизация такая была, но ищем не там… либо ищем ее совсем не в том.
– Ну и где же выход? – настороженно спросил Аркадий Максимович и тем самым спросил неосторожно.
– Может быть, надо переменить взгляд на цивилизацию, – сообщил Сапожников. – Цивилизация – это, конечно, прежде всего совершенствование орудий труда… Но где доказано, что орудия труда должны быть такими, какими мы привыкли их видеть?
– То есть? – спросил Глеб.
– А если они живые?
Ах, Глеб, Глеб! Тебе стал нужен Сапожников. Интрига твоя злая, веселая и безошибочная. За то, что ты заступился за Аркадия Максимовича, Сапожников снова, как в давние дни, пошел с тобой на сближение.
Но вышел казус. А казус – это почти конфуз. Это когда человек все рассчитал и стал действовать, ан все и вышло наоборот.
По формуле все сходилось – Глеб берет Аркадия Максимовича под крыло и получает расположение Сапожникова. Это раз. Глеб совершает это в раскованном и свободном стиле и тем приводит в восторг Филидорова. Потому что Филидоров теперь не просто сбивает в кучу умников разных наук, а таких, которые бы идеи своей профессии подкидывали бы в чужую. Это два.
Один выстрел супротив двух зайцев. Полвыстрела на зайца. Все учел Глеб, от природы лидер. Не учел только одного – себя. Это бывает.
Потому что на этом диспуте Глеб испытал счастье.
Счастлив стал Глеб на этом диспуте и не мог об этом забыть. Вот какое дело.
Безоколичная манера выкладывать доводы, которую Глеб перехватил у Сапожникова, вдруг и внезапно перестала быть манерой и на короткие часы стала свободой.
Но и это еще не весь казус, а только его половина. А вторая половина была в том, что Глеб заступился для дела, а вышло, что для души. И это бывает.
Если защитишь кого-нибудь, то это безнаказанно не проходит. Привязывается душа к тому, кого защитил.
И вышло так, что это Сапожников ненароком, сам того не зная, положил двух зайцев в потемках застывшей в гордости Глебовой души.
Глеб понял это не сразу, но сразу испугался.
А как испугался, так разозлился вдвойне. И это обычно.
– Ты когда-нибудь задумывался о своей судьбе? – спросил Глеб, когда они остались одни, а остальные разошлись, пообещавши прийти прямо на вокзал.
– Сколько раз, – ответил Сапожников.
– Ведь одной сотой того, что ты выдумал, могло бы хватить…
– Отстань, – сказал Сапожников.
– А все же?
– Я предоставляю мозгу думать. Видимо, для меня надо так.
– Ты житейский дурак, – сказал Глеб. – Идеи продаются. А ты пытаешься их всучить даром… Понимаешь – ты выпал из нормы. Если ты изобрел что-то или думаешь, что изобрел, – оформляй заявку и отсылай, а если ты совсем умный, то сначала проведи патентный поиск, все равно заставят, чтобы узнать, не опередил ли тебя кто… А ты придумываешь что-то и тут же выбалтываешь… Что происходит?
– А что происходит? – как эхо спросил Сапожников.
– У моего знакомого есть сука, – сказал Глеб.
– Не ругайтесь, – сказал Аркадий Максимович. – Я не люблю.
– Нет… Реальная собачка женского пола, – сказал Глеб. – Она родила щенят. Мой знакомый – интеллигентный человек, хотел раздать щенков даром. Ветеринары ему сказали – хотите, чтобы щенкам хорошо жилось у новых хозяев? Продайте их… У хозяев будет к ним са-а-авсем другое отношение.
– У меня у самого баек сколько хочешь, – перебил Сапожников.
– Ты проиграл свою жизнь, – сказал Глеб. – Никого ты не отстоял, никого не защитил… Благородные мотивы изобретательства? Пожалуйста. Только надо, чтобы все выдумки были реализованы… Благодетель… И реализованы тобой! Пойми ты… иначе часть их пропадет в суматохе и шутовстве, а часть – разворуют паразиты… Пойми – ты развращаешь людей. Ты плодишь паразитов.
– Это верно, – подтвердил Сапожников. – Это я понял.
– Ты пойми – ты придумал себе абстрактного человека… а человеки все разные… То, что нужно одному, для другого отрава… Ты асоциальный тип, понимаешь? Кого ты защищаешь? Кого?
– Себя… Свою натуру, – объяснил Аркадий Максимович… – У него такая натура. Он защищает право быть самим собой.
– И все?
– Не так мало, – возразил Аркадий Максимович.
– Нет, – сказал Сапожников. – Еще кое-что защищаю.
– Что именно?
– Выдумки. Саму способность и необходимость выдумывать.
– Ясно, мы ленивы и нелюбопытны, – поморщился Глеб. – Это для школьников и старо.
– Верно. Нелюбопытны, – сказал Сапожников. – И если мы хотим, чтобы мир стал миром, мы должны совершить скачок в самом способе мыслить. Я не настаиваю, но мне так кажется.
– Бытие определяет сознание, а не наоборот.
– Точно, – сказал Сапожников, – я так думаю, что мое бытие и определило мое сознание.
– Не корчи из себя праведника, – сказал Глеб.
– Я праведник? Во мне дерьма не меньше, чем в тебе. Просто я догадался, что, если мы хотим, чтобы от каждого по способности и каждому по потребностям, надо менять потребности. Иначе придет один болван и заявит, что у него потребность владеть миром. А где набрать вселенных, чтобы по штуке на рыло?
– Ты сумасшедший, – сказал Глеб, – нет, ты нормальный кретин, ты даже не Дон Кихот. Тот хотя бы был благородный сумасшедший, и принято ему сочувствовать. Лично я не сочувствую. Считают, что его образ плодит прекрасных безумцев… Его образ плодит диссертации Мухиной, которая спит, жрет и портит бумагу, и ее вполне устраивает, что Дон Кихот бумажный. Живые Дон Кихоты ей не нужны… Ты никому не нужен, Сапожников, у Дон Кихота был хотя бы один верующий – Санчо Панса, а у тебя и его нет.
– Есть, – сказал Сапожников.
– Кто?
– Ты, – сказал Сапожников.
– Я?! – закричал Глеб.
И Сапожников первый раз в жизни услышал, как кричит Глеб.
Он кричал громко.
На тебя падает камень. Это, конечно, не очень хорошо, но один раз будет правильно отскочить, и даже второй. Рефлексы нужны. Рефлекс – это ответ, реакция на воздействие извне, и даже безусловные когда-то, видимо, были условными.
Но потом надо будет придумать, чтоб на тебя камни не падали. Ходить другой стороной или построить навес. То есть или бежать, или бороться. Это выход. Но выход по линейной логике рефлективный, реактивный – ответный. Так поступали тысячи лет – или избегали, или боролись.
Другой же способ не рефлективный, не реактивный. Он результат нелинейной логики.
Судите сами. Линейная логика – камни падают. Следовательно, надо бороться или драпать. Нелинейная логика – камни падают – надо это использовать.
Вот взять хотя бы метод дихотомии – такой способ поиска. Надо найти иголку в стоге сена. Делят его пополам. Отбрасывают ту половину, в которой заведомо нет иголки. Оставшееся сено опять делят и отбраковывают заведомо пустую. И так и далее. Таким методом можно найти одну молекулу в космосе. Машина делает это быстро. А Сапожников с детства не верил в слово «заведомо» и считал метод очень удобным, но ограниченным и искал там, где другие отбрасывали. И чего достиг? Кустарь-одиночка без мотора. Мог бы достичь и большего.
Все это доктор Шура рассказывал Вике, когда они с Толей спешили на вокзал проводить Аркадия Максимовича, уезжавшего в Ленинград. А как вы помните, Толя любил таких людей, как Сапожников, и это ему зачтется.
– Вика… – окликнул Толя институтскую свою приятельницу. – Какими судьбами?
– Толик!
– Вика, почему, когда ветра нет, ты в штанах, а когда ветер, ты в короткой юбке?
– Прекрати…
Вика поймала свою юбку, и Толя познакомил ее с доктором Шурой.
Ну то-се, и доктор Шура с негодованием рассказал о дихотомии и о сапожниковском к ней небрежении.
– Представляете себе?
Но Вика сказала:
– А почему только два способа искать иголку в стогу? Либо по соломинке перебирать, либо ваша дихотомия? Да и как еще узнаешь, что вместе с ненужным и нужное не выкинешь?
– Третьего не дано, – сказал доктор Шура.
– Ну да, не дано!.. – не согласилась Вика. – Если иголка важная, можно стог поджечь. Если нельзя поджечь – можно промыть. Если нельзя промыть – можно просеять через магнит. Я вам еще сто штук придумаю.
– Ты знаешь, – сказал Толя. – По-моему, ты Сапожникову годишься.
– Главное, чтобы он так думал, – сказала Вика.
Доктор Шура поскучнел.
– Ну, вы идете?
– Да уж опоздали, пожалуй, – сказал Толя.
И доктор Шура пошел на вокзал один.
– Я ничего не успел для нее сделать, – сказал Аркадий Максимович, когда стоял уже на площадке, а молодая проводница плиту-ступеньку опускала.
– A ничего не надо, – успокаивал его Сапожников. – Сначала Атлантиду буду кормить я. Она ко мне привыкла. А когда уеду – у моих друзей поживет, у Дунаевых. К Нюре всякая живность липнет.
– Как бы она меня не разлюбила за это время.
– Что она, человек, что ли? – сказал Сапожников. – Чересчур многого вы от нее хотите.
– Чересчур умные все стали, – сказала проводница.
Поезд тронулся. Проплыли белые вывески на вагонах – откуда идет поезд и куда. Ушел поезд, и открылась другая сторона перрона, на которой стоял запыхавшийся доктор Шура, только что вбежавший, и смотрел на Сапожникова.
– Эй, как тебя… Ботинков! – крикнул доктор Шура. – Почем нынче идеи?
– Полтора рубля ведро, – ответил Сапожников. – Слушай, отличник учебы… говорят, в Москву еще лучший профессор приехал, чем твой… Учеников набирают для полной шлифовки… Хочешь, устрою поноску носить?
Доктор Шура оскорбительно показал ему язык и хотел уйти.
– Стой! Пивом угощу! – воскликнул Сапожников.
И доктор Шура остался.
Из этого в дальнейшем вышло много последствий.
А потом Сапожников поехал в рижскую сторонку и не волновался. Там он будет занят работой.
– Рыбы там поедим, – сказал Генка Фролов.
– А зачем? – спросил Сапожников. – Ты рыбу любишь?
– Неважно, – сказал Генка. – В каждом месте надо есть то, что оно производит…
В общем-то правильно.
– Но это не главное… Главное, там кековское пиво.
– Какое?
– Кековское… Там есть такое место Кеково. Совхоз или колхоз – они пиво производят. Даже ларьки в городе есть.
– А чем оно замечательно? – спросил Вартанов.
– Говорят – с четвертого стакана ломаются. Чудо, а не пиво.
– Откуда ты все знаешь, Гена? – спросил Сапожников.
– Живу, – ответил Фролов.
«…Полак, сын Скилура, напал на Херсонес, и жители его просили помощи у царя Митридата Евпатора.
В то время Митридат владел уже Югом и Востоком Понта Евксинского, а теперь он пожелал захватить наши берега.
Митридат послал Диофанта с флотом, и тот разбил скифов Полака и тавров и вернулся в Понт.
Но через год скифы снова напали на жителей Херсонеса, и Митридат снова послал Диофанта, и тот разбил скифов в Каркентиде в жестокой битве мечей и занял Скифию, города и столицу их Неаполь. Но Херсонес перестал быть свободным и подпал под силу Митридата и державу его.
И Пантикапей, город наш прекрасный, ждал, что будет, потому что с Востока шли сарматы. И некоторые племена, подвластные нам, отпали от нашего царства, и царь наш Перисад посылал дары сарматскому царю.
И жители города роптали и вспоминали о вольности своей. В Феодосии и Пантикапее среди скифских и меотийских рабов было волнение».
– Я хочу с тобой поговорить, – сказал Вартанов.
Это был последний день перед отъездом, и Вартанов сказал:
– Я хочу с тобой поговорить.
Они расположились на моложавой траве у каких-то давних руин.
Дышали, смотрели втроем в розовое небо, в котором летали райские птички.
Вартанов сказал:
– Зачем тебе все это нужно?
– Ты про что?
– Ну ты знаешь, про что… Зачем ты живешь так, как ты живешь?
– А как надо? – спросил Сапожников.
– Надо заниматься своим делом, – сказал Вартанов. – Зачем ты лезешь в те области, где ты не специалист?
– Может быть, именно поэтому, – ответил Сапожников. – Я ничего не пробиваю из своих выдумок, я высказываю соображения. Налетай, бери. А зачем ты лез в здешние дела и махал руками? Вот и я поэтому.
– Но я же махал руками, потому что было все очевидно!
– А может быть, и мне очевидно?
– Не может этого быть, – сказал Вартанов. – Ведь я тебя знаю вот уже сколько лет. Ты теперь и в историю лезешь.
– Да, – сказал Сапожников. – Я влез в историю. Потому что без истории уже нельзя.
– Но у тебя нет достаточных знаний. Знаний. А все знать нельзя.
– Одному знать нельзя, – возразил Сапожников. – А всем вместе можно.
– Но так оно и происходит на деле. Знают всё больше и больше… а разве все счастливы, – сказал Вартанов и перебил сам себя: – Это поразительно и смешно. Сегодня Станиславского не приняли бы в театр потому, что он не кончал студию имени Станиславского… а Ван Гог и Гоген считались бы самодеятельностью. А уж о Циолковском и говорить нечего. С ним и говорить не стали бы. Он не окончил Авиационного института, не служил в НИИ и не имел звания.
– Ладно… разберемся, – сказал Сапожников. – Могу еще добавить монаха Менделя, основателя генетики, каноника Коперника, основателя нынешней астрономии, химика Пастера, основателя микробиологии. Ну, этого все знают.
– И химика Бородина тоже все знают, – резвился Фролов, – и доктора Чехова тоже все знают.
– Сухопутного офицера Льва Толстого и морского офицера Римского-Корсакова, – начал смеяться Вартанов и долго смеялся.
– Искусство не бери, – вмешался Фролов. – В искусство всегда откуда-нибудь переходят. Ты науку бери и технику.
– Кончай, – сказал Сапожников. – Кончай ржать. Заболеешь.
Вот уже больше сотни лет делают попытку подменить творчество образованием. А ведь образование – это чужой опыт творчества, и он часто глушит твой собственный.
Чужой опыт предоставляет только выбор. Не больше. А не выход.
Выход – это не поиски выбора. Выход лежит над выбором. И его надо открыть. Выход – это изобретение.
– Фактически ты занимаешься искусством, а не наукой и техникой, – говорили Сапожникову. – Тебе нужно свободное творчество, а наука и техника связаны с планом. Они чересчур дорого стоят.
– Ты дай мне план, и я придумаю, как его выполнить, – отвечал Сапожников.
– Но ты же заставишь меня потом пересматривать план? А это огромная работа.
– Я могу придумать, как облегчить и ее.
Конечно, он не имел в виду одного себя. Одному везде не поспеть. Он имел в виду таких, как он, их немало, а было бы больше, если бы поверили, что человек от природы может больше, чем он может, когда он размышляет по внутренней потребности.
И тогда он не бегает от противоречия, а открывает выход, лежащий выше противоречия. Человек прислушивается к себе и слышит тихий взрыв. И ему радостно. Выше этой радости нет ничего. Потому что выход – это освобождение.
– А если у тебя не получится?.. В тебе и в этом способе чересчур большая степень ненадежности, – говорили ему.
– Это надежность, – отвечал Сапожников. – Только она по-другому выглядит.
– А почему ты Мемориал не смотрел? – спросил Фролов. – Пойди посмотри… Почему ты не смотрел?
– Не пошел, – сказал Сапожников.
– Я знаю, что не пошел. Я спрашиваю почему?
– Потому.
– Ну ладно. Как хочешь, – сказал Вартанов.
И они ушли. Солнце садилось. Прелесть уходящего вечера. Вартанов и Фролов уходили по вечернему шоссе.
Оставалось еще часа три до отъезда.
Вечер был прекрасно-печальный и такой тихий, что когда Сапожников кокнул крутое яйцо об камень чужих руин, а потом стал его облупливать, то хруст скорлупы, наверно, был слышен на километры. Хруст был – как будто динозавр ел динозавра.
Они ему оставили еще и банку майонеза, который по прихоти эпохи начал становиться дефицитом, в моду вошел. А чем открыть эту банку – он не мог придумать, не мог изобрести. Представляете себе – не мог!
Значит, жизнь его прошла попусту. Убедили. Ну и что хорошего?
Сапожников не пошел смотреть Мемориал. Он старательно его обогнул и пошел в поле, туда, где виднелся на равнине зеленый кустарник и отдельные деревья. Почему он туда пошел, он сам не знал. Какая-то сила притягивала его к этой зелени. А над зеленью ласково вечереющее небо.
Он понял, что проиграл, понял, что жизнь его была ошибкой. И что если бы можно было первую жизнь прожить начерно, то вторую он бы жил набело, по-другому… А сейчас, наверно, надо было начинать жить по тому счету, по которому жил Генка Фролов. Фролов жил по отпускам. Он знал точно, сколько ему еще отпусков осталось до пенсии.
«…И тут в городе стало известно нам, что слюнявый наш царь Перисад не может больше управлять и не может защитить нас от сарматов и что Ксенофонт уговорил царя Перисада передать власть Митридату Понтийскому.
И тут Савмак, дворцовый раб, убил Перисада, и жители восстали и овладели Феодосией и Пантикапеем и сделали Савмака царем, но Ксенофонт остался жив, и это была ошибка.
И целый год правил царь Савмак, и это были лучшие дни для людей…
…Митридат прислал Диофанта, и тот победил Савмака. Кровь текла по улицам вниз к порту. Камни трескались от пожара. Статуи богов катились по улицам в обнимку с трупами. И детских криков и криков женских не было слышно от грома щитов и мечей и воинского рева…»
Принято считать, что на войне взрослеют. Это ошибка. На войне стареют. А когда возвращаются – если возвращаются, – то возвращаются к той жизни, где не бомбят и не стреляют, а ходят на работу, любят и учатся. Но как раз всего этого вернувшиеся и не умеют. И потому они в мирной жизни второгодники.
Когда Сапожников вернулся с войны, к нему опять стали приходить конкретно-дефективные мысли. В войну ему тоже приходили мысли, но мало и все не о том. В войну Сапожников понял слово «Родина», потому что он увидал всю страну своими глазами, а не только свой дом и Калязин и Москву. И все это вошло в его сердце и стало его собственной любовью, а не из книжки.
Когда началась война, Сапожников еще не понимал. А когда он принимал присягу на асфальтированной дорожке в парке Сокольники, где их учили маршировать среди неработающих аттракционов и заколоченных киосков, тогда Сапожников вдруг понял, что у него хотят отнять все, и почувствовал тихий взрыв.
Он покосился вправо и влево, вдоль шеренги, на лица восемнадцатилетних, с которыми он принимал присягу, и понял, что не может отдать. Не может отдать ничего. Можно умереть, но отдать нельзя. И тогда от Сапожникова отлетели вдруг мелкие слова воспоминаний и осталось только слово «Родина», которое глядело на него со всех плакатов осенней Москвы сорок первого года. И тогда впервые общее для всех слово «призыв» превратилось в его личное слово «призвание». Потому что он во время присяги догадался и открыл, что всю свою сознательную жизнь делал то самое, к чему его теперь призывали, – заступался. Заступался за что-то своим маленьким сердцем, нелепым, мало кому понятным способом, когда ему приходили в голову чересчур конкретные мысли и он выдумывал всякие спасательные пояса и вакуумные кирпичи и многое другое, что потом было записано в его особенной книжке, которая называлась «Каламазоо».
Заступаться, защитить, не дать пропасть, чтобы все живое могло жить, а поломанное починилось.
А теперь Сапожников шел по равнине и все каменело у него внутри. Он хотел побыть среди зелени и травы. Глеб прав, никого он счастливым не сделал. Никого не спас, никого не защитил. Только себя измучил. Крах. Это называлось крах и бессмысленность. Крах.
Светило ласковое предзакатное солнце, и в воздухе проносились какие-то птички. Сапожников ни черта в этом не понимал. Потому что в природе изобретать пока было нечего. Она сама себя изобретала. Сапожников чувствовал себя ящером.
Ящеры вымерли. Они не умерли, а вымерли, то есть перестали плодоносить. И тогда распался симбиоз, из которого они состояли.
Потом ему показалось, что из-за деревьев что-то виднеется.
Он подошел поближе и увидал РУКУ.
Ему рассказывали. Но он как-то забыл об этом.
Когда-то давным-давно в стороне от концлагеря, где теперь Мемориал, в начале войны было поле, обнесенное колючей проволокой. За ней держали тысяч пятьдесят советских военнопленных. Ни бараков, ни крыши над головой. Люди съели всю траву на этом полигоне смерти и пальцами пытались рыть ямки, чтобы скрыться от непогоды.
И вот теперь на этом месте, прямо из земли, торчала огромная человеческая РУКА. Кисть, выполненная из бетона. Она поднималась к небу, эта бетонная пятерня, и кричала.
Сапожников лег на землю и уткнулся лицом в траву, чтобы не видеть эту руку. Но он все равно ее видел. И понял, что будет видеть ее всегда.
Он поднялся и посмотрел на нее. Ничего не отменяется. Все начинается сначала. У него чересчур много дел на этой земле, чтобы слушать разумные советы, не подходящие его натуре.