Есть юбилейный соблазн вписать Владимира Богомолова в славный ряд ровесников и коллег. Мужчин, советских, 1924 года рождения, призыва 1942–1943-го, которым случилось выжить на войне и состояться в качестве знаменитых русских писателей. Виктор Астафьев, Василь Быков, Борис Васильев, Булат Окуджава… Живые и работающий поныне крупнейший прозаик Юрий Бондарев и недавно скончавшийся народный публицист Владимир Бушин, которому, может, неожиданно для себя самого, посчастливилось обрести целую генерацию почитателей и последователей.
Однако Богомолов не вписывается. Даже Астафьев и Окуджава, с их поздней мизантропией, предопределившей драму политического выбора, непостижимой злой старостью, на его фоне кажутся персонажами одномерными. Владимир Осипович Богомолов как писатель и человек – страшноватое соединение тайны и мощи, его можно сравнить с идеально подогнанным и уверенно запущенным сложнейшим механизмом, детали которого носят имена литературных гениев из внесоветского обихода. Пруст боевой работы, Джойс разведывательных спецопераций, Набоков дальних дорог младшего фронтового офицерства… Загадка в том, кто собрал и тестировал эту машину, на каком топливе она достигала столь выдающихся результатов.
Известный ревизионистский медиапроект о «фальшивой» биографии Владимира Богомолова, открытый после смерти писателя, по сути своей парадоксален и даже комплиментарен – он ничуть не напоминает свои шумные аналоги: версию об убийстве Сергея Есенина (Владимира Маяковского) и направление, известное как «антишолоховедение». В обоих случаях принципиален, прежде всего, разоблачительный зуд: литературные конспирологи жаждут заклеймить власть или ту или иную социальную/национальную общность, попутно отказав художнику в главном праве определить самому свою судьбу.
Сомнения в богомоловской биографии, преимущественно военной, разоблачительны только на первый взгляд, а по сути, только усложняют и масштабируют его тайну, заставляют перед ней застыть в мистическом восхищении. Если человек не имел фронтового бэкграунда как такового, опыта разведки и контрразведки и при этом писал вещи такой степени владения материалом и его подчинения творческой сверхзадаче, мы имеем дело с безусловным гением. Владимир Осипович и сам подбросил дров в этот костер, когда последнему своему огромному роману «Жизнь моя, иль ты приснилась мне», книге о космических уровнях взаимовлияния войны и поколений, ею воспитанных, дал подзаголовок «роман в документах», а обозначил его, с аллюзией на Ходасевича, как «автобиографию вымышленного лица».
И снабдил деталями, которые невозможно выдумать. Можно только вспоминать, снова и снова к ним возвращаясь: «…я напряженно соображал и никак не мог вспомнить, на каком именно станке – на втором или третьем от входа в кригер – помещались носилки, на которых год назад по дороге из Польши в тыловой госпиталь я отдавал богу душу, а он ее не брал и так и не принял, хотя все было подготовлено, и в вагоне для тяжелораненых я, как и другие безнадежные, был по инструкции предусмотрительно определен на нижний ярус, именуемый медперсоналом низовкой, или могильником, откуда труп легче было снять для оставления этапной комендатуре на ближайшей узловой станции для безгробового и безымянного казенного захоронения…» («В кригере»).
В этой же повести, малой частью вошедшей в «Жизнь мою», есть пронзительный мотив приятия фронтовой судьбы «Ваньки-взводного» и отторжения от нее как безнадежной и гибельной – такое можно только пережить самому…
Надо сказать, сценарий ревизионистских проектов в литературе одинаков: альтернативные версии, последовательно разматываясь, начинают противоречить не столько основной и официальной, сколько, и вполне ожесточенно – друг другу. Тогда запускаются, и на полном серьезе, аргументы жэковского пошиба: ага, Богомолов, как ни уговаривали, отказывался вступать в Союз писателей. Ясное дело, боялся анкет, расспросов и непременного разоблачения. А еще терпеть не мог фотографироваться – ну понятно, по той же причине…
Что ж, некоторым гражданам в отказе от писательского билета легче разглядеть паническую дрожь, нежели гражданскую позицию («Так вот, чтобы убедиться в том, что Достоевский – писатель, неужели же нужно спрашивать у него удостоверение? Да возьмите вы любых пять страниц из любого его романа, и без всякого удостоверения вы убедитесь, что имеете дело с писателем. Да я полагаю, что у него и удостоверения-то никакого не было!» (М. Булгаков «Мастер и Маргарита»)). Возможно, нынешняя селфимания и диктат социальных сетей и изменили бы отношение автора «Момента истины» к фотографированию. Но, увы, Владимир Осипович не дожил и не успел стать звездой инстаграма…
При этом книги его выходили огромными тиражами и с портретом автора, в экранизациях имени тоже никто не скрывал, даже если сам писатель не проявлял интереса к сценарным хлопотам. Разве что сетовал, что режиссеры Андрей Тарковский («Иваново детство», 1962, по повести Богомолова «Иван»), Михаил Богин («Зося», 1967), Витаутас Жалакявичус, сделавший попытку экранизировать «Момент истины», ни дня не служили в армии и это неизбежно сказывается на работе с военным материалом. Весьма характеризующая деталь.
Думаю, модель поведения Владимира Богомолова и его биографическая легенда объясняются просто – реальной принадлежностью к спецслужбам, определенной сословной зависимостью, в послевоенные годы, возможно, не профессиональной уже, а психологической. Расхожее выражение «бывших не бывает» здесь, видимо, по прямому адресу. Дмитрий Быков приводит свидетельство Юлия Дубова (предпринимателя и писателя, замечательно наблюдательного, создателя жанра «русской олигархической саги» – романы «Большая пайка», «Меньшее зло»), который довольно тесно общался с Богомоловым и говорил о его заметном месте в иерархии спецслужб. Последнее, может, и спорно, однако мне кажется, что Дубов обозначает не статус, а тип сознания. Тут я сошлюсь на собственный опыт: по роду журналистской деятельности мне подчас приходилось общаться с офицерами спецслужб, действующими и отставниками, от достаточно высокопоставленных до работяг среднего звена. Всех этих людей объединяло особое отношение к реальности: они воспринимали ее прежде всего как объект оперативной разработки, они не существовали в ней пассивно, они с ней работали, применяя весь арсенал наработанных технологий.
Выдающееся открытие Владимира Богомолова – он этот оперативный метод перенес в литературу, воспользовался как творческим инструментом. Самые мощные страницы романа «В августе 44-го», сделанные в революционной для военного детектива технике «потока сознания» (капитан СМЕРШа Алехин «прокачивает» матерого диверсанта Мищенко) – написаны настоящим профессионалом о коллегах и без соответствующего опыта и понимания были бы невозможны.
Кстати, Богомолов, якобы всю жизнь проживший в страхе и ожидании разоблачения, с огромным достоинством писателя и воина отстаивал свой самый знаменитый роман от цензоров самого КГБ – и не отдал в итоге ни единого слова… И сюжет этот – не о дерзости художника, но о позиции профессионала, уверенного не только в возможности диалога, но и в его законности и своем на него праве.
Писатели военной темы, касаясь темной, до поры почти закрытой стороны великой войны – ситуации недовоеванной гражданской, братоубийства, раскола нации, предательства, коллаборационизма, власовской РОА с одной стороны, деятельности СМЕРШа – с другой, всегда особо и несколько спекулятивно этот момент оговаривают. Дескать, вот сейчас, именно от меня будет последняя, окончательная правда. Богомолов, никогда не спекулировавший и не претендовавший на сенсационность, главным образом это направление и разрабатывал, задолго до «Огоньков» и прорабов перестройки, ему явно было что сказать. Журналист Николай Черкашин, много общавшийся с Владимиром Осиповичем в последние годы его жизни, свидетельствует: писатель серьезно работал над документальным романом о генерале Власове:
«– Власов – такая гнида была! – искренне возмущался Богомолов всякий раз, когда речь заходила об его антигерое. – Поискать надо. Животное! Его в Лефортово привезли. А он о чем страдает? О жратве, хотя кормили там всегда нормально. Но он пишет заявления, что ему с его ростом положена двойная норма. И тут врал, потому что не дотягивал до этой нормы целых два сантиметра».
Чрезвычайно интересно, однако, другое – Богомолов выводил антисоветское направление отечественной публицистики, чем дальше, тем больше уходившее в мифологию с многими миллионами замученных и пр., прямиком из власовской пропаганды. Точнее, геббельсовской.
Богомолов – художник одной, военной, темы, но при этом поразительно разный писатель. Его романам, тоже очень друг на друга непохожим, предшествовали прозаические миниатюры – «Кладбище под Белостоком» и «Сердца моего боль», где нет увлеченно-интеллектуальной игры «Августа 44-го», сотворения особого мира «Жизни моей», жестокого психологизма «Ивана». Там есть одна горькая эмоция, скупая мужская слеза по не вернувшимся с фронтов. Если задуматься – чувство не такое распространенное у победителей. Были стихи Александра Твардовского:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…
Владимир Высоцкий, тонко понимавший фронтовиков, спел в «Песне о погибшем друге»:
Я кругом и навечно виноват перед теми, С кем сегодня встречаться посчитал бы за честь. И хотя мы живыми до конца долетели, Жжет нас память и мучает совесть, у того, у кого они есть.
У Богомолова еще тоньше и больнее: «Все делается так, как было и до войны, когда в этой комнате шумел, смеялся и командовал лобастый жизнерадостный мальчишка, убитый где-то под Ростовом и даже не похороненный в сумятице панического отступления. Во главе стола ставится Петькин стул, его чашка с душистым чаем и тарелка, куда мать старательно накладывает орехи в сахаре, самый большой кусок торта с цукатом и горбушку яблочного пирога. Будто Петька может отведать хоть кусочек и закричать, как бывало, во все горло: „Вкуснота-то какая, братцы! Навались!..“
И перед Петькиными стариками я чувствую себя в долгу; ощущение какой-то неловкости и виноватости, что вот я вернулся, а Петька погиб, весь вечер не оставляет меня. В задумчивости я не слышу, о чем говорят; я уже далеко-далеко…»
Владимир Осипович Богомолов, загадочный человек, выдающийся гражданин, огромный писатель, сегодня далеко-далеко, но расстояние едва ли имеет значение, когда построенное и его трудами пространство памяти и духовной силы, объединяя многих из нас, становится еще гуще и плотнее.