Она еще ничего: волосы, подбородок довольно четкий. Но скоро про нее станут говорить «неплохо сохранилась», а потом «изумительная была женщина в молодости».
Излишне худая, может быть. Жилистая. Кожа натянута, шея в тонких проработанных мышцах. Только о спорте и говорит, как одержимая. Одежду спортивную скупает тоннами, чтобы обтягивала как можно четче накачанную орехом жопу. Уже ею может яблоки выжимать и фреш по утрам делать.
И все подруги такие. Иногда соберутся у нас по выходным и рожи друг другу перемалывают. «Ты видела, что с Маринкой стало после пластики… Господи, неужели она сама не видит, что это уродство? Бедная. Никогда на круговую не лягу, нужно уметь стареть с достоинством».
И каждая из них думает, что всем другим глаз на жопу натянули, а сама она идеально сделанным лицом молодость излучает.
На меня поглядывают зазывно, хихикают, кокетничают, подыгрывать приходится старым коровам.
Моей Каринке – двадцать два. Девочки, я знаю толк в юности и знаю, какова она на ощупь. Но даже это не так важно, как вы не понимаете: молодость имеет запах.
Об этом я им никогда не скажу. Пусть думают, что обманули время.
А раньше я ее любил, она смеялась часто и понимала меня. Такие волосы коричневые были, и так светились, а я их нюхал. И в глазах лучики от смеха.
Мы на байдарках плавали. А на привале спирт минералкой разведем, и весело. Сейчас весь бар завален вискарем, не меньше трехсот евро за бутылку, стакан болтаешь, нотки дуба чувствуешь, а счастья нет.
И дом большой, машина, собака дорогая. А ничего не радует.
Вот и Каринка потому. Мечтаю снова пережить, как было раньше. Зажму ее на письменном столе. Могу себе позволить иметь. Карина стонет, извивается, старается свой бонус отработать. Но это все не то.
Жене проще, она не мечтает о втором шансе, жадно пользуется нажитыми благами и думает только о том, чтобы выглядеть курее прочих куриц.
Я те эмоции вернуть хочу, а она? Прежний цвет волос?
Но волосы другого цвета, как их ни крась. И вместо лучиков в глазах теперь унылый ботокс, да и смеется реже.
Сегодня юбилей – пятнадцать лет мы вместе, восемь, как я не люблю ее, и три, как жалею.
Она не виновата, что стареет. Но ведь и я не виноват.
Мне в аэропорт ехать, я такси вызвала – и дамочка за мной прикатила.
А у меня в Варшаве встреча важная с культовым режиссером и парочкой продюсеров. Поэтому я все лучшее надела так, чтобы прямо ярлыками наружу.
В общем, приезжает дамочка, я сажусь, а кресло в собачьей шерсти, я губки интеллигентно поджимаю, но молчу, думаю, сейчас доедем, и я накатаю на тебя жалобу в таксомоторный парк.
Говорю ей:
– Тетя, судьба европейского кинематографа в твоих руках. Если я не успею на самолет, то следующее Берлинале без меня, давай уже жми на своем «рено».
Она кивает – и с визгом по газа́м.
Едем-едем, она со мной разговор заводит:
– Вот, мол, так мол и так, уже шестнадцать часов работаю, хотела вроде бы уже домой, но вот ваш вызов приняла. Сейчас отвезу и уже точно в кровать. Спать.
А я возмущаюсь:
– Как шестнадцать часов, разве можно шестнадцать часов, это ведь небезопасно. Вы же заснуть можете.
А она тем временем уже по МКАДУ мчит. Пристроится близко-близко за мерсом в крайней левой и хренак по тормозам, так что внизу машины что-то натужно крякает.
Она говорит:
– Да фигня. Иной раз я сутками работаю, остановиться не могу, и домой не хочется.
Ну я мысленно крещусь в душе и думаю, вот бы мне до аэропорта добраться, и сразу тогда я на нее точно накатаю, чтобы ее прав всех лишили.
Только бы живой доехать. И опять бумс! головой в торпеду.
Ну едем-едем, как назло ни одной пробки, мне хоть выдохнуть спокойно, в себя прийти. Гоним с большой скоростью, белое не надевать, обтягивающее не носить.
Она тыр-тыр по омывалке, а жидкость закончилась. Стекло грязное. И вот она гонит практически уже на ощупь.
Я говорю:
– Нет, тетя, так дело вообще уже ни в какие ворота. Давай останавливайся, омывалку покупай.
Ща, думаю, остановится она на дороге жидкость купить, я быстро вылезу и другое такси словлю. Опоздаю – ну и фиг. Не так уже я и кино люблю.
Она из машины вылезает, капот открывает, и слышу я, булькает там что-то из-под капота. Выхожу – у нее истерика навзрыд.
– Сука! – орет. – Сучье вымя козлиное.
– Кто?
– Да урод этот. Вчера, когда домой приехала, он на моей тачке таксовать пошел, на пару часов, пока я кемарю. Он, сволочь, долго за рулем не может, у него спина. Так мало того, что не заработал ни хера, так омывалку всю вылил и бензин спалил, не заправился. А я…
И опять навзрыд.
Ну я капот на себя, жидкость залила, крышку закрутила, все закрыла, ее приобняла. Ветер, я грязная вся, а мне вечером с аристократами встречаться.
Но как по-другому? Все мужики сволочи, но мы-то нет!
Сели, опять едем, я ее успокаиваю. Стыдно ей, всхлипывает, рассказала, что на самом деле он хороший: и работать ее не заставляет, и заботливый, только плевать ему на все. И накатило что-то. Бывает ведь?
Бывает.
Доехали кое-как до аэропорта, я вылезла, она извинилась, сказала, что еще один заказ возьмет, и уже точно домой. Вот просто точно. Домой не хочет, но спать хочет.
А я успела на самолет. Даже «версаче» свое в туалете отмыла.
В общем, не буду я на нее жаловаться. Не хочу.
Мы тогда на первом курсе учились. Все вечера с девочками в общаге в читальном зале проводили. На первом этаже.
Сидим как-то раз, болтаем и видим, за окном читалки туда-сюда симпатичный молодой человек интеллигентного вида прохаживается, в легкой элегантной дубленке. Делаем вид, что учебник читаем, а сами хихикаем и за ним послеживаем. Явно чей-то жених, но чей? Интрига!
И тут потенциальный жених к окну прильнул и хаба-на! Дубленочку нараспашку, а там… ничего. В смысле из одежды ничего, а так ого-го! Мы из-за неоправданных романтических надежд как заорем. Хором.
На наш визг парни-защитники со всей общаги сбежались. Мы глазами хлопаем, пальцами в окно тычем. А они запетушились – извращенец! Маньяк! Дрочер! На наших девок покусился! И прямо в майках, трениках и тапках всем скопом на улицу, на мороз – онаниста ловить.
Это был миг единения и мужской солидарности. Один за всех и все за одного, именем королевы! Один даже клюшку хоккейную прихватил.
Парни на улицу, а мы к окну – романтика! Сейчас они проучат бесстыдника. А наглец тем временем даже убегать не пытается, дубленочку запахнул, затравленно улыбается и за угол пятится, пятится… Мужики, кто «свиньей», кто «клином», за ним – страшно!
Нам уже за углом не видно ничего, и только девичье воображение всякие разности рисует – вот они сейчас вернутся – оторванную маньячью голову за волосы нам под ноги кинут. Ваша, мол, честь поруганная разругана взад.
И правда возвращаются, но без головы, и как-то смущенно, без огонька. Мы к ним за подробностями – как все было?
Догнали мы его, говорят:
– А он что-то жалкий такой. Улыбается… пальтишко теребит. Что нам, его бить, что ли?
А Зинка из двести тридцать седьмой комнаты как заорет:
– Вы с ума сошли, он же маньяк! Он нам знаете что?
Глаза большие делает и в сторону промежности косит. А Вова из триста двенадцатой ей отвечает:
– Что он вам? Подумаешь! Писун показал. Тоже мне, принцессы. Вчера бы ты так орала. А то вообще не пискнула за всю ночь. Погнали отсюда, мужики, по пивасу.
И тогда я поняла – вот это мужская солидарность. А та, другая, не в счет.