Запрятал сердце осьминог в лучистом теле —
да так, что сам забыл, где сердцу место.
П.К.
Пётр томился мутноглазой весенней маетой. Он подробно изучил медную раскрашенную тарелку «Национально-патриотический фронт „Память“ поздравляет фараона с исходом евреев из Египта», отметил нерадивую запылённость фарфорового ангела-подсвечника, бесцельно забрёл в пустую коммунальную кухню, посмотрел в окно на переходящую в бульвар Офицерскую, где оживлённо разговаривали руками торговцы пивом, пнул ногой фиолетовую луковицу, выскочившую из овощного ящика, и снова вернулся в комнату. Внутри Исполатева, как в весеннем растении, происходила таинственная работа.
Машинально сняв с полки брошюру «Пауки, насекомые» с насупленной головой кузнечика на лакированной обложке, Пётр узнал, что у некоторых толкунчиков рода эмпис самец в качестве «свадебного подарка» преподносит самке такую же крупную, как он сам, муху. В результате присевшая на ветку копулирующая пара толкунчиков располагается как бы в три этажа: сверху размещается самец, который держит самку, та, в свою очередь, держит ногами муху – пока самка питается, происходит спаривание.
Тут Исполатев почувствовал, что внутренняя работа в нём завершилась и он готов написать обзорную статью о текущей литературе, заказанную ему для журнала «Речь» Сяковым.
Шарик в стержне присох, и Пётр исчеркал четверть листа, прежде чем вывел: «Слова Шкловского, что-де современная литература сера, как чижик, сказанные им в двадцатые, точно шляпа шулера, вмещают то, что в них не вкладывали – день нынешний…»
В коридоре затрещал телефон.
– Буэнос диас, – послышался в трубке вкрадчивый голос Паприки. – Не забыл?
– Как можно, – соврал Исполатев.
– Грасиас, – нежно пропела филолог-испанист. – Жду к шести. Маму зовут Агния Ивановна. Запомнил? Агния Ивановна…
Огорчённая весьма заметным влечением Исполатева к Ане-Жле, Паприка собрала волю в кулачок и выжала из сыра каплю влаги. На недавних пестринках у Жвачина и Скорнякина, в которых Аня отчего-то участия не принимала, Паприка была столь обворожительно нежна с Петром, выдавала ему взглядами такие авансы и сумела так распалить его преступно-наивными касаниями, что оба раза, каким-то само собой разумеющимся образом, они оказывались в одной постели.
Соблазнителем Исполатев себя решительно не чувствовал. Ему нравилась милая Паприка, он уважал её предназначение – играть с котом у камина, любить мужа и бродить с детьми по афанасьевским сказкам, – однако Пётр оценивал себя верно и не хотел обманываться.
Календарь в часах показывал восьмое марта.
Размышляя о подарке, Исполатев выкосил на лице щетину. С белой рубашкой в руках он подошёл к зеркалу и вгляделся в своё отражение. «Я вроде бы молод и как будто здоров, я влюблён и, кажется, сам могу быть любим, во мне сокрыт чудесный дар бесцельного существования, но я не настолько жесток, чтобы обманывать тебя, Паприка!»
Такси, выплеснув на тротуар лужу, остановилось перед Исполатевым.
– На Кирочную, – через сидящего на переднем сиденье пассажира сообщил таксист.
Исполатев решил, что у «Чернышевской» он хотя бы купит цветы.
На Кирочной мелькнула зелёная вывеска зоомагазина.
– Стоп, – сказал Исполатев.
Машина словно присела и упруго качнулась на месте. В подвальчике щебетали птицы, с сыпучим шорохом возились в опилках ангорские хомяки, беззвучно, мерцая лупоглазыми мордами, порхали в аквариумах похожие чёрт знает на что рыбы. Исполатев остановился у прилавка, где помещались птичьи клетки. Два неразлучника сидели на жёрдочке и, зашторив глаза кожаными веками, искали друг у друга клювами в изумрудном оперении. Рядом, как детский сад на прогулке, галдели волнистые попугайчики. Между прутьями пустой соседней клетки был закреплён лист бумаги с объявлением: «Продажа цыплят производится по четвергам. Детям до шестнадцати лет цыплята не отпускаются». Во втором этаже, над объявлением, дрябло свинговали два кремовых кенара. Самая большая клетка была битком набита зелёно-серыми чижами. Простая русская птичка – не дура выпить водки на Фонтанке – приглянулась Исполатеву вздорным видом.
У станции метро, носящей имя идейного, интеллигентного, чересчур правильного, чтобы быть интересным, писателя XIX века, Исполатев купил пять головастых гвоздик, взъерошенных, как третий сон Веры Павловны.
Лифт остановился на шестом этаже безликого блочного дома. Стены лестничных клеток и труба мусоропровода были выкрашены салатной краской и усеяны весёлыми ситцевыми цветочками. Исполатев мысленно поблагодарил Создателя за то, что Тот, взявшись делать людей разными, не выбрал главным признаком отличия характер сыпи на кишечнике.
У двери, обтянутой стёганым дерматином, Пётр задержался и раздавил на косяке кнопку звонка. Кованые стебли гвоздик упруго сутулились.
За дверью возникли две фигуры: счастливая Паприка и полная, стареющая женщина с короной ложно-рыжих волос на голове.
– Ма, это Петя, – щебетнула Паприка.
– Исключительно приятно, – призналась женщина.
– Агния Ивановна, – Исполатев выставил перед матроной букет, – эти цветы вас недостойны, достоин вас единственный цветок – ваша дочь. Не скажу, что это изящно, но это от души.
Принимая гвоздики, Агния Ивановна по-девичьи зарделась.
– Благодарю, – сказала она, волнуясь. – Чрезвычайный букет. А мы уже сели. Прошу следовать за стол. Галочка, покажи Пете ванну, где моют руки.
Паприка распахнула дверь в ванную и, не произнеся каких-то слов, посмотрела на Исполатева сперва радостно, а потом смущённо и умоляюще.
– Подарок пока подождёт, – сказал Пётр.
Вынув бутылку «Дербента», Исполатев оставил сумку в прихожей и вслед за Паприкой прошёл в гостиную. Паприка представила Исполатева; потом Исполатеву – отца, который сидел рядом с праздничной женой долговязый и пьяненький, брата, жену брата с белым фарфоровым лицом и их малолетнюю дочь, сразу чего-то устыдившуюся при постороннем. Среди салатниц виднелась початая бутылка водки и похожая на волан для бадминтона хрустальная ваза с гвоздиками. Исполатев поставил на стол «Дербент».
– Дело! – похвалил отец. Он взял бутылку и столовым ножом принялся трепанировать её полиэтиленовую голову. – Нагружай тарелку под штрафную, догоняй нас – мы далеко уплыли!
– Понёс, балабол пьяный, – смутилась за мужа Агния Ивановна и обратилась к гостю: – Петя, вам салатов сразу положить или постепенно?
Отец наполнил рюмки водкой, а Паприке и невестке плеснул в бокалы вина.
– Целиком за женщин выпили, теперь будем по отдельности. За матерь нашу! – сказал отец.
– Будь здорова, – согласился брат.
– За меня всегда успеется, – возразила Агния Ивановна. – Давайте выпьем со знакомством…
– Пётр, – сказал отец, наполняя рюмку, потому что успел выпить под свой тост в одиночку. – Мазурик! Ты мне полюбился!
– Ишь, соловей заливистый, – обиделась Агния Ивановна. – Слова под него не вклинишь. – Она робко посмотрела на Исполатева. – Петя, мы вам замечательно рады, бывайте к нам чаще… Ой! – спохватилась она. – Что-то я будто прощаюсь. Я не то говорю. Я буквально другое хотела.
– Давайте выпьем, – угрюмо сказал брат, – а то батя себе в третий раз цедит.
Выпили. Дружно взялись за вилки.
– Пётр, – возник отец, завершив наполнение рюмок. – Я человека с первого взгляда… С тобой Галка как в Кремлёвской стене. На свадьбу не забудь стариков… Понял? А то есть, что забывают.
Исполатев покосился на Паприку – та не поднимала лица от тарелки.
– Вот Емеля! – срочно вскрикнула Агния Ивановна. – Зачем косушку открыл, пока гости не сошлись? Не человек, а стихийный самотёк.
– Имею право выражать, – заявил отец, возвращая на стол пустую рюмку.
– Батя, – сказал брат, – пойдём на кухню потабачим. Там у нас карты, я тебя в дураках оставлю.
– Накось! – Над столом медленно проплыла дуля. – Не таких делали.
Брат подмигнул Паприке и повёл отца в кухню.
– Беда с ним – по праздникам водку сильней закуски предпочитает, – оправдалась за мужа Агния Ивановна. – А мы вот что… давайте мы Петю с Галочкой отметим. Чересчур на вас смотреть приятно. – Она снова зарделась. – Живите подобру, раз вам удовольствие.
Выпили и неторопливо закусили. Когда Агния Ивановна двинулась включать телевизор, Исполатев склонился к уху Паприки: «Пора…»
Из кухни рвался нетвёрдый голос отца, вспоминающего про утёс на Волге. Нащупав в сумке маленькую клетку-переноску, Исполатев спрятал её за спину и вошёл в комнату Паприки.
– Ай! – взвизгнула Паприка, увидев на ладони Петра переноску. – Что там скребётся? Крыса?
– Это чиж. Зовут Петей.
– Петя? Ты даришь мне Петю? Ой, какой милый! Как у него сердечко бьётся! И ты хочешь, чтобы я посадила его в клетку?
– Отпусти его.
Паприка блеснула голубыми белками и горестно вздёрнула брови.
– А он не умрёт?
– Ещё чего, – сказал Исполатев. – Он будет трепыхаться в небе и чирикать чижиные песни.
– Мне его жалко. А чиж Петя точно хочет на волю?
– Хочет.
– Тогда – сам…
Исполатев взял в кулак тёплый комочек перьев, открыл форточку и бросил птицу в сырое, покрытое рванью облаков небо.
Подходя в двенадцатом часу к дому, Исполатев заметил, как из телефонной будки у подворотни в его сторону устремилось что-то лёгкое и решительное. Тишину мартовской ночи разбудил вселенский грохот хлопнувшей металлической двери.
– Где ты шляешься, бабник чёртов! – Аня повисла на Исполатеве, крепко сжимая в руке вишнёвую сумочку. – Пусть не обещала, всё равно должен ждать – предчувствовать должен! – Она нащупала губами рот Исполатева. – Как мышь шамёршла… – пробубнила Аня, продолжая долгий поцелуй.
Обнявшись, похожие на разнополых сиамских близнецов, они бегом добрались до парадной и взлетели к дверям тёплой коммуналки. Аня сразу юркнула в ванную и взбила под струёй воды сугроб пены. Исполатев в комнате обнял гитару, потому что чувствовал себя в этот миг счастливее, но глупее инструмента:
я видел небо, бедное дождями, и дивных птиц на илистой косе божественного, но чужого Нила, я видел караваны, длинной цепью бредущие от славного Фаюма, и океан песка за тихой рощей душистых апельсиновых деревьев, я видел гордый строй вершин в нарядах чистейших из искристых кружев, черпал руками воду звонкую ручья, рождённого в любви от льда и солнца, по диким склонам, где подвижен камень, я собирал цветущий рододендрон-она смеялась: было, видел, трогал! – да, женщины не признают глагола прошедшего, для них не существует того, что пальцами, губами, взглядом нельзя ощупать тут же, сразу, мигом, и спорить глупо, я не спорил, нынче я говорю: мой рот запомнил податливое море, что по просьбе способно расступиться и впустить гостей в свои жемчужные владенья, а тело помнит зной и злую жажду пустыни яростной, а руки знают путь к оазисам блаженным, как дорогу вернейшую к ним знают караваны, а молодое сердце весело, как чадо снегов и солнца, трогай же губами и пальцами, пока всё это рядом, помни: один лишь только миг промедлить стоит – тотчас опередит тебя другая.
…………………………………………………….
Ночью Аня была нежна и предупредительна, как напроказивший ребёнок. Исполатев говорил ей глупые ласковые слова, она слушала и влезала в тёплые шкурки разных маленьких зверюшек. А когда ночь предсмертно побледнела и собралась на покой, Жля сказала, что будь она старухой с памятью до подмёток, она бы и тогда не вспомнила ничего лучшего.