ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КАМЕННЫЙ ГРАД
ГЛАВА ПЯТАЯ
1. НАД ЗАБЫТЫМИ КОСТРАМИ
Утро. В чистые, жемчужные туманы, как обычно окутавшие в этот ранний час Волгу, сегодня впутались, медленно текли с берега черные пряди дыма. Нижний Новгород спал тяжелым, похмельным сном.
Откинув створку слюдяного оконца, княжна смотрела вниз на подол града, где еще курились забытые костры ушкуйников. Берег был пуст. Как нежданно нагрянули непрошеные гости, так же и ушли. Тряхнули градом! Новый город гостей попомнит.
Дуня зябко передернула плечиками: студено на рассвете, но от окна не отошла. Медленно, тихо плыли думы. Вот напали, начали татарских гостей грабить, потом и своих не пощадили. Пакости сотворили много, — но мысль не задержалась на этом, разбои ушкуйников обычны, и дивиться тут было нечему. Опять и опять вспоминала Дуня о подруге своей Малаше, уволок ее атаман разбойников Александр Аввакумович, имя его далеко гремело по Волге. То, что ушкуйник девицу уволок, также не диво, хотя бы и Малашу — дочь немалого боярина. В Нижнем Новгороде ушкуйники узды не ведали. Дивно было иное: отец Малаши бесстрашно к самому Александру Аввакумовичу пошел, просил, грозил, умолял. Когда возвращался он с берега, Дуне в щелку приоткрытого окна довелось увидеть, как брел боярин в кремль. Шел он простоволосый, тяжело переставляя ноги. У крыльца остановился и долго, как слепой, искал рукой перила. Дуня крадучись перебежала переходом из своей светлицы в княжий терем, там затаилась за дверью, слушала, что говорил князю Малашин отец. Думала, пришел он ко князю бить челом на ушкуйника, но об ином говорил боярин. Слышно было, как тяжело вздыхал он, как изредка всхлипывал, потом, собравшись с силами, продолжал свой медленный, трудный для него рассказ. Княжна ясно слышала каждое слово, но смысл речей его смогла понять не сразу. Сейчас у окна, глядя на потухающие костры, Дуня вспомнила, как боярин, задохнувшись, еле выговорил: «Как сказал мне вор, — ты–де, тестюшка, сам дочку спроси, пойдет ли она в терем под замок, — так у меня сердце и заколыхнуло. Ну, думаю, вор девку соблазнил, да и как не соблазнить, ежели он — детинушка здоровый, кудрявый, веселый, ох, веселый!..»
Дуня силилась представить себе веселого, кудрявого вора, ласки которого заслонили Малаше родительский дом, и чувствовала, как тревожно замирает сердце. «Что же за чары такие изведала Малаша? Что, если бы не Малашу, меня схватили ушкуйники?» Вздрогнула. Только что сотканный мечтами богатырский облик ласкового, веселого вора вдруг сник, расплылся, как грязный клок дыма в белом тумане девичьих мыслей. Дуня задорно тряхнула головкой: «Ну нет! Меня этим не полонишь!» В памяти вспыхнули горящие глаза Мити: «Не сочти за похвальбу, княжна, но только быть мне кречетом…» Нет! Малаше и теперь не понять Дуню, не понять, как можно стоять вот так, прислонясь головой к оконному косяку, и шептать самой себе: «Кречет, белый кречет…»
Сзади подошла Патрикеевна, накинула на плечи княжны плат.
— Простынешь, Дунюшка.
Княжна точно и не слышала: «Кречет, белый кречет…»
В соседнем тереме с треском распахнулась дверь. На гульбище вышел отец, заспанный, неодетый. Видимо, Дмитрий Костянтинович спешил взглянуть на Волгу, убедиться, что берег воистину пуст, что ушли наконец новгородские разбойники.
Не замечая дочери, князь быстро подошел к перилам гульбища, на ходу подхватывая спадавшие порты, перегнулся, вглядываясь. Дуня подалась в глубь светлицы, отвернулась и, пугаясь собственных мыслей, гоня их прочь, поняла, что невольно сейчас сравнила она отца с Московским князем. Старалась не думать, но знала, знала: приди так вот в Москву ушкуйники, не стал бы Митя в Кремле отсиживаться да с гульбища поглядывать, как станишники пакостят во граде.
Кречет! Белый кречет!
2. НЕ ДЛЯ НАС
Обоз понемногу втягивался в лес, под тень сосен. Фома снял шапку, вытер рукавом потный лоб.
— Ух! Хошь немного полегше, а то несть спасения от солнца: разъярилось, палит и палит.
Бор стоял на холмах вековой, богатырский. Под соснами — ни травинки, только вереск да лиловатые сухие лишайники. Из–под ног Фомы выпрыгнул черный кузнечик, распустил красные крылья, с треском полетел прочь. Хорошо в бору в знойный полдень. А запах! От этого соснового духа совсем повеселел Фома. Но радоваться было рано. Голова обоза поползла с горы, под соснами зазеленел мох, дорога пошла через болотистую низину. Оттуда вдруг послышались шум, ругань. Фома взглянул сверху, выругался. Передний воз завяз, весь обоз сбился в кучу, загромоздил узкую полосу лесной дороги. Фома, чертыхаясь, побежал в голову обоза. Возчики, шлепая лаптями по воде, топтались вокруг воза, тащили, надсаживались криком. Куда там! Тяжело: везли камень.
Еще сверху заметил Фома, что кто–то от работы отлынивает, таясь за кустами. «Вишь, подлый!» — припустясь с горки, Фома медведем вломился в кусты.
— Кто тута хоронится?! — ухватил за ворот, тряхнул. — А, это ты, Бориско! — Погнал его на дорогу, действуя коленкой, ибо руки были заняты: за шиворот парня держал. Бориско после каждого пинка только ойкал, но оглядываться на Фому поостерегся, пожалуй, в зубы заедет. Озлился медведище.
Выгнав парня на дорогу, Фома принялся его срамить. Возчики, бросив работу, столпились вокруг, глядели хмуро. Бориско понял: заступы не жди — начал отлаиваться сам:
— Ты што, Фомка, кулаками в нос суешь? Видывали мы твои кулаки! Сыты! Дали тебе под начало обоз, ты и рад над людьми куражиться. Глядите, люди добрые, какой у нас воевода сыскался — Фомка–вор. Ты перед князем выслуживаешься, а мы — люди малые, нам и в кусты схорониться не грех.
«Ишь куда загнул, идол», — удивился Фома, начал было совестить:
— Ты подумай, на какой работе мы. Камень везем! Каменный град, сиречь Кремль, на Москве строить.
Только Бориско не унялся:
— Град? Как же! Так мы его и построили! А куда обоз гоним? Въедем в Кремль и к Троицкой башне свернем. Стрельня завалилась, срамота смотреть, а камень владыка Алексий у князя отобрал и тут же рядом с развалиной Троицкой башни церковь строит.
Возчики зашептались:
— Парень правду–матку режет. Божий храм строить, конечно, дело благочестивое, но от татар али от Литвы одним благочестием не оборонишься. Можно было бы с храмом и подождать! Бог простит.
Фома, однако, не смутился, подбоченясь, шагнул на Бориску.
— И опять ты дурак!
— Лаяться ты горазд!
— Угу! А ты думать не горазд. Не понял, как есть не понял, пошто храм раньше Кремля воздвигают.
— А пошто?
— А по то... — Фома не договорил. Из толпы крикнули:
— Ой! Глядите! Солнце!..
И тут только люди увидели, что ослепительный зной августовского дня меркнет. На запрокинутые к небу лица легла празелень необычных теней. Фома как стоял подбоченясь, так и не опустил рук, приговаривал вполголоса:
— Вот те на! Солнце щербато!
В наступившей тишине громко прозвучало тревожное ржание коня. Как бы в ответ, сразу закричали несколько человек, кто–то в ужасе повалился наземь, зажимая лицо руками, кто–то вопил, всхлипывал по–бабьи, тонко и пронзительно. Быстро темнело. Бориско, обезумев от страха, кинулся прямо в лес, но Фома его перехватил, грозно тряхнул:
— Стой! И вы все стойте… — загремел он и добавил такое крепкое словцо, что люди невольно попятились.
— Экий леший! Тут знамение грозное на небеси, а он такими земными словесами человеков вразумляет, что, если его на месте громом не разразит, придется вору верить.
Но грома не было, а Фомка орал бесстрашно:
— Вы што, аки овцы, сгрудились? Гляди веселей, дьяволы!
Из толпы вылез отец Бориски. Старик напустился на Фому, застучал в землю клюшкой:
— Ах ты, бесстыжий! Нашел время лаяться! Да знаешь ли ты, чем сие знамение нам грозит?
Фома опять подбоченился.
— Чем?
— Беды, глад, мор…
— Ой, Пахом, помолчи! — загрохотал опять Фома. — Не то я те, старый ворон, всю бороду выдеру. Ты у меня покаркаешь, ты у меня попужаешь людей. Я слыхивал, тебе не впервой по небесным знамениям беды пророчить. Твоя старуха сказывала, как ты единожды брехал, ныне опять за то же принялся!
Пахом невольно замолчал. Потом, переведя глаза с солнца на Фому, спросил тихо, со страхом:
— Фомушка, да нешто ты и знамениям небесным не веришь? Уж не обасурманился ли ты в Орде?
Люди враждебно и настороженно ждали ответа. Фома понял: ошибиться нельзя! Могут тут же и задавить без пощады, а потом, обезумев, в леса разбегутся. Ошибиться нельзя! И, глядя на серп солнца, он отвечал напевно:
— Не верю я, детинушка, ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай, а верю я, детинушка, в свой червленый вяз…
— Так то ж Васька Буслай, — откликнулся Пахом, — этим словом свою дубинку славил.
— А я чем хуже Буслая? А вы все чем хуже? Носы повесили! Страшно! Солнце, аки месяц о трех дней, и лучи свои скрыло. Што с того? Не для нас то знамение!
Испуганные люди невольно потянулись к этой простой и задорной мысли: «Не для нас…» Только Пахом еще не сдавался, спросил со вздохом:
— А ты почем знаешь, что не для нас?
— Нет! Не для нас! — Фома говорил убежденно. — Сам ты сказывал: «Знамение сие грозно». А за што нам, русским людям, грозить? Не мы давим, нас давят! Не мы кровь людскую пьем, нашу кровь ханы пьют! Што Руси знамения бояться? Пусть ордынские вороги наши сию тьму разумеют! Тьма на них!
— Дай–то бог! Дай–то бог!.. — повторял Пахом, крестясь. За ним поснимали шапки и другие мужики, а Фома взглянул на солнце и весело воскликнул:
— Эге, никак светлее становится… Бориско! Не договорил я тебе с этим переполохом. Разумей: Алексий–митрополит где храм ставит? На каком месте? Ты, может, и не ведаешь. Там двор ордынский стоял. Отдала владыке то место царица Тайдула. Он там, не будь плох, церкву деревянную поскорее поставил, а церква та сгорела, а царицу Тайдулу зарезали… — Фома скорчил лукавую рожу, подмигнул. — Вот владыка и спешит место занять, обратно татар в Кремль не пустить. Смекаешь, в чем хитрость?
Фыркнул довольно, глянул лукаво. Возчики заулыбались. Тогда, толкнув Бориску в плечо, Фома добавил:
— Довольно головы загибать, шеи посворачиваете! Принимайся, робята, за дело, начинай воз вытаскивать. Будет вам на солнце глазеть, говорю, не для нас знамение, вишь, светает.
3. МАМАЕВ ПОСЛАНЕЦ
Арба с поставленными в ряд узкогорлыми кувшинами затарахтела по переулку, где целый квартал был занят ханской мастерской.
— Вода! Вода! Холодная вода! — загорланил торговец, и послушные этому призыву ханские рабы бросали работу, бежали к воде — напиться. Сразу затихло пыхтение мехов у горнов, смолкли удары молотов, скрип чигирей, поднимавших воду в бассейны, откуда она самотеком шла по трубам к горнам для охлаждения их. Знал купец, куда привезти свой товар. Чистую питьевую воду нигде так не расхватывают, как тут, в кархане, где около огня и горячего металла люди изнывают от жажды.
Переулок сразу запрудила толпа, так что случайный всадник, проезжавший здесь, остановил своего ишачка, — не протолкаться. Оставалось терпеливо ждать, когда очистится дорога, а очиститься она должна была скоро: вон как надсмотрщики стараются, палок не жалеют, гонят рабов обратно к горнам, да и воды у купца ненадолго хватит. Рассудив так, всадник сидел неподвижно, только его туфли без задников, свисая пятками чуть не до земли, тихо покачивались. Вдруг он вздрогнул, подобрал ноги. На другом конце переулка, привлеченные сюда шумом, показались воины ханского караула. У этих расправа коротка. Десяток ударов сплеча, десяток вскриков, рубцы на голых плечах и спинах, сразу набухшие кровью, и толпа рабов, не дожидаясь, чтобы воины обнажили сабли, рассыпалась, побежала.
Купец вскочил на арбу и погнал лошадь. Звон и дребезг сопровождали купца — денег у рабов не было, и расплачивались они кто чем — своими издельями. Купец, подгоняя лошадь, опасливо оглядывался на десятника караула, знал: попадешься — плохо будет за прямой грабеж ханской карханы.
«Держи! Держи!» — неслось вслед. Но не на того напали! Лошадь у него была резвая, дороги он не разбирал. Сбив с ног замешкавшихся на дороге рабов, купец скрылся за углом.
Еще горячий от свалки, десятник наткнулся на всадника, продолжавшего сидеть на ишаке.
— Ты кто? — прохрипел он, раздумывая, не огреть ли плетью и этого.
— Бедный уртакчи.
— Уртакчи? Зачем тебе, хлеборобу, в Сарай–Берке быть?
— Подать платил. Уртакчи я, на чужой земле сижу, на земле мудрого Хизра, ему ныне и подать везу.
— Так. Поезжай, — милостиво разрешил десятник, опуская плеть. Перебирая тонкими ножками, ишак побежал неторопливой рысцой. Десятник глядел вслед. «Уртакчи? Похоже на то. Кафтан старый, выцветший и ишак полудохлый, а что–то не так. Клянусь бородой Магомета, врет он! Где я его видел?»
Всадник тем временем завернул за угол и ударил ишака пятками в брюхо, но ишаку спешить было некуда и он продолжал трусить понемножку. «Подхлестнуть ишака? Нет! Нельзя. Оглянуться? Тоже нельзя!» Спину сверлил пристальный взгляд ханского десятника. Еще колено переулка и, слава Аллаху,— дом Хизра. Всадник слез, застучал в ворота. Привратник не хотел его пускать, начал препираться:
— Станет ли с тобой, оборванцем, мудрый Хизр говорить?
Гость наконец рассердился.
— Открывай, старый верблюд, пока цел! — По властному окрику привратник сразу узнал гостя, ахнул:
— Аллах! Сам Челибей к нам приехал!
Челибей, не замечая низких поклонов, быстро прошел во двор, ведя осла в поводу, только тут он позволил себе оглянуться. В щели между закрывавшимися воротами мелькнул десятник караула, выезжавший из–за угла.
Мурза нахмурился, но тут же стер морщину со лба: негоже, если привратник тревогу баатура заметит.
— Где мудрый Хизр?
— В саду, рудник благодеяний, в саду он, преславный мурза!
Челибей сверкнул на привратника глазами:
— Когда мурза приезжает в кафтане нищего уртакчи, только ишак будет орать на весь переулок: «Мурза! Мурза!» — И, бросив повод в руки опешившему привратнику, он пошел в сад.
Там, в кружевной тени деревянной резной беседки, на алом ковре дремал Хизр. Рядом, на глиняном блюде, украшенном подглазурной росписью, кучкой лежали яблоки, груши, персики. Над ломтиком дыни гудели несколько пчел. Услышав шаги, старик приподнялся на локте, с первого взгляда узнал Челибея, удивленно поднял брови. Мурза загородил своими широкими плечами вход в беседку и, не приветствуя хозяина, сказал напрямик:
— Тебе, Хизр, достаточно хлопнуть в ладоши, позвать слуг, и проклятый отступник, ханский изменник, грязный пес Челибей будет в руках Азис–хана, ибо ханский караул узнал меня, шел следом и теперь стоит у ворот этого дома.
Хизр вскочил.
— Какая собака пролаяла тебе, что я забыл старые добрые обычаи Орды? Гость всегда гость! Если даже он враг, я буду защищать его до последнего своего дыхания. Садись!
Опускаясь на ковер рядом с Хизром, Челибей сказал:
— Хороший ты старик. Иногда я даже верю, что ты в самом деле бессмертный Хизр, так много сохранил ты в душе сокровищ нашей простой, суровой и славной древности. Я не хочу быть твоим врагом, Хизр.
— И я не хочу видеть в тебе врага, — старик, все еще хмурясь, мотнул головой. На мочке уха у него качнулась, сверкнув на солнце, массивная золотая серьга в виде кольца с осмиугольным яхонтом. — Но ты изменил хану, ты перебежал к шакалу Мамаю…
Челибей вскочил, затопал на старика ногами.
— Остановись, Хизр! Ты хочешь сказать, что мы все же враги! Нет и нет! Ты поглупел, мудрый Хизр, ты разучился различать день и ночь, друга от врага!
— А ты разучился холодным словом разить противника. Раньше умел.
— Теперь не умею. — Челибей опять повалился на подушки. Дышал он тяжело, на лбу у него поблескивали капельки пота.
Мурза долго молчал. Хизр тоже молчал и следил, как, словно тучи, проносились отсветы мыслей на лице мурзы. Наконец гость заговорил:
— Ты хотел назвать меня врагом, я пришел к тебе как к другу. Меня ты не обманешь. Я же знаю, что ты, задумав посадить ханом в Орде Хидыря, назвался святым Хизром, да простит тебе Аллах твой грех. Лучше ли других был твой Хидырь?
Старик пристально глядел на мурзу.
— Ты прав! Я лгал людям, рассказывая, что дела великих ханов прошли перед моими глазами. Я думал: если бы в Орду в самом деле пришел бессмертный Хизр, хану легче было бы поднять силы Орды. Не моя вина, что измельчали ханы и Хидырь оказался таким же, как и остальные. Ныне не лгать уже нельзя, ибо люди, поверившие в мою святость, не простят мне обмана.
Старик откинулся на подушки, прищурясь, смотрел на мурзу.
— Я понял тебя, Челибей, — негромко сказал он наконец, — владея моей тайной, ты задумал грозить мне… Я…
Челибей перебил его:
— Ты не понял, святой Хизр! Я тоже думаю: приди в Орду Хизр, беды миновали бы нас. Но Хизр не приходит ни сюда, в Сарай–Берке, ни к нам, в степи… Но он должен прийти! Брось все это, — Челибей широко махнул рукой вокруг, — богатство не к лицу бессмертному Хизру. Если ты еще не устал искать сильного хана, поспеши! Надень опять свой рваный халат, иди в степи!
— Что ты советуешь мне, проклятый Аллахом изменник!
Но мурза и бровью не повел, будто и не слышал крика старика.
— Я изменник? Да! Я изменил хану, ибо Орда выше хана! Грызясь друг с другом, ханы губят силу Орды, видя это, я бежал к Мамаю, и не стану обманывать тебя: Абдулла–хан только пестрая кукла, как те расписные глиняные игрушки, что продаются на базаре. Да, хан у нас Мамай…
— Стой! — Хизр подался вперед, яхонт в его серьге сверкнул каплей живой крови. — Помнишь ли ты, как клялись наши предки Чингису?
Челибей только отмахнулся:
— Пока останется хоть один кусок мяса твоего рода или хоть немного травы, смазанной жиром его, иной не будет нам ханом! Так, что ли?
— Так!
— Вот и дожили! Ханы наши — только слава, что Чингисова рода, а что в них от Чингиса осталось? Истинно трава, смазанная жиром его. Видя это, я отрекся от клятв мертвецам!
— Что ты говоришь, Челибей?
Мурза точно и не слышал горестного возгласа Хизра. Он спросил:
— Видел ты знамение на солнце?
— Видел.
— Солнце было, как серп, и рога его смотрели на нас, на Орду смотрели. Задуматься о том надо.
— Думаешь, беды грозят нам?
— Беды? Их и без знамения много. Шайтаны вражды выпрыгнули из котла времени. В Сарай–Берке Азис–хан засел, за Итиль–рекой наши, Мамаевы, орды кочуют, в Наровчате Тагай сидит, в Булгарах — Булгат–Темир, в Цитрахане — Салычей. То не беды, то гибель Улуса Джучи! А знаешь ли, что затевают в Москве? Каменную крепость возводить начали. Митя–князь пока зубы не показывает, пока смирен, пока он — верный пес ханский, подожди, из–за каменных стен он зарычит волком. Они все такие — волчье племя — урусы. Сам Бату–хан боялся их!
— Ты бредишь, Челибей! Бату–хан, да будет благословенно имя его, покорил Русь. Ты бредишь!
Мурза упрямо мотнул головой.
— Бату–хан боялся их! Он одел Русь пеплом, он покорил это злое племя, но дальше в Европу пошел, да и повернул. Даже избив русских людей и разрушив города их, он боялся оставить за спиной Золотой Орды этот упрямый лесной народ. Пока не поздно, надо завершить дело Бату–хана! Надо истребить урусов.
Челибей говорил горячо, убежденно, а главное — говорил то, что иногда приходило в голову и самому Хизру. Слова мурзы падали горячими углями в сухую траву размышлений святого Хизра. Постепенно свирепея от слов мурзы, Хизр вдруг вскочил, забыв о старости, метнулся по беседке. Челибей следил за ним с нескрываемым насмешливым интересом. Уже не гостеприимный добродушный старик, а необузданный вельможа ордынский проглянул в Хизре, что–то хищное было в этом метавшемся по беседке старике.
— Счастливее всех на земле тот, кто гонит разбитых врагов, грабит их добро, любуется слезами людей, целует жен и дочерей противника… — Хизр выкрикивал эти страшные слова хрипло, со злобой.
Челибей наконец прервал Хизра. Говорил он холодно и спокойно.
— Нет, Хизр, нет! Эти слова уже не годны ныне, хотя их и любил говорить великий Чингис. Перебить, разграбить, сжечь — это так, но целовать их жен и дочерей! Спаси Аллах от соблазна! Их дети, рожденные от наших воинов, все равно станут нашими врагами. Нет, Хизр, нет! Не целовать их жен, но вырезать чрева им, но лошадиными копытами топтать младенцев. Спалить леса, чтобы ни единый не схоронился в чащобах. В черную пустыню превратить всю Русь! Вот что надо сделать.
Хизр глядел на Челибея широко открытыми глазами. Тонкие искривленные губы старика беззвучно шептали:
— Не целовать жен их, но вырезать чрева, но затоптать младенцев… Правда! Звонкая, железная правда в твоих словах! Воистину, если кто и верен ныне Чингису, то это ты, Челибей. — Хизр вдруг возвысил голос. — Нет! Не Челибей! Отныне не этим темным именем будешь зваться в Орде, а Железным мурзой — Темир–мурзой! Да будет так! — Хизр замолк, задумался, потом проговорил медленно, будто с трудом, будто каждое слово его было железным, тяжким:
— Перерезать, растоптать, сжечь! Благо! Благо! Но кому под силу сделать это? Русь ныне так просто не затопчешь, времена Бату–хана миновали.
— Эта сила будет у Мамая!
— Мамай? Чем он лучше других?
— Он умней, свирепей и упрямей ханов. Он — не Чингисова рода, ему труднее, чем любому хану, достичь власти, но уже сейчас люди идут за ним. Дай срок, он перервет глотки ханам, укрепит Золотую Орду и обрушится на Русь. Пусть он не Чингисова рода, он идет путем Чингис–хана. Идя за Мамаем, я изменяю потомкам Чингиса, чтоб остаться верным делу Чингиса!
Последние слова мурзы поразили Хизра, он хотел что–то сказать, но тут вошел привратник.
— Ты что?
— Дом окружен ханским караулом, — ответил привратник.
— Хорошо, иди. — Хизр махнул рукой, потом поднял лежавший на ковре халат из лиловой парчи, обшитый золотым позументом, накинул его, поправил чалму и важно пошел к воротам.
Мурза остался в беседке, оглянулся по сторонам. Узорные, легкие стенки. Такие натиска не выдержат! Одна надежда — Хизр не выдаст. А если караул все же вломится? Мурза нахмурился, опять оглянулся на стены беседки. Капкан! Вышел в сад, прислушался. Из–за каменной ограды был слышен звяк оружия. Ничего не поделаешь — окружили!
Мурза вернулся в беседку и присел около блюда, отогнав пчел, взял ломтик дыни и, как ни в чем не бывало, начал есть, изредка вытирая рукавом рот. Кончил. Обсосал намокшие усы. Противно! Ай как противно почувствовать себя в шкуре волка, на которого охотник беркута выпустил! Закрыл глаза и ясно представил картину степной охоты. Серый мчится что есть мочи, расстилаясь по траве, а ведь знает: от орла не уйти. Тень орлиных крыльев упала на волка, еще мгновенье, и орлиные когти вопьются сразу и в загривок и в морду зверя. Два молниеносных удара, и зверь слеп, потом третий, последний удар клювом в темя… Мурза открыл глаза. Увидел идущего от ворот Хизра. Усмехнулся, почувствовав, как холодок пошел по спине. «Небось так же и у волка бывает, когда на загривке шерсть встает!» Мурза невольно тронул свой гладко бритый затылок: нет ли там вставшей дыбом волчьей шерсти?
Старик, подойдя, сказал:
— Десятник узнал Челибея, приехавшего ко мне в рубище уртакчи, а я поклялся именем пророка, что под моим кровом лишь один гость пребывает и гость этот — Темир–мурза, а потом пугнул, — старик тонко усмехнулся, — сказал им, что, видно, грехов у них много, если над ними злые джинны силу взяли, глаза отводят, Челибеем прикидываются.
Десятник ответил, что о Железном мурзе он не слыхивал, но спорить с мудрым Хизром не посмел, только стражу вокруг дома поставил...
4. КАРХАНА
Хизр и Челибей вышли из дому. На мурзе был кожаный передник мастерового и грязная, прожженная в нескольких местах рубаха, грубого полотна.
— Сюда, — прошептал Хизр, указывая на тень, падавшую от стен карханы. Они остановились под старой корявой яблоней. Мурза наклонился, всматриваясь в чуть поблескивавшие в темноте глаза старика.
— Мудро ли ты поступаешь, выручая меня, мудрый Хизр?
Старик в ответ только нахмурился. Челибей подпрыгнул, ухватился за сук и уже с дерева сказал негромко:
— Вот мы и снова друзья. Прощай! — Беззвучной тенью скользнул вниз, на двор карханы. Под ногами заскрипел уголь. Озираясь, мурза шагнул раз, другой. Сбившись в кучки по двое, по трое, прямо на земле спали рабы, и только под дальним навесом полыхало пламя да мерно поскрипывал рычаг мехов. Отойдя от яблони, Челибей выпрямился, пошел не таясь: кто его в потемках признает! Ощупал спрятанный под передником кинжал, чтоб ловчее выхватить его и без шума прирезать сторожа. До ворот оставалось каких–нибудь полсотни шагов, когда перед ним, как из–под земли, вырос человек. Мурза отступил на шаг, с первого взгляда распознал, что перед ним раб, мастер, татарин. Тот, тоже пристально приглядываясь, сказал негромко:
— Ныне с вечера в воротах карханы ханские воины встали. Не тебя ли они поджидают?
— Почему меня? Может быть, тебя!
Мастер тихо прищелкнул языком:
— Нет, я здесь старожил, а тебя до сих пор в кархане не видывал.
— Кархана велика…
Не отвечая, мастер взял мурзу за локоть, подтолкнул легонько, увел к себе под навес, где стоял потухший, холодный горн. Раб сел на кучку угля, мурза опустился рядом. Мастер помолчал, слышно было, как он дышит, посапывая. Наконец сказал:
— Ты, друг, правды от меня не таи. Мне ее сказать можно — я Азис–хану враг.
Челибей насторожился:
— А почему так?
— А за что рабу хана любить? Я татарин прирожденный. Для того ли дед моего деда в ордах Бату–хана на Русь ходил, чтоб мне рабом быть?
У мурзы мелькнула озорная мысль. «Открыться ему. Караул кликнуть он и сейчас может, так что хуже не будет». — Но не успел он рта раскрыть, как раб его спросил:
— А тебя, друг, не Челибеем зовут? Не ты ли вместе с Кульной Бердибек–хана резал? Говорили, ты к Мамаю в степи сбежал, как же ты в ханской кархане очутился?
«Узнал! Узнал! Ударить его кинжалом, но кинжал под передником, а раб глаз не спускает…» Мысли заметались, забились, потом — словно свист ястребиного крыла. «Ты же Темир! Железный мурза! Что ж мысль у тебя, как куренок, мечется?» Спокойно, чуть презрительно он бросил ответ:
— Челибея во мне признал? Зорок! Нет ныне Челибея! Темир–мурза перед тобой! — И снова метнулась мысль: «Сейчас сполох поднимет», но мастер и бровью не повел, только, отвечая, чуть–чуть усмехнулся:
— Имя–то какое тяжко–звонкое. Такое имя лишь ханам под стать. Или Хизр тебя так нарек? Что ж, старик на это мастак. Слово скажет — стрелой ударит!
— Почему Хизр?
— А кто ж еще? От Хизра идешь. Соблазнять старика ходил! Ну как, прельстил?
Темир плюнул с досады: все знает! Вместо ответа сам спросил:
— Откуда ты все вызнал?
— Вызнать не мудрено, коли эдакие коты у Хизра по яблоням лазают да к нам с дерева прыгают.
Темир–мурза молчал. Долго молчал и раб. Наконец, глубоко вздохнув, он промолвил:
— Эх, мурза! Сказано было, что Азис–хану я враг, ты слова мои по ветру в степь пустил. Скажу иначе: тебе я друг и Хизру друг. Спросишь, почему. Так ведь раб я, раб! А вы оба хотите век Чингис–хана вернуть, и я в том веке пожил бы, а то ныне жить совсем худо, покорили мы ханам половину вселенной и стали рабами. Утонули в море кыпчакском, язык монгольский потеряли, говорим по–кыпчакски, кыпчаков татарами нарекли и стали с ними едины, все рабами ханскими стали. Нет! Нет! Не туда вел нас Чингис!
— Иль при Чингисе рабов не было?
— Среди татар — не было! — Страстная убежденность зазвенела в словах раба. Мурза усмехнулся, но спорить не стал, а раб вдруг повернул речь, заговорил деловито, буднично:
— Сейчас от нас не выйдешь. День, другой поживи здесь, у моего горна, мехи качать будешь, никто тебя и не заметит, а потом, когда Аллах поможет Мамаю прикончить Азис–хана, ты, мурза, мою услугу не забудь. Зовут меня Али, запомни.
— Если не выдашь, запомню. Слову моему верь.
— Я верю, — откликнулся Али, — но и ты, Темир–мурза, зарони в сердце слово мое: обманешь, забудешь — на том свете мои руки ухватят тебя за полы кафтана, остановят, не пустят в рай!
Три дня прожил Темир в кархане, на четвертый Али шепнул ему:
— Ханский караул ушел.
В полдень, услыхав гнусавый призыв: «Вода! Вода!», Темир вместе со всеми рабами бросился в переулок, но не стал проталкиваться к арбе с водой, а метнулся в сторону, выбежал из переулка и лицом к лицу столкнулся с десятником ханского караула...
5. МАЯЧНЫЕ ДЫМЫ
Ясное, но уже не жаркое солнце стояло высоко на прозрачном небе. Над лесами раскинулась предосенняя ничем не рушимая тишина, такая, что даже и летучие паутинки бессильно повисли, опутав прозрачной сетью и траву и деревья. Первые желтые листочки, изредка срываясь с ветвей, медленно падали вниз, не относимые ветром. Тишь. Тишь…
Но что это? За чуть слышным шелестом начинающегося листопада — четкий и ясный топот копыт. Испуганно вспорхнула сорочья стая, низко над землей пересекла дорогу, мелькнула белыми пятнами в кустах и скрылась. На лесной тропе показались всадники. Красными цветами среди зелени мелькнули червленые щиты, блеснула сталь доспехов. Впереди сотни своих разведчиков скакал Семен Мелик. Воины громко переговаривались, весело смеялись. Любо в такой погожий денек русскому человеку в лесу! Один Семен молчал, вглядываясь вперед, туда, где над лесом, в синем прозрачном небе, поднимались столпами маячные дымы.
Какая беда стряслась, никто на Москве не знал. Дмитрий Иванович послал Семена на разведку. Немало маяков уже миновал Семен, но узнать, что за напасть грозит, было не у кого. Караульщики зажигали смоляные костры, видя маячный дым соседа, и больше ничего не ведали. Дымы вели к Суздалю. Невольно вспомнил Мелик, как скакал он впервые по этим же лесам с вестью о смерти князя Ивана. Много с той поры воды утекло: и князь Дмитрий вырос, и сам Семен другим стал. Воины его сотни дивились про себя: что такое с сотником? Всегда весел, а ныне — как воды в рот набрал. Не кручина ли какая?
Нет, не кручина, а раздумье овладело Семеном. Каким он был в те дни несмышленышем! Лишь удачи для себя желал. Удача! Удача! Ее выстрадать надо, да и так ли уж нужна удача только для себя тому, чей путь подобен прямому полету оперенной стрелы, как когда–то сказал Юрий Хромый…
Вечерело, когда вдали за расступившимися лесами показался Суздаль. Вспыхнула и погасла искра на каком–то дальнем кресте.
«Как тогда», — подумал Семен и ясно вспомнил: совсем не так, совсем иной был вечер, холодный, хмурый, и тучи лежали низко, а ныне — чистое, почти летнее небо, в которое столбом уходит дым ближайшего маячного костра.
Когда подъехали к маяку и стало видно лицо старика караульщика, Семен невольно подумал: «Воистину сегодня былое стучится в сердце», — в старике он признал деда Микулу. Разведчики с удивлением увидали, как их сотник, соскочив с коня, рывком скинул на землю свой богатый плащ, чтоб не путался в ногах, и, подбежав, крепко обнял старика, одетого в какую–то драную дерюгу. Микула тоже не ждал такой ласки, смутился, потом долго смотрел слезящимися глазами, наконец узнал, охнув, опустился на пень.
— Ты ли это, Семен?
— Вспомнил?
— Не сразу, а вспомнил. — Тронул меч Семенов, покивал трясущейся головой. — Так, так. Вижу, не зря мой топор ты на меч променял. Видно сокола по полету! — Мигнул в сторону воинов: — Никак подначальные твои? Куда, молодцы, путь держите?
— Скачем узнать: почто костры запалены? Почто дымы в небе?
— Костры запалены повелением князя Дмитрия Костянтиновича Суздальского. Прошли вниз на болгар новгородские ушкуйники на два ста ушкуях. В Нижнем Нове–городе они великое воровство учинили, избили множество татар, и басурман, и армян, а гостей московских да ростовских пограбили. Потом воры Камой ходили, грады повоевали, ныне плывут со многой корыстью обратно по Волге–реце, этими днями быть им в Нижнем. Дмитрий Костянтинович с силой собрался, решил ворам их воровство припомнить. В Суздаль приедешь, помощи от Москвы просить будут.
— О том немедля Дмитрия Ивановича известить надо! Немедля в Суздаль надо ехать! — Семен вскочил с бревна, но Микула остановил его.
— В Суздаль спешить непошто, я те не соврал, вестника в Москву пошли хошь сей час, а ты ночуй у меня в шалашике. Вишь засинело, запоздняете, доберетесь до града во тьме, врата вам все одно не откроют.
— Как так не откроют! Нам–то!
— Кто вы такие — ночью не видно, а в Суздаль Дмитрий Костянтинович княжну Евдокию отправил — от драки, значит, подале, ну в Суздале и стерегутся сугубо. Хошь тресни, а врат не откроют.
6. ДВЕ ВЕСТИ
Дмитрий, твердо печатая шаг, ходил из угла в угол думной палаты. Семенов гонец только головой крутил за князем. Вдруг, круто повернувшись, Дмитрий шагнул к оробевшему послу.
— Значит, так: князь Дмитрий Костянтинович единожды собрался размахнуться, да и то зря! Ушкуйники, говоришь, мимо Нижнего прошли? Князюшка побряцал мечом и на том успокоился, утомился от ратных дел, — Дмитрий презрительно фыркнул. — А Семен, говоришь, узнав об этом, князя Дмитрия помянул так, что тому икнулось, да и повернул к Ярославлю, ушкуйников перехватывать? Он что — в изумлении был али спьяна полез?
Князь Владимир не вытерпел, вскочил, закричал брату:
— И ладно, что полез! Удал Семен, только и всего!
Гонец сам такой же, как князья, молодой, горячий, повернул лицо к Владимиру, закивал сочувственно. Дмитрий опять принялся ходить, бормоча:
— Сто человек, а там два ста ушкуев! Спятил Семен! Совсем спятил!
Кто–то из старых бояр наконец сказал:
— Ты, княже, раньше времени не печалься. Семен зря на погибель не полезет.
Дмитрий остановился.
— Авось в самом деле Семка на рожон не попрет. — Посмотрел на бояр: — Свибл Федор Андреевич, — боярин поднялся с места, — поедешь в Новгород Великий, спросишь их там, почто ходили на Волгу, почто грабили и били русских людей? Спросишь грозно, на вече, пусть мне Господин Великий Новгород за разбои ответит, а до тех пор мира ему не дам! — Потом улыбнулся Владимиру, подмигнул послу: — Авось Семен и ушкуйников клюнет, и сам цел останется. Сумеет, а?
Гонец понял — гроза прошла, расцвел:
— Знамо, сумеет! Он такой, такой… — Так и не высказал, какой Семен Мелик, но и без того всем было ясно.
Видя, что князь занялся с гонцом и советов их больше не нужно, бояре стали расходиться, время было к обеду. Дмитрий окликнул Свибла:
— Федор Андреевич, будешь в Новгороде, присмотри каменных дел мастера доброго, чтоб крепостное строение разумел.
Когда Свибл ушел, гонец сказал тихо:
— Княже!
Дмитрий, стоявший в задумчивости, оглянулся:
— Чего тебе?
— Велел Семен Михайлович тебе еще одну весть донести и передать с глазу на глаз.
— Что такое?
— В Суздаль, спасаясь от ушкуйников, княжна Евдокия Дмитриевна приехала, дочь… — Гонец взглянул в лицо князю и запнулся — понял: растолковывать князю, чья дочь княжна Евдокия, — не надо.
7. РАЗЛАД
Никому не ведомо, почто великий князь с малой дружиной во Владимир ускакал. И уже совсем никто не знал, куда выехал из стольного града Владимира Дмитрий Иванович ранним осенним утром. Видели только — выехал князь сам–друг с гусляром дедом Матвеем на полночь по Суздальской дороге, а куда — спросить не посмели.
Из Москвы князь выезжал — было еще все зелено, но две ночи подряд ударили заморозки, и сразу на леса точно кто златотканый плащ накинул.
Утром небо было синее, чистое, солнышко поднялось, будто умытое, и под его светлыми лучами земля лежала в полудреме. Зачарованно стояли золотые леса, одетые сейчас в утренний наряд жемчужного, тонкого инея. Синие тени лежали в глубине леса.
— Как пригоже–то, дедушка! — то и дело говорил Дмитрий, оглядываясь на деда Матвея.
Дед в ответ улыбался. Борода и волосы гусляра, казалось, тоже покрылись инеем, и где–то в усах запряталась такой же синеватой тенью добродушная складочка, зато нос и щеки деда багрецом отливали, под стать осинам. Уйди такой в лес, опутайся мхами — лесовик и только. Но сегодня старик был одет не для леса, чисто: не в лес ехали — в город.
Выше и выше поднималось солнце, упали на мокрую траву туманы, растаял иней, тонкие струйки пара, пронизанные светом, поднимались от веток. Стало заметно теплее. Дед Матвей скинул кожушок, ехал по–летнему. Вышитый подол его белой длинной рубахи лежал у него на коленях. А Дмитрий все больше и больше хмурился.
Дед поглядел, поглядел да и спросил без обиняков:
— Ты что вздыхаешь, княже?
Дмитрий оглянулся:
— Что ты, право, дед, все сзади едешь, дорога хоть и не широка, но для двоих хватит.
Матвей догнал князя, поехали стремя в стремя. Дмитрий, хоть и велел гусляру ехать рядом, но что–то примолк, только вздыхал, а тут еще лес помрачнел, все ель да ель пошла, только изредка среди темных елей светлым зеленым кружевом вставала рябинка, отягощенная гроздьями ярких, тронутых морозом ягод, да хлопотуньи белки мелькали порой между вершинами елей, почти такие же красные под солнцем, как и гроздья рябины.
— Ты что, княже, примолк? — спросил наконец дед Матвей.
Дмитрий взглянул на гусляра.
— Ох, дедко, задумали мы с тобой такое… — покрутил головой. — Все равно из этого ничего не выйдет.
— А ты, княже, раньше времени не тужи. Кабы мы худо какое задумали, а то ведь едем честно, с добром.
— Поди там потом толкуй, а выйдет у нас так, что доброго человека да лихие люди в чужой клети поймают.
Дед не стерпел, фыркнул, улыбнулся и Дмитрий.
— Ты, дедушка, в Суздаль сходи, погляди, что и как там, а я… — замялся, покраснел: — Я не посмею.
Гусляр шевельнул усами, усмехнулся:
— Ладно уж, схожу для тя в разведку, коли ты такой сторожкий.
В последней деревне перед Суздалем князь с гусляром завернули в избушку к старому знакомцу деда Матвея, у него похлебали щец и, оставив коней, пошли ко граду. Солнце стояло еще высоко, когда они увидели городские стены. Здесь Дмитрий распрощался с гусляром.
— Так, дед, сразу на княжий двор и пойдешь?
— Так и пойду. Песенку спою, на гуслях сыграю, глядишь, и приветят, а там и княжну увижу, — дед подмигнул лукаво. — Может, шепнуть какое словечко княжне?
— Что ты, дедко, упаси бог говорить ей про меня! Узнай только, здесь ли она, не уехала ли обратно в Нижний Новгород.
— Ин ладно. — Матвей поклонился, пошел ко граду и через плечо: — А шепнуть было бы вернее…
— Нет! Нет!
— Ладно, — повторил гусляр и зашагал по дороге.
Дмитрий посмотрел ему вслед, вздохнул и побрел назад в деревню, в раздумье опустив голову. А вокруг стоял зачарованный золотыми, осенними сказками лес. Казалось, шептал он едва уловимо о чем–то хорошем–хорошем. Князь свернул с дороги, пошел какой–то тропкой. Куда? Куда глаза глядят. Смотреть, как золотой листок, смоченный каплей росы, вдруг сорвавшись, беззвучно падает на землю, как кое–где начинает редеть, становиться прозрачной лесная даль, как в высоте, курлыкая что–то по–своему, пролетают к лесным озерам собирающиеся в путь треугольники журавлей. Только журавлиный ли это разговор? Будто нет! Будто кто смеется вон за тем густым березняком.
Князь сошел с тропы, продрался сквозь белую чащу молодых березок и увидел на поляне веселую стайку девчат. Рвали они рябину, кидались тяжелыми гроздьями, смеялись.
Князь невольно засмотрелся на них. Вдруг сзади голос:
— Ты, парень, почто из–за куста девичьи игры подсматриваешь?
Оглянулся. Обомлел — княжна!
Дуня тоже не ожидала, что просто одетый паренек, тихо стоявший под березкой, князем Дмитрием окажется. Узнала его с первого взгляда, смутилась, залилась румянцем.
А он глядел, глядел и все позабыл на свете. Княжна, оправившись от смущения, или, может, чтоб смущение скрыть, напустилась на Митю:
— Как ты попал сюда, князь? Чего здесь, в лесах под Суздалем, делаешь? Княжье ли дело за девками подглядывать!
Какая–то отчаянная смелость нашла на него.
— Из–за тебя, княжна, в лесах под Суздалем я брожу… К тебе пришел, да оробел, послал в Суздаль верного человека узнать, во граде ты или уехала.
— Ишь ты, какой прыткий! Какое тебе до меня дело? — нахмурилась притворно. — Осмелел! Я, кажись, тебя не звала.
Дмитрий не понял, что в суровых словах Дуни прячется лукавый, веселый смех. Принял все за чистую монету, и смелости как не бывало. Потух. Проговорил глухо:
— Твоя правда, княжна, не звала ты меня. Осмелел, сам пришел, а почему осмелел — и не знаю. Не мог забыть я встречи с тобой, теперь вижу — забыть надо. Прости. — Низко поклонившись, Дмитрий пошел прочь, понурив голову.
«Куда же он? Вот глупый! Остановить его, окликнуть? Стыдно!»
А Митя уходил все дальше, шел без дороги. Вот за белыми стволами березок уже плохо видна его белая рубаха, Дуня вдруг с внезапной теплой улыбкой поняла, что освященное обычаем притворство падает с нее, как листья с березки, что с ним, который верит каждому ее слову, грех притворяться. Тряхнув головой, забыв лукавство девичье, она бросилась за ним, но тут из кустов кинулся какой–то человек. Дуня обомлела, не закричала, не позвала на помощь, стояла как вкопанная. Человек оглянулся и тоже стал.
— Бориско! — чуть слышно сказала княжна.
Он подошел, чинно поклонился в пояс:
— Будь здрава, княжна Авдотья Митревна. Признала беглого холопа своего? Что ж стражу не кличешь?
Узнать Бориску было действительно трудно. Там, на усадьбе, был он робким пареньком, теперь перед ней стоял костлявый, узкоплечий детина, заросший бородой, лохматый. В глазах, в усмешке появилась дерзинка.
— Как ты здесь очутился, Бориско?
— Случай привел меня сюда, княжна. Тогда у вас на усадьбе сулила ты меня пожалеть, да, видно, недосуг тебе было, и пришлось мне самому о своей голове думать. Сбежал я от горькой доли, ныне сбежал сызнова.
— От кого ты сбежал?
— От него, от Митрия Ивановича. Твой батька меня ограбил и похолопил, а Московский князь и того хуже со мной сотворил; поработал я у него в оружейной слободке, покалечился, ныне суставы к непогоде, как у старика, ломит… — Бориско вдруг прервал свою речь, пригляделся, захохотал: — Ты никак меня пожалела? Пустое! На лихую работу послал меня князь Митрий за дело, за разбой. Не ждала такого от Бориски? Я за то на князя Митрия сердца не держу. Работал, мерз, что с того? Хребет гнуть везде придется, но когда меня камни заставили возить, тут я не стерпел, сбежал.
— Тяжело?
— Нет! Камни возить много легше, чем руду из болота таскать. Не в том дело, это бы ничего, стерпеть можно, но чтоб свой брат Фомка–тать надо мной хозяином стал, того стерпеть я не мог, сбежал. Был Фома лихим удальцом, а ныне в княжецкую дуду стал играть. Чем его только князь приворожил, не ведаю!
— А сюда зачем пришел?
Бориско посмотрел на княжну искоса, подозрительно: пошто, дескать, выведывает, потом бесшабашно тряхнул кудлатой гривой волос.
— Схитрил я, княжна. Вот сбежал я, меня, само собой, ловить станут, ну, а кому в голову придет искать меня в Суздале? Вишь, Авдотья Митревна, как я разошелся, все тайны тебе открыл. А почему? Потому — ныне я страх потерял. Не поймают ныне меня и не закабалят, в Суздале я мимоходом.
— Куда же ты теперь пойдешь?
— Пока я князю в Москву камень возил, многого наслушался. Митрий Иванович не зря спешит, шибко он Тверского князя опасается, а коль так, я в Тверь пойду. Москве да и твоему батюшке, князю Митрию, стану пакостить! Прощай, княжна!
Пошел прочь, не оглядываясь, с треском продирался сквозь чащу. Княжна глядела ему вслед, стояла не шелохнувшись.
8. СЕРЕБРЯНЫЕ НЕЗАБУДКИ
На следующий день дед Матвей вновь пришел в Суздаль. Был он теперь без гусель и вид на себя напустил строгий, как и подобает княжому человеку.
Придя в кремль, дед прямо пошел к княжескому терему и, не таясь, велел вести себя «к Евдокие Дмитриевне».
— Почто тебе княжна понадобилась? — строго спросил тиун.
Матвей отвечал громко, чтоб челядь слышала:
— Послан я из града Москвы от великого князя Дмитрия Ивановича, а пошто — скажу не тебе, скажу княжне Евдокие Дмитриевне. Веди к ней.
— Кажись, в саду княжна? — оглянулся тиун на челядинцев.
— Там она. Там! — ответили ему.
Княжна сидела под березкой и так задумалась, что и не видела подошедших тиуна и деда Матвея.
— К тебе посол, княжна, от князя великого, от Митрия Ивановича, — сказал тиун.
Княжна вздрогнула, вскочила со скамьи:
— От Дмитрия Ивановича? Говори!
Матвей шагнул вперед, поклонился в пояс, потом покосился на тиуна:
— Приказано, мне, княжна, передать тебе княжьи слова по тайности. Вели слуге твоему уйти.
Тиун и руками развел.
— Да ты никак, старик, в изумлении? Да где это видано, чтоб княжна тайных послов принимала? Да меня князь Митрий Костянтинович за то со свету сживет!..
Дед прервал его строгим окриком:
— Помолчи, холоп! Я не тайный посол, а великого князя. Бесчестья на Дмитрия Ивановича не потерплю!
Княжна замахала на тиуна руками:
— Иди! Иди! — Тот пошел прочь с ворчанием, оглядываясь.
Дед Матвей расстегнул суму, вынул оттуда что–то завернутое в чистый плат, вновь поклонился.
— Тебе, княжна, шлет Дмитрий Иванович дар. Не обессудь, прими.
Княжна схватила деда за руку, гневно нахмурилась:
— Стой, старик, как смеет князь Дмитрий слать мне дар?
— В том–то и беда, — вздохнул Матвей, — что мыслил князь поднести этот дар по–иному. Взгляни! — Дед сбросил платок. В руках у него сверкнул женский головной убор: тонкая золотая дужка, два узорных височных кольца, от которых с легким звоном упали вниз тончайшие, хитрого плетения золотые цепи. — Сей убор не простой, старинный, еще до Батыева нашествия сделан. Князь потому этот убор и выбрал: княжна–де оценит, что убор сей вольным русским человеком сработан. Да, видать, ошибся Дмитрий–то Иванович. Отколь мне ведать, почему оскорбел вчера князь, из леса придя?
Склонив голову набок, дед встряхнул убор, любуясь его игрой в лучах солнца. Взглянул на княжну, замолк. В синих глазах Дуни стояли слезы, вот–вот готовые сорваться с ресниц.
— Княжна оценит, что убор сей вольным русским человеком сработан, — медленно повторила она и, чувствуя, что слезы уже льются из глаз, отвернулась.
— Вот оно что, — заговорил старик иным, сразу потеплевшим голосом, — он там, а ты здесь кручинишься. Аль повздорили с ним?
Дуня кивнула головой.
— Полно, княжна, не беда. Знаю теперь, чего мне делать. Держи–ко убор. — Сунул ей в руки подарок и, улыбнувшись, с доброй хитрецой шепнул: — Подожди до вечера. — Ушел торопливой старческой походкой, плохо сгибая колени.
Только теперь Дуня рассмотрела подарок. Трехлопастные височные кольца несли по три темно–красных самоцвета. Дуню поразила необычайная игра камней. Точно золотые искры горели в красной глуби самоцветов. Она не сразу заметила, что камни висят в тонком кружеве оправы, приподнятые над золотыми впадинами, на которые свободно падают лучи света, чтобы затем отразиться в глубине камня. А меж камней над золотым полем кольца качались, как живые, на тонких, свернутых в пружинки стебельках, серебряные цветы — незабудки.
Что значит этот подарок?
9. ЧАРЫ
Дуня сидела на той же скамейке, опустив на колени руки, когда в саду появились Дмитрий с гусляром.
Дед, слегка подталкивая князя, шептал:
— Говорю, иди, не робей.
Дмитрий подошел, сказал тихо:
— Княжна!
Дуня подняла голову, пальцы ее судорожно сжали звенья цепочек убора, лежавшего у нее на коленях.
— Я оценила твой подарок, князь, как ты того хотел. Мне он воистину дорог, спасибо. Но почему ты подарил мне его, не ведаю?
Дмитрий хотел отвечать с укором, что думал подарить убор как другу, а пришлось отослать с дедом Матвеем, чтоб не так горько было домой, ехать и убор обратно везти, но ни укора, ни горечи не получилось. Какая уж тут горечь, когда смотрят на тебя лазоревые очи, когда дрожащая тень от пушистых ресниц сделала лазурь их бездонной!
Он подошел, взял из ее рук венец и, откуда смелости набрался, надел убор ей на голову. Золотой ободок потонул в пушистом золоте волос, каплями алой крови вспыхнули яхонты на висках, узорные цепочки двумя лентами упали на грудь.
Несколько мгновений он стоял, завороженный ее чарами, потом, как бы стряхнув с себя наваждение, заговорил:
— Пойми меня. За злато кос, за лазорий очей, за тонкий стан полюбит тебя и другой. Мне мало этого. Открой душу мне! Хочу верить, что ты поймешь меня, что на трудном пути моем будешь рядом со мной. Хочу верить, что ты — друг мне.
Осторожно, несмело она откинула его черные кудри, заглянула в глаза:
— Кречет мой белый, тогда же, над пеплом сожженного Суздаля, все поняла я и до конца тебе поверила. Не знала только, что и ты меня не забыл. Буду ждать тебя, а сейчас, прости, негоже нам разговаривать.
Князь хотел что–то сказать, но она с улыбкой перебила его:
— Все знаю, что скажешь. Не надо, — и, чуть слышно шепнув: — Милый… — ушла.
Броситься бы за ней. Не посмел. Так и остался стоять, раскинув руки, не в силах поверить, что так просто, так легко под осенней золотой березкой нашел он свое счастье.
10. В РЫБНОЙ СЛОБОДЕ
Вечером Дуня долго стояла у открытого окна. Легкие облачка, как перья жар–птицы, горели на вечернем небе, наливаясь розовым золотом. Дуня глядела на них, и казалось ей, что и ее жизнь становится сказкой, и воркотня старой Патрикеевны за спиной не в силах была разрушить чары.
А Патрикеевна ворчала:
— И что теперя будет? Узнает батюшка князь, разгневается. Видано ли, чтобы парень к девке так запросто пришел да и подарок дарил. Запрет князь тебя, бесстыжую, в терем, ой запрет. Давно пора! Насидишься тогда под замком.
Дуня оглянулась, засмеялась беззвучно.
— А вот и не насижусь!
Патрикеевна затрясла головой:
— Насидишься, насидишься, вот ужо…
Княжна отвернулась от окна, наклонилась к няньке и, целуя ее, тихо шепнула на ухо:
— Не насижусь. Митя сватов пришлет, замуж выйду, вот тебе и терем! — Засмеялась.
Патрикеевна села на лавку, захлопала очами.
— Ох! Что ты сказала, княжна, да нешто так водится: сватов не присламши, с девкой сговориться?
Княжна ей лукаво:
— Ты вспомни, как сама замуж выходила. Тоже небось до сватов сговорились?
Патрикеевна только рукой бессильно махнула:
— Мы — люди простые, а ты — княжна.
Дуня отвернулась. Не сладишь со старухой. Подошла к окну. Облачные перья жар–птицы разгорелись еще ярче. Сказка! Сказка! Вот она любовь!
Вспомнилась Малаша. Где–то она теперь со своим веселым вором? Счастлива ли?
Малаша была далеко. В этот вечерний час она стояла на мысу при впадении в Волгу реки Черемухи. Здесь, на нагорном, но не очень высоком берегу, беспорядочно раскинулись избы Рыбной слободки; в тихих водах Черемухи среди осоки и кувшинок, чернели рыбачьи челны, на берегу растянутые на кольях сохли сети. Рыбак, сидя на корточках, копался в них, чинил прореху.
Неделя прошла с тех пор, как тихая жизнь слободки была нарушена приходом ушкуйников. Сперва новгородцы гуляли, но потом стало им не до пира. Разведчики вернулись из–под града Мологи, донесли, что путь перерезан. Моложский князь вместе с полками московскими прочно запер дорогу. Ни по реке Мологе на север не пробиться, ни вверх по Волге, к Твери, которая, известно, только чтоб Москве насолить, приняла бы новгородцев.
После таких вестей Александр Аввакумович велел ушкуи из Черемухи на Волгу вывести, ибо на Черемухе не долго и в западню попасть: речка мала. Новгородцы немало поспорили, как быть, хотя и ясно было, что путь для них один: свернуть на полночь в Шексну и добираться до Новгорода кружным путем, через земли Обонежской пятины.
Александр Аввакумович с нетерпением ждал возвращения разведчиков снизу, чтоб, собрав, всех своих людей, уйти с Волги. Сегодня они вернулись, привезли тревожные вести: от Ярославля следом за ушкуйниками шла легкоконная сотня Семена Мелика. Завтра с рассветом можно было ждать ее в Рыбной слободе.
— Ладно, пусть Мелик за нами гоняется. Нынче ночью в Шексну уйдем, — сказал Александр Аввакумович.
На том и порешили. На прощанье с Волгой ушкуйники собрались выпить как следует, да не вышло. Разведчики просчитались. Еще солнце не успело сесть, как в слободе поднялся переполох. На том берегу Черемухи, за редкими сосенками, росшими в болотистой низине, показались всадники.
С гребня берега Александр Аввакумович следил за движением врагов. Конники покружили малость меж сосен и повернули обратно. Ушкуйники загикали им вслед, пока атаман на них не прикрикнул:
— Чего орете, вражьи дети? Лиха беда почин, есть дыра, будет и прореха. Дело скверное, настигли нас, уходить надо!
Кое–кто из ушкуйников покосился на атамана удивленно. До сих пор он был не из пугливых, а тут сразу оробел. Атаман, не слушая ворчанья и пересудов, всматривался вдаль. Чего он опасался, то и случилось. Меж сосен показались конники. Скакали они быстро, развернутым строем, прямо сюда. По всему видно, решили брать Рыбную слободу приступом.
«Значит, не одна сотня у Семена Мелика, — подумал Александр Аввакумович, — совсем оплошали мои разведчики». — Он оглянулся, до сторонам, заметил выглядывавшую из–за угла ближайшей избы Малашу, нахмурился, прикрикнул:
— Иди на ушкуй! Нечего тут… — Отвернулся сердито.
Малаша не послушалась, подошла, положила ему руку на плечо:
— Ты, Сашенька, никак робеешь? Много ли их! Да мы их в Черемухе перетопим, коли полезут.
Александр сбросил ее руку с плеча.
— Дура! Стяг–то их видишь?
— Вижу. На червленом поле белый конь. Что из того?
— Московский стяг! А москвичи хитры и зря не полезут на погибель. Значит, много их, значит, нам погибель. Очумел я, што ль, чтоб с Москвой связываться! — И зычно крикнул: — Эй! По ушкуям!
В слободе поднялась тревога. Ушкуйники выскакивали из изб, взглянув на врага и разглядев московский стяг, бежали к Волге.
Откуда было знать ушкуйникам, что Семен сказал своим людям:
— Ударим на них сейчас. Утром разглядят, что за нами никого больше нет, и прихлопнут. А сейчас самое время…
— Иди ты на ушкуй! — еще раз прикрикнул Александр на Малашу. — Не до тебя тут! Не успеем мы отплыть — они тут будут. — Увидев пожилого новгородца, старавшегося навести порядок, атаман окликнул его:
— Осип Варфоломеич!
Тот рысью подбежал к Александру.
— Не поспеем в ушкуи сесть?
— Не поспеем, Александр Аввакумович!
— Задержать надо! Возьми десятка два людей, ударь в них стрелами.
Осип покосился на близких уже москвичей, откликнулся спокойно:
— Что ж, можно и стрелами, — повернулся, торопливо пошел в толпу. В шуме и криках едва был слышен его негромкий голос:
— Савка, Ванька, Глеб… ну–тко берите луки, пошли…
Потому, что Осип говорил спокойно и тихо среди шума и криков, люди сразу поняли, чего от них требуют, и, похватав оружие, побежали на берег Черемухи. Рыбак, чинивший свою снасть, бросил сеть, заспешил в гору.
— Стрел на ветер не бросать, — сказал Осип, натягивая лук. — Ну–ка, робятки, с богом!
Свистнули стрелы. Один из москвичей грохнулся с седла. Под другим повалился конь.
Атаман увидел, как нападавшие тоже схватились за луки, и не успели ушкуйники пустить по второй стреле, как на них обрушился дождь московских стрел. Нападавшие стреляли все вместе — простые воины, десятники, сам Семен. Осип огляделся вокруг. Его люди, хоронясь за рыбацкими челнами, лежавшими на берегу, стреляли вразброд, не целясь.
Москвичи ударили опять. Рыбак, не успевший добежать до своей избы, ткнулся лицом вниз. В спине его торчала стрела.
Ушкуйники стали выскакивать из–за челнов, норовили убежать, несколько человек упало. К Александру подбежал Осип.
— Пора уходить, атаман. Иначе перебьют!
Александр не успел ответить, у самого уха свистнула стрела, глухо ударила во что–то сзади.
Александр оглянулся. Малаша опускалась на землю. Левое плечо у нее было пробито стрелой.
Александр схватил ее, поволок к ушкуям.
Вдогонку опять прыснули стрелы.
11. ПОГОНЯ
Осень разгулялась вовсю. Низко над Шексной неслись косматые серые тучи, заволакивая дали мглистыми полосами дождей. Дороги стали непролазны, да и какие дороги по Шексне? Край лесной, дикий.
Сотня Мелика который день пробиралась прямиком, стараясь обогнать ушкуйников, перехватить их. Где там! Выедут на берег, начнут рыбаков расспрашивать, и выходит, что опять не настигли ушкуйников.
Вот и сегодня. Лесная тропа круто свернула к реке. Кони по осклизлому спуску пошли осторожно. Лес вокруг стоял уже совсем без листьев, темный, намокший от бесконечных дождей. Сверху сыпало и сыпало мельчайшей водяной пылью да время от времени с ветвей срывались тяжелые, крупные капли. У земли тихо и пасмурно, хотя ветер гудит в вершинах. Но вот наконец сквозь сеть веток проглянула светло–серая, холодная полоса реки. Семен остановил коня, всматриваясь в пустынный берег. Никого. Выехали к воде, и тут за шумом леса, за плеском волн явственно стали слышны глухие удары. Неслись они из–за ближнего мыса. Семен спешил отряд, повел его осторожно, без шума по самому приплесну, под кустами, свисавшими с берегового обрыва. Так они дошли до поворота и тут совсем близко увидали вытащенный на берег ушкуй. По–видимому, он напоролся на камень и пробил дно. С десяток ушкуйников возилось вокруг.
Семен выпрямился и, не таясь, пошел к новгородцам. Тем и податься некуда: бежать поздно, драться — неразумно: из кустов густо лезли москвичи. Семен, подойдя к ближайшему новгородцу, сказал спокойно:
— Дай–ка секиру.
Тот протянул ему топор. Семен тремя ударами разворотил в дне ушкуя большую дыру и, бросив топор, сказал:
— Довольно, други, погуляли, пора и честь знать. — Оглянулся на своих людей. — Перевязать!
Ушкуйники не противились. Где уж тут! Поперечь — изрубят. Только один ушкуйник вдруг кинулся прочь, но его тотчас сбили с ног. Он вскочил, рванулся из рук и повалился в кусты, увлекая за собой москвичей. Отбивался он молча, но ни треск сучьев, ни ругань московских воинов не могли заглушить коротких всхлипов, с какими дышал прижатый к земле новгородец. Семен, все так же без суетни, спокойно взглянул туда, где его люди возились с беглецом, которого наконец связали и выволокли из кустов на песок. Он лежал на боку, изредка порываясь встать. Семен подошел, наклонился над ним. Лицо у вора измазано кровью: в кустах ободрал.
Мелик посмотрел на него, потом оглянулся на других ушкуйников. Одеты они все примерно одинаково, и этот не лучше: такой же бараний полушубок, только что он его в кустах извозил и разорвал. Но Семен глядел на ноги. Все новгородцы в смазных сапогах, — и не диво, в Новгороде Великом в лаптях не ходят, — но у этого на ногах расшитые сафьяновые сапожки. Добыча? Нет! Сапоги явно русской работы.
— Так, — промолвил Семен, — ты, значит, у них за главного! Боярин ты, что ли? — Ушкуйник поднял голову, но Семен ему рта раскрыть не дал. — Помолчи, и без твоих слов все понятно. Как звать?
Пленник откинулся на землю, ответил чуть слышно:
— Михайлой.
— Прозвище?
— Поновляев.
— Так. Значит, попался. Значит, придется на московских харчах пожить.
Ушкуйник вдруг изогнулся, ощерился, приподнимаясь, на лбу вздулась жила, с трудом, но все же сел и сразу закричал, захлебываясь, срывая голос. Кричал он много и все больше без толку, но под конец ляпнул:
— Смотри, сотник, как бы тебе самому на наши харчи не сесть!
Москвичи захохотали. Поновляев исподлобья оглянулся вокруг и опять уставился на Семена. Мелик стоял над ним, заложив руки за кушак. Улыбался:
— Ты, вор, меня напугал. Кто же это меня словит, уж не Александр ли Аввакумович?
Ушкуйник затряс головой:
— Нет! Сашка ныне уже в Белозерске. Он домой спешит, с девкой, с Малашкой миловаться. Словить другие люди найдутся!
Это была новость. Попасть под нежданный удар — хуже того нет. По Семен и виду не показал, что слова ушкуйника его встревожили. Отвернулся. Торопливо старался понять, на что тот намекает. Чего–то он знает, но как у него тайну вырвать? Вспомнилась повадка Некомата. Семен, подзадоривая ушкуйника, захохотал:
— Испужал! Смотрите, ребята, какого вы страшного зверя поймали! Руки, ноги у него связаны, а он пужает! Кого здесь встретишь — леса!
— Не все леса, есть и Вологда! Обратно пойдешь, как раз попадешься! В Вологде санного пути ждет боярин… — Новгородец оборвал речь, увидев, как пристально смотрит на него Семен.
Больше от него ни слова не добились.
12. НОВГОРОДСКИЕ ЗАЛОЖНИКИ
Черны бесснежные ночи поздней осени. Никто не ждал Семеновой сотни об эту пору в Вологде. Было за полночь, когда без шума москвичи подошли к городским стенам. Откуда–то с посада приволокли лестницу, хватило ее как раз до крыши вала: был он невысок. Пятеро смельчаков быстро вскарабкались наверх. На коньке крыши на миг приостановились, чуть заметно чернея на темном ночном небе, потом один за другим исчезли. Спустившись по веревке за ограду, воины не мешкая побежали отваливать засов на воротах. Под воротами на бревнышке, подняв выше головы воротник бараньего тулупа, сладко посапывал сторож. Когда на промерзших, заиндевелых петлях заскрипели ворота, он поднял голову, оторопело смотрел: в яви, во сне ли видит, как в ворота въезжают вооруженные конники. Не дав очухаться, его схватили, поволокли. Уперся — дали по шее, голова мотнулась. Тут только дрема окончательно с него соскочила, понял: дело скверное! И не во сне! Какой тут сон, коли по шее хлестать начали!
Когда притащили его к Семену, сторож вздумал повалиться ему в ноги, но оказалось, что смирением от нежданных гостей не отделаешься. Мигом две пары крепких рук вцепились в воротник, подняли, коленкой сзади крепко внушили, чтобы стоял, не валился.
— Кто у вас тут во граде Вологде гостит? — спросил Семен и, видя, как испуганно озирается по сторонам сторож, добавил: — Ты не бойся. Худа тебе не будет.
Сторож только вздохнул.
— Худа не будет? А по шее — это худо аль благо? А коленкой — это сласть?
— Ты не ори, не ори, дядя! Ишь, его чуть зацепили, он и огневался. Отвечай лучше, коли добром спрашиваю!
Голос сотника потвердел. Сторож понял: здесь дурака валять не дадут. Заговорил:
— Боярин Великого Новгорода Василий Данилыч Машков с сыном Иваном, да с Прокопием Киевом, да с людьми со своими пришли с Двины, ждут снега, чтоб в Новгород идти.
— Много у них людей?
— Да поболе трех сотен будет.
— Так… — в раздумье протянул Семен. — Где новогородцы на постое стоят?
— Стоят повсюду, по избам, а боярин Василий Данилыч у Прокопия Киева гостит, у того здесь подворье.
— Так! — еще раз сказал Семен. — Что же ты, сторож, с головой их мне выдал?
Сторож, чуя, что больше бить не будут, осмелел, заспешил скороговоркой:
— Да, батюшка воевода, прости, не ведаю, как тя звать–величать, мне–то что их оберегать? Тати! Одна слава, что с двинян дань брали, а по правде повоевали они Двину без пощады, а ныне с корыстью немалой восвояси идут, а корысть–то воровская…
Сторож еще бубнил что–то, но Семен его уже не слушал, отдавал приказания десятникам брать новогородцев быстро и тихо, чтоб кто тревоги не поднял. Потом приказал сторожу:
— Веди меня на подворье к Прокопию.
…На крыльце Семен остановился, оглянулся на своих, сказал шепотом:
— Смотрите, ребята, раньше времени не шуметь. — Рывком распахнул дверь. В сенях — никого. Дверь в горницу приоткрыта, сквозь щель виден свет. Семен, не дыша, подкрался к двери, заглянул в щель и понял, что особенно можно не стеречься: здесь непрошеных гостей не ждали, не береглись.
Боярин Василий Данилыч сидел за столом, подперев голову руками. Сбившаяся скатерть одним углом свисала до самого пола. Боярин что–то говорил. Медленно шевелилась его длинная черная борода. Глаза были в глубокой тени, и только порой две яркие искры — отражение свечи — вспыхивали в них.
Семен узнал Василия Данилыча сразу, был он все тот же: годы его не брали. Спиной к двери сидел, видимо, хозяин Прокопий Киев, низкорослый, кряжистый, лысоватый. Свет свечи поблескивал на его голом темени.
Взглянув на стол, на рассыпанные по скатерти бирки, Семен догадался: разговор у них деловой, доходы считают. Вслушался:
— Чем дальше заберешься, тем лучше. Вот, скажем, топор. В Новом городе ему красная цена одна ногата, много ли серебра в ногате! Порой и хуже бывает — мортку дают. Это, выходит, за гривну кун тридцать топоров отдай. Беда! А на Двине — бери, что хошь!
— Истинно! Истинно! — поддакивал Василию Данилычу Прокопий. — Уж мы и брали! Сколько через дыру топора собольих шкурок зараз пролезет, все наше! — Прокопий довольно фыркнул, но его прервал молодой звонкий голос:
— Правду говорят: от черта крестом, от свиньи пестом, а от лихого человека — ничем! Торговали! Да мы не столько топоры на соболей меняли, сколько этими самими топорами людей рубили! Аль не было того? Аль мы двинян не грабили? Аки тати в нощи…
Василий Данилыч ударил кулаком по столу.
— Довольно, Ванька! Вот, Прокопий, наградил меня бог сынком. Пойми, дурень, нехристи они, их грабить греха нет, бить тоже не жалко…
— А царям ордынским нас грабить не жалко, мы для них неверные псы. Так и живем по–звериному.
— Ну и видно, что дурак! Царям мы дань платим, и все тут! Разбойничают они на Руси, а до Новгорода далеко… — Боярин не кончил, Семен распахнул дверь, шагнул в горницу.
— А Новгород — нешто не Русь, боярин?
У Василия Данилыча и голоса не стало, смотрел на Семеновых людей, открыв рот, глотая беззвучно воздух. Прокопий сгреб со стола бирки, стоял, прижимая их к груди, и только Иван выхватил меч, кинулся вперед, остановился между Семеном и Василием Данилычем.
Семен только сейчас разглядел его. Сын боярина Василия высок ростом и крепок телом, молодое лицо бесхитростно.
— Вот это мне любо, с отцом спорил, а как до дела дошло — собой отца прикрыл! Однако, боярин, ты меч опусти, гляди — мы в броне, а ты в рубахе, где уж тут драться.
Василий Данилыч перегнулся через стол, ухватил Ивана за локти.
— Не замай! Не замай их, сынок!
Иван оглянулся на отца, бросил к ногам Семена меч, поникнув головой, ушел в угол.
Прокопий, опомнясь, спросил строго:
— Кто ты, человече? Чего те надобно?
— Сотник я великого князя Московского, — ответил Семен. — Шел за ушкуйниками Александра Аввакумовича, чаю, он вам ведом, да не настиг. Ныне беру вас заложниками! — Покосившись на бирки, которые все еще прижимал Прокопий Киев к груди, Семен усмехнулся зловеще: — Похоже, вы того стоите! По делам вашим вы тати! — Мигнул своим. Воины кинулись вязать новгородцев.
13. У СПАСА НЕРЕДИЦЫ
Медленно угасал зимний день. Снежинки, неторопливо кружась, падали в тихом воздухе. Деревья будто спали в серебряном инее. Вечерняя тишина раскрывала все шире свои крылья над Новгородом. А в душе Юрия Хромого была буря. Горьким и тяжким был для него этот тихий день. Утром на вече боярин московский Федор Андреевич Свибл молвил Господину Великому Новгороду грозное слово великого князя Дмитрия Ивановича. Страшным то слово было для Новгорода.
Сейчас Юрий шел, хромая больше обычного. Не мог забыть и не пытался забыть, как шел он на вече злой и настороженный, готовый оборвать незваного гостя, а там, на вечевой площади, слушая боярина Свибла, сразу остыл. И теперь слова Свибла укором звучали в ушах:
«…Пришли из Новгорода Великого ушкуйники на два стах ушкуях. В Новгороде Нижнем чужих и своих грабили. Паче того, сотворили в Нижнем брань люту, людей нижегородских, жен и детей их перебили, иных даже до смерти. — Боярин на этом месте своей речи остановился, посмотрел вокруг хмурыми очами, под взглядом которых затихло вече, ударил кулаком по перилам степени, крикнул: — Коли совесть у вас есть, думайте! Ребят били лиходеи. Пакости содеяли много, аки басурмане, аки ордынские волки. Разгневался на то князь великий Дмитрий Иванович и повелел спросить вас, новгородцы, почто ходили на Волгу, почто грабили и били людей русских?»
Юрий даже остановился, будто вот так, сейчас крикнул ему в лицо гневные слова боярин Свибл. Вспомнил, как тогда в Жукотине разбойник Фома татарчонка пожалел. А тут своих! Там, на вече, с мыслью о Фоме, он рванулся к степени, это только и осталось в памяти, а что кричал сверху, не упомнил, и лишь когда на вечевой площади поднялся шум, а кое–где и до кулаков дошло, он замолк. Внизу, под самой степенью, стоял Александр Аввакумович, смотрел на Юрия зверем. Тут только подумал Юрий, что врагов он себе нажил едва ли не весь Новгород. Не любит, ох не любит Господин Великий Новгород, когда ему горькую правду в глаза бросают! Сойдя со степени, Юрий пошел, не глядя на людей, толпа молча расступалась.
Ушел с веча, ушел, куда глаза глядят, и лишь сейчас, чувствуя, что ноги подкашиваются от усталости, Юрий оглянулся вокруг. «Куда меня занесло? А, Рюриково городище. Как из города вышел — не заметил».
Постояв немного, Юрий направился к церкви Спаса Нередицы. Сюда, в этот древний храм, где стены цвели фресками, созданными еще до татарского ига, казалось, сама судьба привела Юрия. Стащив с головы шапку, Хромый шагнул через порог. Церковь была пуста, вечерня еще не начиналась. Внутри сумрак, только наверху, под куполом, горел отсвет вечерней зари. На белом поясе, идущем кольцом по барабану купола, можно было разобрать два слова: «…вси языцы…».
Теперь уж мало кто в Новгороде помнил и понимал глубокий смысл этих слов. Но Юрий знал. Он стоял, глядя на надпись, пока не потух закат и наплывшая тьма не скрыла от глаз начертания букв. «Вси языцы…» — думал Юрий, — вдохновенные слова, сказанные первым русским митрополитом Илларионом еще в те времена, когда Византия, крестив Русь, пыталась наложить свою тяжелую руку на «новых ромеев». Только не по плечу то было для вселенской империи. Не варвары, не дикие кочевники — народ–пахарь, народ–книголюб закладывал камни своей государственности на громадных просторах от Новгорода до Киева, отвергая рабью покорность, зная свои богатырские силы, смея отстаивать свое право на равенство с Новым Римом — Византией, право на равенство не только для себя, но и для всех народов.
«Вси языцы…»
Юрий опустил голову. Болью отозвалось на сердце: «А ныне?..»
Мимо него стремительно прошла женщина, упала перед распятием на колени, склонилась в земном поклоне.
«Ишь, другого храма не нашла, в мужской монастырь забежала, с чего бы так? Не иначе горе–злосчастье загнало ее сюда». Юрий оцепенело ждал, когда она поднимется, но женщина не поднималась, затихла. Хотел подойти, окликнуть — не посмел. В это время сбоку из–за широкого столба, поддерживающего купол, показался человек. Юрий вгляделся, узнал: московский боярин.
Свибл наклонился над плачущей, тихо сказал:
— Что ты, что ты, касатка, можно ли так убиваться? О чем ты?
Женщина поднялась с колен. Боярин взглянул, отступил, развел руками.
— Ужели Малаша? Я, девонька, батюшку твоего довольно знаю, и о тебе кое–что мне ведомо. О чем ты кручинишься?
Малаша медленно повернула голову, сказала безжизненно:
— Разлюбил он меня.
— Разлюбил?! Ах он, окаянный! Да как же так? — участливо охнул Свибл.
Малаша заговорила медленно, с горечью:
— Ранили меня на Волге стрелой. Осень, холод, москвичи по пятам гонятся. Ни перевязаться, ни зелье какое приложить. Сперва он меня жалел, а рана все хуже, гнить начала. Ну ему и надоело… — Запнулась и, смахнув слезу, кончила: — Ну и разлюбил.
Свибл в раздумье гладил бороду.
— Ну и беда, — махнул рукой: — Не гоже, конечно, княжому послу девиц умыкать, и Новгород, пожалуй, шуметь начнет, но и бросить тебя нельзя. Будь что будет, поедем со мной, я тебя в родительский дом доставлю.
Юрий отвернулся, пошел к выходу, видел мельком, как отрицательно покачала Малаша головой. На воле он остановился, нахлобучил шапку. Сверлила мысль: почему так спокойно, так деловито говорит Федор Андреевич Свибл, точно силу за спиной чует? Почему сам он не подошел к Малаше? Почему оторопь на него нашла? Одно только и знал твердо: теперь пусть Александр Аввакумович ему поперек пути не становится! Что будет? Худо будет!
Боярин Свибл вышел из церкви один. Проходя мимо Юрия, оглянулся, снял шапку.
— Прости, боярин Юрий, не ведаю, как по батюшке тебя величать. Сегодня на вече ты другом Москвы показал себя.
Юрий перебил его:
— Не был я другом Москвы и не буду! Новгородец я!
— Да ты не серчай, — улыбнулся Свибл, — ты лучше выслушай. Ваши–то дьяволы из лучших людей на вече хвосты поджали, виниться начали, дескать, пусть Дмитрий Иванович переменит гнев на милость. Ходили–де ушкуйники своей волей без новгородского слова. Ну, ладно. В этом мы еще сочтемся, а вот до дела с боярами вашими не дотолковался. Нужны мне каменных дел мастера добрые, Московский Кремль строить. Здесь они и есть, да нет.
— А с какой радости мы Москве помогать будем?
Свибл, будто не видя, что Юрий задирает, легонько похлопал его по плечу.
— А отчего же и не помочь? Вы–то себе каменный кремль взгрохали, вокруг града каменные же стены поставили. А у нас к камню народ непривычен. Были когда–то и у нас мастера, да со времен Батыевых перевелись, всех их татары в полон угнали Сарай–город строить. Хорошо вам, стоит Новгород за лесами, за болотами. А о других подумать — того вы не умеете. Татары на Русь пойдут, не на вас, на Москву нагрянут. Московских ребят осиротят, московских баб в полон погонят! — Свибл вдруг нахмурился, отвернулся. — Чего я тебе говорю? Ты же новгородец! Какое тебе дело до Руси!
Уйти ему Юрий не дал, схватил за рукав. Русь! Опять теплом обдало сердце. Заговорил торопливо:
— Не спеши, боярин. Русь не только в Москве, она и здесь, в Новгороде. На меня не обижайся, трудно мне. С Господином Великим Новгородом я повздорил ныне, а мне это нелегко, я же — новгородец коренной, мне без Новгорода не жить. Но не спеши нас, новгородцев, от Руси отделять, а меня на глупом слове прости. Дай два дня сроку, найду тебе мастера. Человек он и знающий, и верный.
Свибл положил руку на плечо Хромого.
— Горяч ты. Пошто ушел с веча? Пошто думаешь, что с Новгородом повздорил? Слышал бы ты, что поднялось на вече после того, как ты с площади ушел! Боярам и говорить не дали. Главного вора, атамана ушкуйников, едва не задавили. Народ поднялся! Русский народ. Это тебе не бояре новгородские! Перед черными мужиками они попятились.
14. КРЕМЛЬ
Лука–псковитянин — мастер каменных дел — распахнул дверь. Первыми в палату вошли князья Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич, следом за ними митрополит Алексий, потом, теснясь в дверях, кучей полезли бояре. Нетерпение было великое. Еще бы! Как прибыл со Свиблом из Новгорода зодчий Лука, так и заперся. С осени все томились в неведении, покуда мастер работал. К себе до времени он никого не пускал. Сегодня это время настало.
На низком широком столе возвышался слепленный из глины холм, очертания которого были хорошо известны москвичам. Он! Боровицкий холм. Вон и острый мыс, обрывами спускающийся к Москве–реке и к Неглинке. Здесь Неглинная впадает в Москву–реку. Все так.
И все было не так!
За окном засыпанные снегом, обгорелые, черные стены дубового кремля Калиты тесно охватывали только вершину Боровицкого холма. Здесь белые, пока что глиняные, крашенные мелом, прясла стен спустились к берегам рек и замкнули значительно больше места. Некоторое время все молчали. Лука исподлобья посматривал на Дмитрия, митрополита, бояр. Мастер, видимо, волновался, то и дело без нужды поправлял на лбу кожаный поясок, охватывавший его голову, чтоб густые стриженные под кружок волосы в глаза не лезли, не мешали. Но зодчий не юлил, не пытался раньше времени лестью задобрить князей и бояр. Худощавый, пожилой, он стоял у модели молча, с достоинством. Заговорил Вельяминов:
— Задумано широко. Ни княжой казны, ни камня, ни трудов мастер не пожалел.
Бояре зашептались между собой. Князь Владимир шагнул вперед, но Дмитрий его остановил:
— Подожди, Володя, тысяцкого выслушать надо.
Вельяминов, ободренный нежданной заступой Дмитрия Ивановича, напустился на псковитянина.
— Почто столько башен наставил? — ворчал он, хмуря седые косматые брови.
— А как же иначе, боярин? — Лука оглянулся, встретил вокруг пристальные, испытующие взгляды. Заговорил горячо, убежденно: — Как же иначе? Башен много? Их столько, сколько нужно! Расставлены они на полет стрелы. Если, божьим попущением, вороги какую башню захватят, две соседние ее стрелами засыплют. Камня я не жалел, это правда.
— В таком деле ничего жалеть нельзя, — негромко сказал Свибл. Зодчий обернулся к нему:
— И это правда, боярин. Потому и стены будут вдвое выше теперешних.
Вельяминов сердито поглядел на Свибла, но ничего ему не сказал, опять принялся за зодчего:
— Сколько же камня тебе надобно?
— А к тому, что навозили, без малого еще столько же. Да, кроме того, булыжник нужен. Ведь белый камень мягок, под ударами стенобитных машин он крошиться будет, так мы его только снаружи положим и всю середину стен булыгой забьем да известняковым раствором зальем. Вот и будет крепко.
Этого никто не ждал. Все замолкли. Многие с сомнением качали головами, вспоминая, каких трудов стоило навозить и тот камень, который сейчас лежит около деревянных стен. Наконец митрополит спросил:
— А булыжника тоже много пойдет?
Лука вздохи Вельяминова с трудом терпел, а услышав в голосе митрополита тревогу, совсем рассердился.
— Дивлюсь я, владыко, почто меня боярин Свибл подрядил в Москву ехать? Коли строить кремль, так воздвигать его надо крепко, а у вас только и заботы, чтобы лишнего камня не положить.
— Тяжко, потому и тревожимся, — откликнулся митрополит. — С лета камень возим, людей измучили, коней поморили, а ты одно твердишь: «Мало да мало!»
— Мало! — Лука говорил жестко.
— Да ты глядел ли, сколько камня лежит?
— Глядел.
— Плохо глядел. Ты, чаю, под снегом его и не узрел.
— Узрел.
Дмитрий ходил вокруг модели, приглядывался, вполголоса толковал о чем–то с братом и Мишей Бренком. Услышав, что митрополит с мастером заспорили, князь сказал:
— Вот нашла коса на камень. Пойти да и посмотреть.
Зодчий молча взялся за шапку.
На воле тихо падали снежинки. Темное зимнее небо низко нависло над белой, укутанной снегом землей. Над Москвой–рекой кружились вороньи стаи. С холма издалека был виден идущий по реке обоз. На берегу полузанесенный сугробами лежал сваленный в кучи белый камень, казавшийся в снегу сероватым, грязным. Лука шагнул в глубокий снег. Дмитрий, Владимир, Мишка Бренко, Свибл пошли за ним. Бояре остались на тропе. Последним, опираясь на посох, подошел митрополит, сверкнул оком на бояр и, не раздумывая, полез в сугроб, с трудом выдирая ноги из снега. Бояре переглянулись и один за другим побрели следом.
— Судите сами, государи, здесь башне стоять с воротами, выход к Москве–реке… — Лука шагами отмерил большой четырехугольник. Повторил: — Здесь станет башня, — подумал и отмерил второй четырехугольник, снаружи примыкающий к первому. — Здесь стену поставить надо с проходом из башни поверху. То отводная стрельница будет. Ежели сквозь ее ворота к башне прорвутся вороги, в мышеловку угодят. Тут в тесноте их сверху угостят как следует, пока они ворота у башни ломать будут. На отводную стрельню, сами видите, камня совсем не напасено, а ставить ее хошь не хошь, а надо. — Лука хмуро взглянул на подошедшего той порой митрополита. Алексий будто и не заметил хмурого взгляда, заговорил с Дмитрием:
— Ты, Митя, не дивись, что я вдруг сомневаться стал. Спросим–ка зодчего, сколько времени он такую махину класть будет?
— Три года, не меньше, — откликнулся Лука.
Митрополит пуще помрачнел.
— Не можем столько времени ждать. Не можем! Придут вороги, голыми руками Москву возьмут. Пусть меньше построим, да быстрее.
Дмитрий стоял в задумчивости. Сейчас надо было решать самому. На бояр не обопрешься, оробели перед громадой нового, небывалого на Москве дела. Но и владыка правду сказал: три года ждать нельзя.
Скрип саней заставил князя обернуться к реке. Медленно поднимаясь в гору, подходил обоз с камнем. Впереди устало шагал Фома.
— Давайте простых людей спросим, — сказал Дмитрий, выбираясь из сугроба. — Эй, Фома! Поди–ка сюда.
Фома не спеша подошел к князю, шмыгнул замерзшим носом, поклонился небрежно.
— Вот, Фомушка, мастер говорит — камня мало. Что скажешь? До весны еще столько же навозим камня или нет?
Фоме давно очертело вожжаться с обозом. То ли дело, жизнь у оружейника Демьяна! Спокой дорогой! А тут от княжого доверия — обоз поручили — тошно! На этом он и сорвался, выкрикнул:
— Кой леший навозим! Сдохнем, то вернее!
— Так–таки и не станет сил?
— Ни в жисть!
Дмитрий помрачнел.
— И что ты его, княже, вопрошаешь! Вишь, вора лень обуяла…
Фома вздрогнул, оглянулся. Говорил старик Пахом.
— Ах, ты! Сын в Тверь убег, а ты здесь мутишь? — крикнул Фома.
— Ты, Фомушка, кулаки–то опусти, чего их мне к носу совать, я их нюхал. И сыном не попрекай. Бориско сам по себе, я сам по себе. — Обойдя сторонкой Фому, старик подошел к Дмитрию.
— Прости ты меня, Митрий Иванович, не серчай, послушай мужицкую речь. Каменья, говоришь, мало. И будет его мало, покуда лишь твои кабальные людишки к делу приставлены. Ты мужиков сгони со всей округи. Аль мало их? По всей Московской земле починки растут, народ сюды сбегается, селится, знать, выгоду чует, вот и пущай за то холку потрет, попотеет. Тряхни людишек по деревням, по погостам, небось по зимней поре дрыхнут дьяволы на печах, будто медведи в берлогах, а мы, холопы, надрываемся. Посадские тож — жиреют, торгуют. На Москве торг широкий, богатый, им и бог велел потрудиться. — Пахом оглянулся на бояр и, снизив голос, вымолвил: — Боярскую челядь промяться заставь. Монахам да церковному причту тож поработать не грех, бог труды любит! — Со страхом покосился на митрополита, но Алексий молчал. Пахом понял: этот и мужиков, и своих, духовных, не пощадит. Строг. Ободрясь, старик сказал громко: — Вот так, миром, что хошь одолеешь, а кремль, он всем нужен, никто своему животу не враг.
Дмитрий хлопнул старика по плечу.
— Правильно, дед! — швырнул рукавицы в снег. — Так будет! Всем миром кремль строить надо, ни камня, ни сил не пожалеем. Не малую крепостницу — большой град воздвигнем! — Смущенно взглянул на митрополита, но тот и сам был смущен: впервые в большом деле перечил ему князь и был прав. Дмитрий обернулся к Луке:
— Про три года забудь. Чтоб кремль к осени воздвигнуть! И быть ему ничем не хуже того, какой три года строить хотел!
Вельяминов не стерпел, заспорил из одного упрямства, потому что не по его слову вышло:
— Как такую ораву прокормить…
Князь отмахнулся беспечно:
— Миром строиться — миром и кормиться. У меня хлеба на них не напасено.
— У мужиков тож не напасено, — стоял на своем Вельяминов и доспорился — ответил ему митрополит:
— Понадобится — можно и в боярские сусеки заглянуть.
Василий Васильевич опешил, отвечал не сразу, но ехидно:
— В монастырских закромах, слышно, тож хлебушко есть…
15. ЛИХОДЕЙ
— Эй! Хозяин! Аль не видишь, лучина догорает, робятам гулять темно, — крикнул Фома кабатчику.
Тот, кряхтя, вылез из–за пивного бочонка, подошел к светцу, обломил угольки, они упали в воду, потухли с шипением, запалил новую лучину. В это время бухнула замокшая, тяжелая дверь кабака, дрогнуло разгорающееся пламя светца. Вошел новый гость. Кабатчик посмотрел на него, оценивая: «От такого корысти не жди, какой–то старикашка в потертом армяке».
Гость тем временем подошел к столу, где пил Фома, окруженный всяким случайным сбродом.
— Гуляешь?
Фомка поднял на гостя красные, мутные глаза, промигался, еле разглядел светлую, будто кудельную, бороду. Лица не разобрал: оно было в тени от косматой, надвинутой на самые брови шапки.
— А што мне не гулять? — Фома орал пьяно, с задором. — Князь мово слова слушать не захотел, пущай же без Фомы и строит свой кремль. Пущай! А старому козлу Пахому я еще ноги поломаю и бороду выдеру! Дай срок!..
Гость перечить не стал, даже поддакнул:
— Так, так…
Сел к столу, Фомка перегнулся через стол, налил ему полную чарку, принялся врать про обиды. По правде, Фома и сам знал, что обиды выдуманы, что ему не пристало очень–то обижаться на Дмитрия Ивановича за то, что тот, его не слушая, всю Москву поднял на работу. Тут бы Фоме за ум взяться да со своим обозом и показать, как надо камень возить, но куда там, Фома задурил, пошел по кабакам, ждал, что князь велит его схватить, на цепь посадить или еще что сделать, вот тут Фома и отвел бы душеньку — поорал бы. Но ничего такого не случилось: князь за ним не посылал, в Кремль никто Фомку не волок. Точно и не бывало на Москве Фомы–атамана. Это было непонятно и обидно. Фомка не раз уже подумывал идти к Дмитрию Ивановичу с повинной, не раз чесались руки раскидать закрутившуюся вокруг него шайку кабацкой голи, да в пьяном угаре как–то все забывалось.
Поглядев, как новый гость выпил чарку, заел ее головкой лука и больше пить не стал, Фома вдруг решил, что старик этот подослан к нему Дмитрием Ивановичем. Подумав так, Фома обрадовался, вскочил, отпихнул кого–то из подвернувшихся под руку дружков, крикнул кабатчику:
— Эй! Сколько там с меня казны спросишь? — Не дожидаясь ответа, скинул с плеча кафтан, швырнул его на стойку и пошел к выходу. Старик поднялся за ним следом. Видя то, Фома еще пуще уверился: «Подослан ко мне старик. Ну и ладно! Коли так, я еще покуражусь!»
На улице крутила метель. Над крыльцом кабака ветер раскачивал фонарь, скрипела железная петля.
Фоме без кафтана стало холодно, в голове прояснело:
— Что он, старый черт, заснул? — бормотал он, оглядываясь на дверь кабака. Наконец она открылась, вышел старик, прямо направился к Фоме.
— Давай без обиняков, старче, много разговаривать мне недосуг, зябко. Ко мне послан, от князя?
— К тебе, от князя! — откликнулся старик.
— Говори.
— Обидел тебя князь Дмитрий Иванович, крепко обидел молодца! Вижу, вижу, как ты горе вином заливаешь…
Чем дальше шептал старик, тем меньше понимал его Фома. Никак не мог в толк взять, к чему он свою речь клонит.
«С перепою, што ли, разум отшибло?» — подумал Фома, но тут старик вымолвил такое, что у Фомы и хмель из головы выскочил.
— Ты, Фома, слушай да на ус мотай. Найдутся князья и помилостивее Митьки Московского. Труды твои не забудут. Дело–то простое. Подстереги князя Митрия где–нибудь вечерком да ножичком его и пырни…
— Вор! — рыкнул Фома, схватил старика за пояс, тряхнул. Однако старик оказался нежданно сильным и увертливым. Он рванулся, ударил Фомку в скулу. Фома крякнул, сплюнул кровью и, бросив кушак, ловко перехватил врага за горло, но тут же резкая боль в груди заставила его разжать пальцы. Падая, Фома увидел в пляшущем свете фонаря внезапно ставшее молодым и знакомым лицо лиходея. Фома рванулся за ним, закричал. Из кабака выскочили люди, еще не понимая, в чем дело, подхватили Фому под руки, повели в кабак. Опять бухнула дверь.
Как в дурманном полусне, Фома слышал встревоженные голоса:
— Кровь на ё м, робята!
— В грудь, посередке, ножом!
— Ах, вор! Ах, лиходей!
В шуме голосов бормотал тихо, но настойчиво басок кабатчика:
— Очухайся, дядя. Говорю, очухайся! Ну–ка тройной перцовой…
Перцовка обожгла глотку. Фома открыл глаза. Дышать было больно и тесно. Когда успели рану перевязать, он не помнил.
Фома с трудом понял, где он. Сидел он на полу около светца. Как и раньше, в воду падали угольки с лучинки, с шипеньем гасли. Вокруг стояли все, кто был в кабаке.
— Это у тя чаво такое? — указал кабатчик.
Фома медленно поднял руку, разжал крепко стиснутые пальцы.
— Кудель, — сказал кто–то.
— Борода! — охнул Фома, только сейчас поняв, почему ему померещилось, что лицо старика стало вдруг молодым и знакомым.
Заметался, застонал.
— Борода! Борода кудельная! Робята, не глядя на ночь, волоките меня сей же час ко князю Дмитрию. Волоките, пока не помер. Меня на душегубство старик подговаривал, да и не старик он вовсе, я с него кудельную бороду содрал…
…Еле упросив открыть им ворота, ватага Фомкиных дружков с криком и шумом ввалилась на княжеский двор.
В этот поздний час Дмитрий не спал. Вместе с князем Владимиром и митрополитом Алексием сидел он в мастерской у Луки. Услышав шум, все они вышли на двор.
Кабатчик соскочил с саней, сдернул шапку.
— Беда, княже, разбой явный. На твою голову лихо задумано…
В коротких словах рассказал, что успел понять из слов Фомы.
Дмитрий подошел к саням, приподнял тулуп. Фома лежал в беспамятстве.
— Боярин… Боярин… Боярин… — твердил он, будто силился назвать имя, да так и не мог.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1 НА ТВЕРСКОЙ ЗЕМЛЕ
Крутила поземка, пересыпая сугробы сухого колючего снега. Тщетно кутался Бориско в драный тулупчик, невесть каким путем им добытый, продувало то в ту, то в другую прореху. Наклонясь против ветра, парень медленно брел по дороге. Но вот за белыми космами пурги проглянули темные башни с нахлобученными на них шлемами высоких кровель. Бориско приостановился, пошмыгал сизым, обмерзшим носом, вздохнул:
— Ух! Кажись, до града Кашина доплелся. Теперь передохну. Здесь, в Тверском княжестве, всякого московского недруга приветят.
Ободрившись, Бориско зашагал веселее, однако холод давал себя знать, поэтому еще в посаде, не дойдя до городских стен, свернул он к дверям первого попавшегося на пути кабака. Поднялся по измызганной лестнице. У порога вдруг оробел, стоял, скреб в затылке, не решался протянуть руку к деревянной дверной скобе. В самом деле, почто в кабак идти, коли в кармане денег ни полушки? Раздумывая так, Бориско долго, чтоб время провести и с духом собраться, обстукивал свои обмерзшие расхлябанные лапти. Но мороз и голод взяли свое, парень, видимо, что–то надумал, ухватился за скобу, рванул на себя дверь, вошел. Запах жирных щей ударил в нос. Проглотив голодную слюну, он сел поближе к печке, прижался хребтом к горячим кирпичам. Мелкой дрожью трясло иззябшее тело. В тепле стала морить дремота. Бориско распустил губы, стал поклевывать носом, но тут его кто–то дернул за рукав. Парень вздрогнул, поднял голову, глядел осоловело. Потом понял, что перед ним стоит хозяин кабака.
— Не здешний? — спросил кабатчик.
Бориско кивнул.
— Оно и видно. Не знаю, как там, отколе ты пришел, а у нас в Кашине так не заведено. Пришел в кабак, тряхни мошной, еды, вина потребуй. А ты в даровом тепле спать пристроился.
— Кабы у меня было что в мошне, — покривился невеселой улыбкой парень, — а коли в одном кармане блоха на аркане, а в другом вошь на цепи, так… — Парень не договорил, почувствовав, как пальцы кабатчика неторопливо, но твердо вцепились ему в воротник. Тряхнув головой, Бориско вдруг сдерзил: — Думается мне, что ты, дядя, меня и так покормишь.
Кабатчик оторопел:
— С чего бы это я тя, голодранца, кормить стал?
— А узнаешь, отколь я пришел, почто к вам пробирался, небось по–иному заговоришь.
Пальцы кабатчика так же медленно разжались. Был он осторожен и умудрен долгим опытом. Рассудив, что парня вышвырнуть он всегда поспеет, кабатчик сказал, оглядываясь на питухов, завсегдатаев его кабака.
— Коли на то пошло, поведай нам, отколь пришел. Пошто?
— Иду я из Московского княжества!
Кабатчик и бровью не повел, но по его пристальному взгляду парень понял: зацепило!
— Там на Москве князь Митрий Иваныч кремль каменный строить затеял…
— Говорят об этом повсюду. Но говорят разно. Истинно ли строится? — спросил кабатчик.
— Ну, строить еще не начали, а каменья навезли неисчислимо и по сию пору возят. Мне верь, я на каменной возке хребет погнул изрядно. Оттого и из Москвы убег.
Кабатчик открыл рот, видимо, хотел что–то сказать, но передумал, промолчал. Бориско не заметил этого, продолжал говорить все громче, с явным намерением, чтоб весь кабак его слышал:
— Ох, и зол же я ныне на Москву! Вот до чего зол, — провел ребром ладони поперек горла, — а на самого князя Митрия особливо. Ну о том говорить не будем. Промеж нас свои счеты.
Услыхав такое бахвальство, кабатчик не стерпел:
— Какие у тя, прощелыги, свои счеты с великим князем Московским могут быть?
Бориско понял: заврался, не поверили, а коли так, надо уходить, пока по шее не дали и с лестницы не спустили, крыльцо у кабака высокое, и лететь с него несладко.
Встал. Медленно, жалея расстаться с теплом, стал застегивать тулупчик. С трудом сгибая ноги, пошел к двери. Не дойдя до порога, оглянулся на кабатчика:
— Прощай, добрый человек, спасибо за хлеб–соль. Брел я от Суздаля, мерз и голодал, ждал — в Кашине меня приветят, а ты… Эх! — Махнул рукой.
Кабатчик вдруг с нежданной прытью обогнал парня, заслонил собою дверь.
— Куда сейчас пойдешь?
— А тебе какое дело? — огрызнулся Бориско.
Но кабатчик будто и не слышал гневного ответа парня, схватил его за рукав, заговорил его, задержал вопросом:
— Неужто так, в такой одежонке от самого Суздаля идешь?
Бориско не понял, что его не хотят выпускать из кабака, отвечал простодушно:
— Иду. В Тверь пробираюсь. Я сперва вверх по речке Нерли Клязьминской шел, а за Переславлем по Нерли Волжской спускался. Здесь меня и зима захватила. К Волге подошел, смотрю, а она стала. Ну, перешел я ее по льду, тут уж до Кашина рукой подать, я и свернул сюда передохнуть, благо таиться боле не надо, что враг я Митрию Ивановичу. Чаю, здесь, в Тверском княжестве, я пригожусь.
— Само собой… — торопливо бормотал кабатчик, оттаскивая Бориску от двери. — Только что ж эдак–то уходить? Отдохни, перекуси, выпей.
Как–то разом оказался Бориско за столом перед миской жирных горячих щей. Первая ложка обожгла. Начал есть торопливо, давясь, утирая сразу вспотевший лоб. Лишь опорожнив миску, заметил, что в кабаке пусто: ни хозяина, ни гостей, только в углу сидел монах, перед ним стояла стопка водки и блюдо с солеными рыжиками да за стойкой взгромоздилась на винный бочонок рыхлая баба.
Бориско не подумал, куда это девался весь народ. Облизав ложку, он потянулся к вину, но тут монах поднялся, подошел, взял из рук чарку.
— Погоди пить, парень. Слово тебе надо сказать. Выйдем. Не косись на вино, сейчас вернемся, и пей тогда во здравие.
Хозяйка было зашевелилась на своем бочонке, но, услышав, что гости сейчас вернутся, успокоилась.
Бориско набросил на плечи тулуп, нахлобучил шапку. Вышли. Едва захлопнулась дверь, как монах прохрипел:
— Беги, пока цел, дурень! — схватил Бориску за руку, поволок вниз по лестнице. Бориско и сообразить ничего не успел, бежал за монахом, который хоть и путался в рясе, но был на ходу легок. Лишь свернув в какой–то переулок, отдышавшись, парень опомнился, уперся.
— Куда ты меня волочешь, отче?
— Эх ты, ворона! Кабатчик и гости куда делись?
— Дьявол их знает. Мне–то что до того?
— Ну и дурак! — в глазах монаха была неподдельная тревога. Бориско невольно поверил ему. — За караулом они пошли. Тебя в узы брать!
— Меня? В узы? За что?
— Ты о Москве как говорил? Вспомни.
— Говорил, что думал. Чай, не в Москве, в Тверском княжестве мы. Чего тут таиться?
— Ой, дурень! Дурень! — Монах свирепо тряхнул парня за плечи. — Куда ты пришел, садова голова? — передразнил: — «Тверское княжество! Тверское княжество!» А того тебе невдомек, что князь Василий Михайлович Кашинский Михайле Тверскому ворог лютый, ну, а Москве он, само собой, друг! Вот те и Тверское княжество! Такое тебя здесь ждет, что своих не узнаешь. Уходить надо!
2. МАЛАЯ ПТАХА
То ли проворен был монах, то ли просто деньгу имел человек, но в Кашине они не застряли. Монах быстрехонько раздобыл коней, и в сумерки они выехали на Тверскую дорогу. Метель к тому времени утихла. Монах сердито ворчал себе под нос, глядя, как их кони перебираются через сугробы, которые намело поперек дороги.
— След оставляем явный.
— Неужто погони за нами ждешь? — спросил Бориско. — Не велика я птаха, чтоб за мной гоняться.
Монах только фыркнул в ответ.
Быстро темнело. Из–за елей поднимался медный щит месяца. Постепенно снег поголубел, заискрился. Наступила ночь. Дорога, круто изгибаясь, полезла вверх через высокий, заросший лесом холм. На вершине его монах отпрукал коня, оглянулся. Небо с неяркими, притушенными лунным светом звездами огромным зеленовато–синим шатром висело над спящей землей. Уходя в бесконечную даль, темнели леса. Светились в прогалинах между ними снежные поляны. Но монаху было не до красот зимней ночи, он смотрел вниз на узкую змейку дороги, то взбегавшую на холмы, то прятавшуюся в тени дремучих елей. Бориско проследил взглядом один за другим все видные отсюда извивы дороги — пусто.
— Поехали, что ли, отче. Никого за нами нет.
Но монах продолжал вглядываться. Он хорошо знал весь сложный переплет дел в Тверском княжестве и не мог поверить, что нет за ними погони. Усобица! Это слово он долго вдалбливал в Борискину голову, но не мог втолковать парню, что тот для кого–то может стать завидной добычей.
— Усобица — дело княжье, — твердил Бориско, — я тут ни при чем.
— А кто в кабаке брехал, что–де у него с князем Дмитрием свои счеты?
— Сбрехнул я самую малость!
— А коли правду говорил, так нечего прибедняться. Аль думаешь, что я тебя, дурака, жалеючи в Тверь с собой везу? В Кашине я, тебя выручил потому, что князю Михайлу Александровичу ты пригодишься.
— Да на что я ему?
— Придет пора князю Дмитрию какую ни есть пакость сделать — лучше тебя и человека не сыскать. — Монах вдруг подался в тень под широкие лапы ели: — Смотри!
На темени соседнего холма, на дороге, в просвете между деревьями мелькнул всадник, за ним другой, третий, четвертый…
— Может, это так, проезжающие, — нерешительно пробормотал Бориско. Парень все не верил в погоню.
— Смотри, дурень, шеломы поблескивают.
Всего они насчитали десяток преследователей. Когда проехал последний, монах хлестнул коня.
— Видал? Уразумел? Десять соколов на тебя, на малую птаху, выпустил Кашинский князь. Теперь давай бог ноги. Близко они!..
Скакали всю ночь. Под утро шатающиеся от усталости кони начали спотыкаться. Монах с тревогой оглядывался назад.
В серой, леденящей мгле предрассветного тумана в двадцати шагах все становилось размытым, зыбким, а дальше и совсем ничего не было видно. Бориско не мог понять, по каким признакам узнает монах, что погоня не отстала, но по явной тревоге на его лице он догадывался, что это так.
Монах вдруг остановился, огляделся по сторонам.
— Здесь!
Повернул коня в лес по еле заметной среди сугробов тропе. Бориско осмелился было спросить:
— Почто мы в лес повернули?
Но монах коротко оборвал:
— Прикуси язык!
Ехали друг за другом: монах впереди, Бориско следом. Монах все время перегибался с седла, вглядывался в тропу. Внезапно резко остановил коня, так что Бориско наехал на него сзади. Соскочив в снег, монах показал на ствол сломанной сосны.
— Стой здесь. Шаг вперед — смерть! Голос подам, тогда можно вперед ехать. Вишь, там впереди столетняя ель? Как за нее завернешь, жди меня.
Повернулся, пошел в лес, нимало не заботясь, что в сугробах он оставляет явный, даже ночью хорошо видный след.
3. НА ЗВЕРИНОЙ ТРОПЕ
— Иван Степаныч, они в лес свернули.
Десятник подъехал к передовому воину, стоявшему на следу. Действительно — свернули в лес.
— Иван Степаныч, дело–то нечисто. Хитрят они. Тропа, смотри, звериная, вишь, сучки на какой высоте поломаны да обглоданы! С чего бы им на лосиную тропу свернуть?
Десятник и сам понимал, что тут какая–то хитрость, но какая? Кто ж ее знает! Можно и на засаду нарваться, но не бросать же преследование! Погоня углубилась в лесные дебри. Был самый глухой предутренний час. Месяц спустился низко. В лесу стало сумрачно, лишь наверху, над морозной мглой, на вершинах высоких елей поблескивал снег в зардевшихся теперь лучах заходящего месяца.
В морозном лесном мареве ехать пришлось с великим бережением, сторожко слушая дремучую тишину, в которой застыл, оцепенел зимний лес.
Ехавший первым десятник вздрогнул, натянув поводья.
— Иван Степаныч, — окликнули его сзади, — ты чего стал?
— Гляди! Вишь, от буреломной сосны следы разделились. Кони вперед ушли, а пеший ошуюю в лес свернул.
Молодой воин двинулся было вперед, но десятник схватил его за плечо.
— Стой! Засада тут али что другое, не ведаю. А только не на дураков напали. Явно супостаты хотят, чтоб мы на развилку следов накинулись. Стойте все. Я сам. — Соскочив с коня, десятник сошел с тропы и, сразу увязнув в снегу выше колен, исчез в заснеженном ельнике. Хрустнул два раза сучок, и все стихло, точно и не было человека.
Крался он по лесу, каждый миг ожидая нападения. Следа из виду не упускал, но сторонился его, как зачумленного.
Все может статься в лесной чащобе, так вернее на след не выходить. Пройдя шагов двадцать, укрываясь за каждым деревом, он остановился около древней корявой сосны, с опаской выглянул из–за ствола и вдруг, громко засмеявшись, смело вышел вперед. Разгадка была найдена.
— Ай да монах! Ловок!
На небольшой полянке, опертый на пенек, стоял самострел. Тяжелая, могучая дуга лука была круто согнута, на натянутой тетиве лежала длинная, припасенная на большого зверя стрела. Десятник подошел. В просвете меж деревьями виднелась буреломная сосна. Туда же, по направлению к тропе, тянулся узкий сыромятный ремешок, привязанный к защелке, удерживающей тетиву.
— Вишь, сучий сын! — качал головой десятник, рассматривая следы монаха. — Самострел он повернул, поставил его круче, вон и снег с него осыпался. Лося так не убьешь, стрела пройдет выше, а вот всадника…
Десятник тронул защелку, и стрела, свистнув, мелькнула в воздухе.
— Досталось бы мне, кабы я к этой сломанной сосне подъехал, развилку следов разгадывать. Добро! За эту хитрость с монахом я поквитаюсь.
Но десятник плохо знал, за кем ему довелось гнаться. Неспроста свернул монах на лесную тропу. Затерянное в лесной чащобе, стояло там небольшое сельцо. Туда–то, где его поджидал отряд тверских воинов, и возвращался чернец, а выдумка во стрелой была нужна ему лишь для того, чтоб оттянуть время, а при удаче и подбить одного из преследователей.
Десятник вылез на тропу и повел свой отряд быстро, неотступно, но с оглядкой: того и жди какой–нибудь пакости!
Уже утром, когда совсем рассвело, на обрыве лесного оврага увидели кашинцы человека. По всему обличию то был лесовик, охотник, Десятник проехал мимо, но тот окликнул его:
— Эй! Дядя, зря коней моришь!
Десятник остановился, подозрительно оглядел с головы до ног окликнувшего его охотника, но все же спросил:
— Это почему же зря? Тебе отколь известно, куда мы едем?
Тот, не отвечая, затряс рыжими патлами, торчавшими из–под волчьего треуха.
— Не ходи дальше, дядя. Впереди беда тя ждет.
Десятник окончательно решил: «Подослан! Монах его подослал, вот он и пугает», — но виду не подал, а даже коня повернул, будто и впрямь послушался. Подъехав к лесовику вплотную, спросил:
— А тебе какая печаль, с чего это ты нас выручать вздумал?
— Надоела мне усобица! Вот до чего надоела, — мужик провел ладонью поперек бороды. — Сыт! Страшное дело — лесное душегубство. Пока ты за монахом гнался, я бы, его выручать стал, а теперь тебя спасать пора пришла…
Десятник внезапно кинулся с седла, намереваясь схватить лесовика, но тот был настороже, пригнулся, скользнул на лыжах вниз, в овраг, и, прежде чем кашинцы успели вытащить луки, скрылся за деревьями.
— Скорей, ребята, скорей! Видали, какого лешего монах к нам подослал? Не иначе он уморился. Тут мы их и накроем. Скорей!
Осыпая снег с веток, кашинцы вновь поскакали по следу, но долго им ехать не пришлось. Нежданно–негаданно на них обрушился град стрел. Вздыбились раненые кони, сбрасывая седоков и сами валясь на них. Закричали люди. Все кончилось быстро. Долго ли из засады в упор десяток людей перебить! Когда все кашинцы полегли в снежные могилы сугробов, из кустов полезли тверские воины. На тропу вышел монах. Следом тащился Бориско. Парню от этой бойни было совсем плохо, еле на ногах стоял.
Монах оглянулся.
— Ишь позеленел, и губы трясутся. Трусоват ты, Бориско!
— Непривычен я на такие дела, — тихо откликнулся парень.
— Ладно, привыкнешь. Пойдем, поглядим, кто у них тут главным был. Этот, что ли? — Монах нагнулся над десятником. Тот, как упал навзничь, так и лежал, глубоко уйдя в снег. В груди у него торчала стрела. Монах, ухватившись за оперенный конец, с силой рванул стрелу, выдернул ее и принялся рассматривать окровавленный наконечник. В груди у десятника заклокотало, он открыл глаза, вгляделся, узнал нагнувшегося над ним монаха и, захлебываясь кровью, прохрипел:
— Почто убил мя, отче?
Монах скривился ехидно:
— Что? Не сладко подыхать–то? Всех вас, воров кашинских, перебьем, дайте срок. Будете помнить ужо, как законным тверским князьям изменять да на сторону Москвы перекидываться! — Монах совсем низко наклонился над ним, зашептал: — А тебе, друже, видно, на роду написано околеть без покаяния. Лежать тебе здесь, под кусточком, на радость волкам. Лежи!
— Лежи и ты, отче! — десятник вдруг приподнялся и ударил монаха ножом в живот.
Когда монаха подняли, он едва вымолвил лишь два слова:
— Добить… всех.
Но десятника добивать не пришлось. Он был мертв.