Книга: Зори над Русью
Назад: ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

3. ШИРОКАЯ МАСЛЕНИЦА

И мягкая, сиротская зима сурова для людей, урожай которых замело снегом. Страшны бесконечные зимние ночи, когда над деревней кружит дикую карусель мокрая метелица и тоскливый вой несется над заснеженными полями, а кто воет — поди разбери: то ли метель, то ли стая голодных волков из ближнего перелеска, а еще страшней, когда по избам начинается плач ребят, разбуженных ночной непогодой.
— Мамонька, хлебца… — стонут ребятишки.
Стонут! И слава богу, что стонут, а каково, когда стон затихает, и мать, тронув заскорузлой ладонью ребенка, отдергивает руку, не в силах поверить, что коснулась захолодевшего, мертвого лба.
Но всему приходит конец. Протекла и эта голодная зима, от первого снега до солнцеворота, от солнцеворота до широкой масленицы. Именно об этом прозвище масленицы вспомнил Бориско, растирая между ладонями колосья последнего из спасенных снопов. Высыпал он две с половиной пригоршни зерна в круглое отверстие деревянного жернова, сел, закрыл глаза. Со стороны взглянуть — забылся. Нет, в ушах будто завязло негромкое, хрустящее шипение: то Анна с натугой крутит мельницу. Хруст все явственнее, перемололось зерно, нет его под жерновом. Железные планки, набитые на тяжелый деревянный жернов, вырезанный из ствола столетнего дуба, скрежещут по таким же планкам нижнего жернова. Звук стих. Бориско открыл глаза.
— Все?
— Все, — тихо откликнулась Анна. Она подошла к полке, сняла небольшой мешочек, долго копалась, развязывала, наконец вытащила пригоршню покоробленных коричневых комочков. Бориско опять закрыл глаза, слушая, как вновь зашебуршала мельница, думал:
«Знать бы, что урожай под снег ляжет, можно было бы рогоза и поболе надергать».
В памяти всплыл один из минувших августовских дней. Холодный ветер несет косые струи дождя, шелестящие в болотных зарослях. Клонятся стебли рогоза. На темных бархатных шишках — мелкий бисер водяной пыли. Даже сейчас вспомнить, так дрожь пробирает: холодно было лезть в воду, чувствуя, как лапти уходят в илистую жижу, да и выдирать рогоз, вцепившийся корнями в дно, не легко. Дома, нарезав корни, Анна сушила их на противне, на легком жару. Чистого хлеба есть не пришлось совсем, а сейчас кончилось зерно, подходил к концу и рогоз.
Бориско вдруг встал, снял с колышка полушубок.
— Ты куда?
— В монастырь. Пущай святые отцы помогут. У них, чаю, в закромах хлебушка немало припрятано.
— Зря, Боря: не дадут монахи хлеба.
Бориско не стал слушать, отмахнулся, вышел из избы.
У закрытых монастырских ворот толпились мужики, переговаривались приглушенными голосами:
— Вконец отощали…
— Сосновую кору едим…
— Вчерась, говорят, монахи хлеба давали…
На этот голос сразу откликнулись.
— Давали, говоришь?
Долго стояли мужики. Наконец, не скрипнув на жирно смазанных петлях, приоткрылись ворота. К народу вышел отец вратарь. Был он могуч в плечах и, несмотря на густую седину, румян.
Люди сдернули шапки. Кое–кто опустился на колени.
— Чего вам, мужики, надобно? — спросил он густым сытым басом.
— Погибаем, отец, голодной смертью.
— Одна надежа на монастырь.
— За нами не пропадет.
Монах кашлянул, будто труба иерихонская, глаза его добродушно сузились.
— Вставайте, мужики, с колен. Не мне — отцу ключарю кланяйтесь, ибо он анбарами ведает. Да не толпитесь вы! Вишь, народ беспонятный. Отец игумен приказал пускать по пяти людишек, не боле, штоб воровства не было, штоб вас во грех не вводить. Пятеро проходи, остальные ждите.
Когда первые пять человек вышли из ворот, неся по мешку с зерном, к ним бросились остальные.
— Ну как?
— Значит, дают хлебушка!
— Шибко куражится отец ключарь?
Первый из идущих мужиков скинул свой мешок в сани и, вытирая пот, ответил:
— А пошто ему куражиться? Здесь не боярская усадьба. Здесь все со Христовым именем делается, только вот на кабальной записи крест пришлось поставить, о том отец ключарь не забыл, нет, не забыл. Тут на тя и хомут надевают со смиренной молитвой.
— Следующие пятеро, заходи, — рявкнул отец вратарь.
Долго ждал Бориско, но, наконец, дошла и до него очередь. За воротами поблизости была трапезная палата. Когда Бориско проходил мимо, оттуда гурьбой валили монахи. Лица у всех строгие, постные, но голодного не обманешь: губы у иноков маслянистые, поблескивают, да и из открытых дверей трапезной такой сытый блинный дух шел, что Бориско невольно сглотнул слюну. Голова от жирного горячего духа кружилась, где уж тут думать о кабальной записи, в мыслях другое:
«Снесу ли мешок? Оголодал, ослабел…»
Когда стоявший впереди мужик взвалил мешок с зерном на спину и, пошатываясь, вышел из монастырского амбара, Бориско шагнул вперед, упал перед ключарем на колени. Монах повернул к нему сухое, изрезанное тонкими морщинами лицо, мгновение медлил, глядя на затылок Бориски, уткнувшегося перед ним лбом в снег, потом спросил ласково, вкрадчиво:
— Чего тебе, чадо?
— Помоги, отец, оголодали!
Монах вздохнул сочувственно:
— Не обессудь, сыне, но не про тебя припасен монастырский хлеб.
Бориско как стоял на коленях, так и не поднялся: пришиб его монах словом, оглушил.
— Другим же даешь. Я чем хуже?
Отец ключарь раскатился смешком, кивнул двум здоровенным послушникам, стоявшим с деревянными ковшами у закромов.
— Видали? Чем он хуже? Да ты, я вижу, шутник. Хлеб я даю вольным смердам, они за то кабальные записи подписывают, а ты и без того монастырский, кабальный холоп. — Опять усмехнулся с издевкой и, подняв очи к небу, заговорил по–иному, елейно:
— Согрешил я с тобой! Иди, сыне, с миром, до весны перебьешься, не помрешь, весна недалече, вишь, уже масленая наступила. Тебе, сыне, зерна дать, а ты блины печь почнешь, а что такое блин? Сие есть образ поганого языческого бога Ярилы–солнца. С сытого брюха мужик до сих пор на масленой игрища творит, бесов тешит. Какой нынче день? Четверг на масленой, а кто его четвергом называет? Никто! Одно занятие разгулом четверг величать, а среда у них — лакомка, пятница — тещины вечерки, субботний день — золовкины посиделки. Тьфу! — Монах плюнул, вытер тонкие губы и вновь принялся укорять:
— А воскресенье придет, вы его проводами величать станете. Нешто не поганство? Да и в самом деле масленицу провожать почнете. Нешто не грех? Ты што стоишь? Говорю, иди! Говорю, до весны перебьешься.

4. ЯРИЛО

Придя домой, Бориско молча снял колпак, швырнул его под лавку. Анна все поняла без слов, расспрашивать не стала, только взглянула большими, ставшими вдруг бездонными глазами.
«С чего бы это? Не было у нее таких глаз! Словно омуты. Горе да голодуха красят Анну. Ну и баба, сколько сил в ней!» — так думал Бориско, вглядываясь в глаза жены.
— Не дали монахи хлеба, — сказал он, потом сел, прислонился спиной к печи, задумался.
«Житье монахам! Сами блины жрут, а нам грех. Уйти бы в монахи, так ведь и там не посадят. Привольно живут только чины ангельские, но для того надо в монастырь вклад сделать, а так без вклада до седых волос послушником промучаешься. Вот если бы каким ни на есть подвигом прославиться, людей удивить!»
Эта мысль будто уколола. Взглянул на жену, боясь, что она по глазам догадается о его думах, но Анна сидела за прялкой, глаза опущены, нога, обутая в маленький лапоток, нажимая на веревочную петлю, плавно покачивала зыбку. Бориско скинул валенки, полез на печь, лег лицом к стене.
— Ты, Боря, не занемог ли?
— Так, простыл малость, — притворно слабым голосом ответил Бориско, а самого трясло от мысли: «Прославиться! Непременно прославиться надо! Тогда только и видали кабального холопа Бориску сына Пахомова!»
Анна ничего не заметила. В избе тихо жужжало веретено да время от времени с коротким шипением падали в воду, тухли угольки с подгоревшей лучины. Тоска! Тоска!
Тихо, бесшумно, печально проходили дни масленицы. Блинов никто не пек, пива и браги не варил. Не до гулянья в голодный год. Но в последний, воскресный вечер молодежь все же не утерпела, собралась за околицу проводить масленицу.
Бориско только того и ждал. Куда и хворь девалась. Змеей соскользнул с печи, прокрался на край деревни. Там сквозь сетку ельника плясало пламя, мерно проходили, заслоняя его, парни и девчата.
«Хоровод!»
Нет, не простую палюшку разложили парни. На холмике посреди костра, охваченный струей пламени, стоял столб, а наверху пылало солнце. Что из того, что солнцем было старое колесо со сбитым ободом! Растопырясь во все стороны горящими спицами, будто лучами, оно являло образ древнего бога Ярилы, весеннего, возвращающегося к людям солнца. Бориско долго стоял, зачарованный пляской огня, слушая веселые хороводные песни. В душе тихонько шевелилась радость:
«Конец зиме. Возвращается солнце, тепло».
Но вот одна из спиц, подгорев, вывалилась из гнезда и, оставляя за собой дымный след, полетела вниз. Ее проводили криками, хохотом. Подбадривая себя, Бориско сказал вслух:
— Надобно начинать.
Полез через ельник. В гуще сучков застрял, оцарапал щеку и, рванувшись, с треском выбрался на поляну. Там, увязая в сугробах, он побежал прямо к масленичному костру, на ходу подхватив валявшуюся жердь. Никто такого не ждал. Разорвав хоровод, Бориско шагнул к огню, задержался, поняв, что от страха дрожат руки.
Закричали девчата, Бориско вздрогнул и, зажмурясь, чувствуя, что сердце, похолодев, укатилось куда–то в живот, хлестнул жердью по горящим спицам. Они жар–птицами полетели в разные стороны.
Девчата с визгом шарахнулись прочь. Парни поразевали рты, глядя, как Бориско продолжает сбивать подгоревшие спицы, потом кто–то смачно выругался.
Бориско повернулся к парням, увидел сжатые кулаки. Коленки дрогнули, подгибаясь. Спине жарко от огня, а по телу ползет отвратительный, холодный пот. Еще немного, и Бориско, как заяц, метнулся бы с холма, но парни шли на него несмело, не понимая, зачем он нарушил их веселье, а лицо Бориски было в тени, и никто не разглядел, как дрожат у него побелевшие губы.
— Стойте! — еле вымолвил он, опираясь на жердь, как на посох. Казался он черным и мрачным, а из–за спины его вылетали всплески пламени. Все необычно и страшно, а кому же знать, что пророк, заслонивший черной тенью костер, сам был еле жив от страха.
— Стойте! — повторил Бориско, и парни, не дойдя трех шагов, стали.
— Было мне видение, — начал он нараспев, с гнусавинкой, — лежал я на печи хворый, глядь, разверзлась крыша, и вошел муж светел. Страшным гласом приказал он: «Встань, иди, потуши бесовский костер. Засыпало снегом ваш хлеб, а вы, слепцы, кары господней не поняли и вновь поганые игрища играете». Во искупление грехов ваших на месте бесовского костра сегодня ночью срубите мне келью, дабы мог я, молясь за вас, отвратить от вас беды!
Парни хмуро молчали, вдруг плачущий, срывающийся девичий голос прервал тишину ночи:
— Ребята, чего раздумались? Аль мало вам, что снегом хлеб замело? Новые беды хотите накликать? Страшно! Страшно! Не гневите Бориса Пахомыча, рубите ему келью!

5. СВЯТОЙ ОТШЕЛЬНИК

В ночь на Чистый понедельник срубили Бориске келью, а во вторник на первой неделе Великого поста хлынул теплый дождь, и свершилось небывалое — рухнули снега.
Стоя на пороге кельи, Бориско глядел на бегущие ручьи, вдыхал теплый воздух, думал:
«Неужто вправду чудо? С чего бы? Наврал им про видение, и вот на тебе», — и тут же, хитро посмеиваясь, корыстился: «Теперь, мужики, вы от меня не отвертитесь, чудотворца кормить придется». Но еще раньше мужиков подумали о том монахи. На околице показался отец ключарь, торопливо шлепал по грязи, в руках у него что–то черное. «Ряса, что ли?» Следом послушники тащили снедь.
Бориско не стал напускать на себя смирение, еле кивнул отцу ключарю, прикрикнул на послушников и, лишь попробовав квасу да понюхав соленые рыжики, помягчал.
Так поститься было можно: и хлеб мягкий, и караси важные, а про бочонок рыжиков и говорить нечего — объедение.
Отец ключарь с Бориской много толковать не стал и, лишь уходя, сказал строго:
— Чудо чудом, а ты понимай…
Бориско не дал ему договорить, закивал головой:
— Понимаю, отче, ты и отцу игумену скажи, чтоб не тревожился, коли вы со мной так, — кивнул на монастырскую снедь, — и от меня обители урона не будет.
Тем временем по деревне шумела весть, что молитвами нового святого согнало снег и можно идти собирать хлеб, оставшийся в поле. Повезло Бориске: даже те, кто вчера кричал о новом дармоеде, сегодня смолкли.
А вечером в келью тихонько постучали. Бориско распахнул дверь и невольно отступил назад. Перед ним, прижав к груди завернутую в обрывок овчинки дочку, стояла Анна.
— Боря! — Бориско еле расслышал ее слова. — Боря! На кого же ты нас покинул?
Видя, что жена не кричит, не зовет людей, Бориско сразу оправился, сказал надменно:
— Не замай, Анна. Нет Бори. Вот приму постриг, и уж не Бориской, отцом Варсисом будут звать люди меня. Отец ключарь обещал, так и будет. Не соблазняй меня. Мне ныне с бабой наедине и говорить–то не пристало. Было мне во сне видение…
Уголки губ у Анны дрогнули. Бориско невольно залюбовался ее бледным лицом.
— Полно, Боря. — Анна сощурилась презрительно. — Говори о том людям, не мне. Не мог ты со светлым мужем беседовать, храпел ты на всю избу.
Бориско шагнул навстречу жене, стал на пороге, заговорил напыщенно, с напором:
— Моими молитвами людям хлеб возвращен, а ты, еретица, меня смущаешь. Изыди!
Анна засмеялась невесело:
— Полно, отец Варсис! Была ранняя осень, настала ранняя весна, а хлеб… — Анна безнадежно махнула рукой. — Зря люди радовались. Видел бы ты, что от хлеба осталось. Колосья черные, а в колосе два–три зерна еле держатся, да и те прелые. С голодухи люди и это подбирают, а только… — Анна замолкла, вглядываясь, не узнавая в закутанном в черную рясу монахе своего Бориску.
— Что — только? Говори, еретица! — наступал он.
— Убогое, нищенское чудо у тебя получилось.
Анна говорила смело. Стояла она в грязи, строгая, прямая, а потом словно сломалась, давясь слезами, зашептала:
— Боря, ведь я тебя любила! Боря, меня забыл, хоть дочку пожалей! Вернись!
Тихим воплем прозвучало это последнее слово. Бориско даже заколебался на мгновение, но вспомнил о даровом бочонке рыжиков, о сладком монастырском квасе — отвердел. Откинув широкий рукав, поднял руку.
— Дай благословлю чадо.
Анна рванулась в сторону, всем телом заслонила дочь от благословляющей руки Бориски.
— Прочь, святоша! Забыл, отрекся, ну и сиди здесь черным вороном, набивай монастырскими харчами брюхо!
Разбуженная криком Анны, заплакала Нюра. Анна, стоя спиной к келье, ласково уговаривала ее:
— Не плачь, сиротинка, не плачь. Чего о таком плакать…
Оглянулась, обожгла Бориску взглядом и пошла прочь, а Бориско, опаленный неистовым блеском ее темных глаз, так и стоял истуканом, забыв опустить руку. Дивной красавицей показалась ему Анна в этот сумрачный вечер, и тоскливо сжималось у него сердце, пока глядел он ей вслед. Но вот скрылась она в ельнике, затихли шаги. Бориско медленно опустил руку, как во сне, закрыл дверь, задвинул деревянный засов.
Тяжело вздохнув, сел на лавку, понурился. Долго ли он просидел так? Нет. Не очень. Вскоре почувствовал — левый локоть упирается во что–то. Взглянул. «Бочонок!»
Осторожно сняв деревянную крышку, Бориско потянул носом. Из бочонка пахнуло смородинным листом. Бориско не спеша запустил в бочонок руку, двумя пальцами ухватил скользкий, мокрый рыжик, вытащил, поднес к самому носу. Во рту полно слюней.
«Скусно!» — подумал он. Ни жены, ни дочери больше и в мыслях не было.

6. ВЕЧЕ

Быстро схлынули в ту весну полые воды, а дела людские продолжали бурлить. Едва начали просыхать дороги, из Орды вышел князь Михайло, а несколько дней спустя, в ясный холодноватый вечерний час, к белокаменному массиву Золотых ворот стольного града Владимира подъехали всадники. Легкий мост через ров загудел от ударов подков, кони были борзы, на месте не стояли, а вот всадники не по коням: бродяги не бродяги, а похоже, одеты в сермяжные кафтаны, в дерюжные порты. Вожак щеголял в драном бараньем кожушке, который ему еле–еле удалось напялить на могучие плечи, на широкой груди кожух не сходился, там проглядывала посконная латаная рубаха. Только и наряда на нем, что шапка соболья с малиновым бархатным верхом.
Гости спешились, принялись, не жалея кулаков, грохотать в дубовые, кованные узорной медью ворота. Когда–то в дотатарские времена медь эта была позолочена, ныне медь прозеленела, некоторые узоры отвалились, от позолоты следа не осталось, лишь в памяти народной ворота оставались «Золотыми».
Под высоким двухъярусным проемом ворот удары гудели набатным гулом. Наверху, между зубцами башни, показалась голова в старом, ржавом шлеме, надетом криво, второпях.
Нахмурив белесые брови, страж завопил во всю глотку, стараясь перекричать грохот:
— Кто у ворот безобразит? Аль стрелы захотели? Гляди, пущу!
Снизу ответили без страха да еще и с глумлением:
— Кто это нам грозит?
— Никак сапожник Юрища? Ставят сапожников в караул!
— Нашли воинов.
— Эй, Юрища, не узнал?!
Юрища опять выглянул меж зубцами.
Снизу хохот:
— Не узнал! Не узнал!
Караульный наконец ахнул:
— О господи! Сам князь! Митрий Иванович, богатым быть, в самом деле не узнал я ни тебя, ни людей твоих. Что ж ты, княже господине, каким оборванцем вырядился? Чай, ныне апрель, святки миновали.
— Вырядишься! Мост на Колокше снесло, владимирцам невдомек починить, ну и пришлось вброд перебираться. Спасибо, мужики одежонку нам дали, в ней и едем, сушиться недосуг. Да открывай ты, пока батогов не отведал…
Юрищу этот окрик будто сдунул с верха башни. Заскрипели петли ворот. Едва въехав в город, князь приказал:
— Семен Михайлович, бери два десятка людей, скачи в Ветчаной город, пройдешь его насквозь до Серебряных ворот. Боярин Кошка, ты тут в Новом городе останешься тож с двумя десятками, остальные со мной в Мономахов город. Время не теряйте, гоните пономарей на колокольни, пусть во всех церквах звонят набатным звоном. Сами скачите по улицам, скликайте людей владимирских в Детинец, к Успенскому собору, кричите: князь Дмитрий на вече зовет.
Фома, проезжая мимо караульного, хлопнул его по плечу.
— Ты чего уставился? Дивишься, что князь вече собирает? Оно, конешно, дивно, но рот разевать не время, запирай ворота да и беги к Успенскому собору.
Юрища бочком обошел Фому, снял перед князем шлем.
— Время позднее, государь, вон солнышко село, куда в такую пору вече собирать, темно будет.
Князь ответил сурово:
— А я до утра ждать не могу, — и погнал своего коня в гору, к Торговым воротом Мономахова города.
Юрища, забыв надеть шлем, смотрел ему вслед, качал головой:
— Ишь не могу! Аль беда какая? На то похоже, вон людишки княжьи надо мной потешались, а сам князь хмур, видать, не до потехи ему.
Пока владимирцы собирались, стемнело. У Успенского собора зажгли факелы, их пляшущий свет бросал беглые красноватые отблески на белоснежные стены древнего храма. Толпа густела. Над площадью перекатывался сдержанный гул. Он сразу смолк, едва на невысокое крыльцо собора взошел князь Дмитрий. Несколько мгновений он вглядывался в лица ближайших, освещенных факелами, людей (дальше толпа тонула в полумраке), потом, сняв шапку, поклонился народу. Переодеться он не поспел или не захотел, стоял в посконной рубахе, еле возвышаясь над толпой, вплотную придвинувшейся к крыльцу.
— Мужи владимирские! — Голос князя громко прозвучал в вечерней тишине над затихшей площадью. — Князь Михайло Тверской вышел из Орды с ярлыком на великое княжение. С ним посол царский Сарыхожа идет сажать Михайлу на стол Владимирский.
По толпе будто ветер пробежал, стих. Люди слушали.
Дмитрий опустил голову, вымолвил с горечью, с трудом:
— Значит, я не князь вам боле. — Помолчал, вздохнул. — По–ордынски выходит так, — и вдруг крикнул на всю площадь напряженно зазвеневшим голосом: — Думайте, мужи владимирские! Хотите ли вы, чтоб князем вашим стал шурин Ольгердов, столько раз литовскими полками разорявший русские земли? Хотите ли, чтоб князем ставленник ордынский стал, готовый ради ярлыка великокняжеского платить Мамаю выход, сколько тот спросит?
Я с вас беру дани тяжкие — ждите, князь Михайло напомнит вам время Батыево, выход даст Мамаю, какой царю Узбеку платили, исподнюю рубаху с вас снимет и ордынцам отдаст.
Вновь гул прошел по толпе и опять стих.
— Поддержите меня, владимирцы! — Князь замолк, явно борясь с волнением, не решаясь высказать задуманное, потом тряхнул головой, осилил себя, вымолвил: — Закройте ворота перед послом и князем Михайлой.
Народ молчал. Страшно было подумать идти против ханского ярлыка, но и сказать Дмитрию «Нет!» языки не поворачивались.
Тут, расталкивая людей, из толпы вырвался боярин. Матерый, грузный, он задохнулся, взбежав на три ступеньки, несколько мгновений стоял перед князем молча, только пыхтел и глаза пучил, потом сразу взревел:
— А ярлык? А царев посол? Знаю, что скажешь! Сил у Михайлы немного, а брат твой Володимир Андреевич полки в Переславле собирает. Тебе не впервой царских послов гнать! Мы помним! Было! От нас посол Иляк вместе с Митрием Суздальским бежали. Так ведь у кривого черта мурзы Иляка ярлык был чей? Мюридов. А ныне Сарыхожа с Мамаевым ярлыком идет! С Мамаевым! Быть граду Володимиру пусту. На мятеж зовешь нас, княже!
— Посла я купить попытаюсь, а не удастся… ты, боярин Есиф, прав, быть тогда Владимиру пусту… — Подняв руку, Дмитрий остановил нарастающий крик. — Только прежде здесь, под стенами владимирскими, я со всеми полками моими костьми лягу. В том клянусь вам, владимирцы!
Дмитрий разодрал ворот рубахи, сорвал с шеи нательный крест из массивного серебра, поцеловал его и застыл, подавшись вперед, жадно слушая, что кричит народ.
На крыльцо поднялся костлявый старик. Город его знал. Сидел он обычно здесь, на этом же крыльце, просил милостыню. Нищий закричал с натугой:
— Собрал нас князь на вече, а на вече, известно, люди равны. Слышал ты, град Владимир, боярскую речь, дозволь и нищему старику слово молвить.
— Говори! Говори, дедко!
— Помолчите, братцы, не перекричать деду веча!
— Вестимо! Старик ветхий.
— Глотка у него не Есифова.
— И брюхо не боярское.
— Говори, дед!
Старик посохом отстранил боярина Есифа, поднялся еще на ступеньку, зашамкал беззубым ртом:
— Чаю, помните, как в песне про ордынские поборы поется?
У кого денег нет —
У того дитя возьмет;
У кого дитя нет —
У того жену возьмет;
У кого жены нет —
Того головой возьмет…

Указал посохом на Есифа.
— Боярину горя мало, он, известно, от царя откупится. Ордынцы и с него и с меня одинаковую дань спросят. Есифово богачество вам ведомо, мое тож… — Старик поднял над головой суму. — Будет под князем Михайлой, как встарь было, боярам легко, а малым людям невтерпеж. По мне лучше в битве помереть, чем с голодухи, отдав царю ордынскому последнее. Думайте, мужи владимирские, что до меня, так я князю Митрию верю, ибо ему без нас податься тож некуда…
Площадь загудела от криков. Кого–то волокли прочь из Детинца, кому–то по шее дали. Что кричат — ни слова не разберешь, но Дмитрий понял: бьют Есифовых сторонников. Значит, кончено вече, значит, народ решил. Облегченно вздохнув, князь вытер рукавом со лба крупные капли пота.

7. «ПРИШЕЛ НЕ ЗВАН, УЙДИ НЕ ГНАН!»

Два дня спустя, тоже вечером, к Владимиру подошла рать Тверского князя. Лиловато–синие тени сгущались в долине реки Лыбеди, лиловато–синие тени лежали на покрытых дерном крутых откосах валов. Далеко наверху суровыми громадами высились бревенчатые стены, темнела грузная, приземистая башня Медных ворот, и только острый шатер кровли над ней ярко пламенел, озаренный лучами заката.
Еще не доехав до пояса надолб, вкопанных в землю у подошвы вала, татарский посол бросил поводья. Закинув голову, он глядел на медно–красный шатер башни, потом засопел презрительно, крикнул:
— Эй, Софоний–толмач, сюда!
Переводчик подъехал, молча взглянул на мурзу. Лицо у толмача испитое, щеки, как два темных треугольных провала. Видно, никого не красит рабья доля, а когда–то был детина не из последних: высок и плечист. Был! А ныне, казалось, не человек — костлявый остов сидел на маленькой захудалой лошаденке.
— Это те самые Медные ворота, к которым мы должны были выехать?
— Те самые, мурза.
Сарыхожа затрясся от беззвучного смеха. Мотнул головой.
— Ай–ай! Ложь, бахвальство! Какие же они медные! Закатится солнце, и чешуя крыши потухнет. Деревянная она.
Переводчику давно опротивели разговоры мурзы, но не отвечать нельзя. Вздохнув, он сказал с зевком:
— То не чешуя, а лемех.
— Лемех? — Мурза беззвучно зашевелил сухими, шершавыми губами.— Лемех… Лемех… Что ты врешь? Лемех — это чем пашут, это у сохи. Это слово я по–вашему знаю.
— А не разумеешь. Гляди, шатер набран из узких дощечек, снизу каждая заострена, ни дать ми взять лемех.
Мурза принялся смеяться.
— Ну вы и земляной же народ. Шатер на башне лемехом покрывают. Диковина!
— Тебе, мурза, деревянный шатер, может, и в диковину, ну, а на Руси такие шатры обычны. С великим искусством их делают. Подумать, поглядеть — простая осина на лемех пошла и от непогод посерела, но днем, под солнцем, лемех стоит, словно серебряный, а в закатных лучах — как медный, но «Медными» ворота прозваны не за кровлю — за медную обивку ворот, вон в нее тверичи колотят, кулаки отбивают.
Действительно, тверичи старались, стучали, но только ворон разбудили. Птицы черной тучей поднялись над башней, с карканьем кружили в небе. Город молчал.
Отсвет заката потух на шатре башни, когда к мурзе подъехал князь Михайло. Даже в вечернем сумраке, даже издалека Софоний разглядел глубокую гневную морщину, прорезавшую сверху вниз лоб князя.
— Переводи! — приказал, будто ударил словом, Михайло Александрович. Видно, князь еле сдерживал гнев, но, обратясь к послу, заговорил иным голосом.
— Не прогневись на меня, мурза, не откликается нам стража Медных ворот. Перепились, наверное, дьяволы, и дрыхнут. — Князь погрозил башне кулаком. — Ужо разберусь… а сейчас придется нам к Орининым воротам ехать, в них постучать. Тут недалече.
Посол заворчал, но все же поехал за князем. К Орининым воротам подъехали в темноте, опять громыхали так, что, думалось, весь город должен всполошиться, и опять хоть бы кто в ответ голос подал, только псы брехали из–за стен.
Посол, сощурив и без того узкие глаза, глядел, как к нему опять подъезжал князь Михайло. Князь не доехал, соскочил с седла, поклонился поясным поклоном.
— Не клади гнев на меня, государь, не отворяют ворот, так заведено на Руси — после заката врата не открывать.
Мурза сопел, потом заговорил скрипучим голосом:
— Если бы с тобой были мужи, сокрушающие ряды врагов, и храбрецы, низвергающие их, врата были бы открыты. Мамай давал тебе орду, ты не взял.
— Проще простого взять орду, — горько усмехнулся князь, — а знаешь ли ты, посол, сколько казны за орду надо было отдать Мамаю?
— А тебя жадность одолела! Над златом, как пес над костью, сидишь.
— Было бы над чем сидеть. Где мне взять злато?
— Меха, мед, рабы — то же злато.
— С каких холопов или смердов я меха да мед возьму, кого в рабы поведу, если сам в Орду пришел изгнанником из Литвы.
— Нет казны, нет и орды!
— Знаю! Кабы со мной орда шла, я с владимирцами поговорил бы, а ныне… Ты уж не серчай, мурза, по моему приказу воины для тебя сыскали избу. Не в чистом же поле тебе ночевать.
Тревожно взглянул на Сарыхожу, тот как воды в рот набрал. Однако к избе поехал. Здесь князь Михайло подошел, бережно взял в руки стремя, чтоб помочь мурзе слезть с лошади. Навалясь всей тяжестью на плечо князя, посол сходил с седла не торопясь, а едва ступил на землю, сразу сварливо залопотал:
— Почему хозяин избы меня не встречает? Где хлеб–соль? Где полотенце расшитое?
«Вот и угоди послу. Ишь причуда — подавай ему хозяина с хлебом–солью, а откуда его возьмешь, если хозяин, не дожидаясь гостей, ушел». — Так подумал князь Михайло и принялся Сарыхожу уламывать.
— Ты, государь, не кручинься, ты в избу ступай. Избенка невеличка, но жилая, добрая. Переводи, переводи, Софоний. Да не тараторь ты! Вежливей говори с послом царским. — Забежал вперед, открыл дверь. — Пожалуй, государь Сарыхожа, пригнись только, притолка низка.
Сарыхожа вошел, громко потянул носом и повернул к двери. Князь спросил, не скрывая тревоги:
— Аль что не по нраву?
— Щами пахнет!
— Щи пища добрая…
Мурза ничего не ответил, только поморщился, велел своим слугам ставить юрту, а потом бросил князю три слова:
— Вели избу крушить.
— Зачем?
— Костер жечь. Дерево сухое.
Не хотелось Михайле Александровичу так начинать свое княжение на Владимирском столе, но с мурзой не поспоришь. Избу пришлось ломать. Поднялась пыль. Сарыхожа отошел в сторону, позвал Софония.
— Отсюда до Золотых ворот далеко ли?
Софоний удивленно взглянул на посла.
— О Медных воротах я тебе сказывал, а отколь ты про Золотые проведал?
Сарыхожа разгладил тонкие, как крысиные хвостики, усы, свисавшие на голый подбородок, хитро подмигнул.
— Я вас знаю. Вы, русы, нас втихомолку варварами зовете. Спорить не буду: Мамай — варвар, новый хан — варвар, однако… — Посол сложил тонкие холеные руки на животе, надменно выпятил раздутое чрево… — Однако не все такие. Мне довелось видеть не только степи да кочевья. Бывал я в Египте, видел каменного льва с человечьей головой, видел каменные горы, сложенные над могилами древних царей… Этими руками… — посол расцепил руки и перед носом Софония пошевелил сухими пальцами, — я разворачивал свитки, в которых записана мудрость арабов. И о вашей земле расспрашивал я знающих людей. Хоть ты и грамотей и толмач, а варваром меня ты не назовешь. Завтра во Владимире я поеду на высокую гору смотреть каменных зверей на стенах собора… какого собора?
— Дмитриевского, — тихо откликнулся Софоний.
Посол важно кивнул.
— Завтра я прикажу выломать каменного льва из стены собора, я увезу его в Орду.
«Вот варвар!» — ахнул про себя Софоний, а мурза продолжал похвальбу:
— Я всегда вижу странные и глупые обычаи чужих народов. Вот и сейчас. Скажи, зачем зажжены вон те костры? Видишь, один близко, другой на вершине дальнего холма, третий еще дальше.
Софоний молчал. Посол испытующе взглянул на него, заговорил с какой–то кошачьей вкрадчивостью:
— Молчишь, Софоний–толмач! Значит, я понял! Эй, Михайл–князь!
Михайло Александрович, точно ждал крика мурзы, вынырнул как из–под земли.
— Ослеп! — затопал на него Сарыхожа. Ткнул пальцем в сторону огней. — Какой град лежит там?
— Переславль.
— Переславль! А в нем полки Митри–князя! Не видишь, не видишь, слепец, здешние людишки о нас москвичам весть подают!
Князя как и не бывало у костра, только топот конский утонул во мраке. Мурза не успел еще остыть, а князь уже вернулся, с ним конники. С седла сбросили перед мурзой связанного старика.
— Взят у костра, — кивнул князь, — допрашивай его сам! Софоний, переводи!
Софоний подошел, помог связанному подняться, сесть.
— Отвечай, дедушка, как звать тебя?
— Русские люди зовут дедом Микулой.
— Спроси его, кому он о нас весть подавал?
— Скажи, кому ты о них… — Софоний кивнул на мурзу и на князя, стоявших рядом, — весть подавал?
— Великому князю Митрию Ивановичу.
Князь Михайло пнул старика в грудь, Микула повалился, охнул.
— Кто тебе приказал? Кто приказал?
Старик поднял светлые, выцветшие глаза и в ответ на бешеные выкрики князя ответил с силой:
— Приказал мне стольный град Владимир! Мы, владимирцы, князю Московскому крест целовали на том, что тебя во Владимир не пустим, а ты… пришел не зван, уйди не гнан… а то… прогоним!
Княжья плеть взвилась над стариком и… повисла в воздухе.
— А то прогоним, — повторил князь Михайло и, швырнув плеть в огонь, ушел во тьму.

8. НОЧЬ У СТЕН ВЛАДИМИРА

Сарыхожа никак не мог заснуть. Ворочаясь с боку на бок, он лениво почесывался, лениво думал:
«Душно в юрте, что ли? Или годы давят — старикам всегда не спится. Нет, не годы, блохи виноваты, великое множество развелось их в кошме».
Мурза сел, принялся скрести ногтями грудь, потом плюнул, надел халат и вышел из юрты. Тьма становилась прозрачней: близок рассвет, но и в этот глухой час костер горел ярко.
Два татарских воина сидели перед огнем, один шевелил палкой угли, струйки искр улетали вверх. Увидев Сарыхожу, воины вскочили. Он подошел, вглядываясь.
«Оба бодры, караулят по закону Чингиса».
Хмыкнул удовлетворенно, спросил, позевывая:
— А где старый рус, пленник?
Воины удивленно переглянулись.
— По твоему приказу толмач увел старика рубить ему голову. Вот пайцзе твоя, нам ее Софоний отдал…
Мурза взвыл, коршуном налетел на воинов, вырвал из рук татарина щит, вырвал копье, с силой отшвырнул ордынца. Пайцзе, мелькнув серебряной рыбкой, упала в огонь, а мурза неистово колотил копьем по щиту. Со всех сторон сбегались ордынцы. Посол сломал копье, бил обломком, бесновался, кричал:
— Толмач украл пайцзе! Сбежал! Руса увел! Догнать их! Содрать с живых шкуры!..
На берегу Клязьмы, на мокрых камнях, лежал Софоний. Услышав звон щита, он приподнялся на локтях, прошептал:
— Уходи, Микула. Почто двоим погибать.
Дед и головы не поднял, ощупывая ногу Софония, бормотал:
— Эк угораздило тя ногу свернуть. Да и то сказать — камни склизкие, в воде их не видно. Ночью, вброд… Долго ли до греха. Терпи, терпи, стонать не моги. Мы ее выправим.
Софоний скрипнул зубами, когда дед сильным рывком поставил кости на место. Из–за Клязьмы неслись крики, собачий лай.
— А ну вставай!
Дед силком поднял Софония, тот осторожно ступил на больную ногу и, не сдержав стона, ничком повалился на берег. Дед только головой покачал, взглянул на мелькающие вдали факелы и пробормотал:
— Так и пропасть недолго, — старческой, мелкой рысцой потрусил прочь. Софоний с тоской посмотрел ему вслед, закрыл глаза. «Уползти бы! Сил нет! Собаки на том берегу до воды дойдут, а там заплутаются. Все равно, рассветает — найдут… Будь что будет! Да вот уже и шаги близко… Быстро сыскали…»
Софоний так и не открыл глаз, пока над ним не прозвучал тихий оклик Микулы:
— Давай к воде! Я потащу, а ты здоровой ногой подпирайся, да нишкни ты. Не дай бог, услышат. Я челн добыл. Давай, давай, подпирайся, тащить мне тя не под силу…
Софоний тяжело перевалился через борт прямо в воду, плескавшуюся на дне челна. Дед проворно оттолкнул хлипкую посудину, взгромоздясь на корме, принялся быстро работать веслом.
Софоний шевельнулся. Челн сразу черпнул бортом.
— Лежи! — цыкнул Микула. — Ты эдак нас утопишь, челн верткий, долбленка.
— Куда мы плывем?
— Обратно, на тот берег. Под носом у ордынцев проскочим, а там и Волжские ворота недалече.
— Не пустят нас. Князь Михайло и в Медные и в Оринины ломился, не открыли ему врат.
— Молчи! Аль те невдомек, потому нас и пустят, что князя не пустили.
Софоний ухватился за борт, преодолевая боль, сел на дне. Глядел на близкие факелы ордынцев. Дед беззвучно греб. Время от времени и он поглядывал назад, но не на татарские огни, а на слабо мерцающую точку второго маячного костра.
«Ванька там! Молодец, внучек, костра не потушил», — думал дед и чуть кивал головой в лад взмахам весла, а может, в лад своим думам.
Но Ваньки у костра не было. Завидев, что костер деда Микулы потух, он пошел к нему и сейчас стоял у холодного пепла. В сером предрассветном сумраке можно было уже разобрать, что костер не сам потух, а затоптан. Пригнувшись, Ванька принялся разбираться в путанице следов.
«Вот здесь деда волокли, здесь след обрывался, а рядом следы от подков, значит, на коня подняли…»
Ваня не успел выпрямиться, на плечи упал аркан, стянул руки. Веревка змеиным движением скользнула в траве, рванула, опрокинула навзничь.
До слуха дошел окрик:
— Тот, второй, костер потушить!
Откуда было знать парню, что сам князь Михайло кричал о его костре.

9. НА ЯРИЛИНОЙ ГОРЕ

С Ярилиной плеши была видна вся круглая чаша Плещеева озера. По темно–синей воде, покрытой пенными беляками, быстро летели тени облаков. Там, где в озерном просторе отражались лучи солнца, вспыхивали тысячи искр. Князь Владимир Андреевич, взглядывая на озеро, невольно жмурился от этого бегучего блеска. Ветер с озера теребил его светлые волосы. Шлем князь снял. Рядом, около потухающего костра, стояли Дмитрий Иванович и воевода Боброк.
— Значит, — расспрашивал Боброк мужика дозорного, — ты увидел, что соседний костер потух, и свой потушил. Как он потух — сразу или просто прогорел?
— Нет, Митрий Михайлович, не прогорел костер, светил ярко, глядь — нет как нет. Потушили. Ну и я на свой две бадьи вылил.
Боброк задумчиво потер лоб, поглядел на мокрую золу костра.
— И с той поры ни огня, ни дыма?
— Нет, не было.
— А не прозевал?
— Да што ты, боярин, — начал сердиться мужик, — чего меня пытаешь? Сколько годов дозорную службу несу. Нет от града Владимира знаков, не обессудь.
Боброк помолчал, похмурился на свои мысли, наконец сказал:
— Тверичи с ордынцами к Владимиру подошли, а что дальше? Почему маячные костры потухли? Ужель владимирцы испугались и ворота открыли?
— Нет, — возразил Дмитрий, — владимирцам верю. Может, дозорных побили?
— Может статься…
— Тогда маяков ждать нечего, — вмешался в разговор князь Владимир и тут же сам себя перебил: — Вон из Переславля два конника скачут, не иначе гонцы. Э, да никак это Игнашка Кремень да Карп Олексин.
— Они, — согласился Дмитрий, — а за ними следом еще кто–то поспешает.
Гонцы мчались, не жалея коней. Еще с полгоры Карп закричал:
— В Переславль татары от посла Сарыхожи приехали, с ними тверской боярин, он татар уговорил сюда к тебе, княже, ехать. Спешат супостаты, а нас Семка Мелик послал в обгон, чтоб тебя упредить.
— Ладно, пусть едут, авось, и узнаем, почему костры потухли.
Боброк подошел с плащом.
— Надень, Дмитрий Иванович, не гоже послов встречать по–походному в простой броне.
Дмитрий Иванович проворчал в ответ:
— Много чести, — отстранил протянутый плащ и опустил вниз стрелку шлема, предохраняющую лицо от поперечных ударов, — пусть видят, что мы не шутки шутить вышли.
Глядя на него, и Владимир надел свой шлем, опустил стрелку по–боевому.
Поднимаясь в гору, послы перевели лошадей на шаг. Одолев подъем, остановились: ждали — князья подойдут, придержат стремя, помогут ордынским вельможам слезть.
Ни Дмитрий, ни Владимир не шевельнулись. Тверской боярин взглянул на ордынцев, те кивнули, боярин выехал вперед, не поклонясь, о здоровье не спросив, начал сразу:
— Посланы мы к тебе, князь Московский, от Великого князя Володимирского и Тверского и всея Руси Михайлы Александровича и от посла царева мурзы Сарыхожи. Скажи, Дмитрий Иванович, доколе еще терпеть твои беззакония? Великий князь ярлык на великое княжение привез, а владимирцы, твоего наущения послушавшись, в бесовской гордыне врата закрыли. Теперь расхлебывай кашу, как знаешь. Мурза Сарыхожа осерчал, зовет тебя во Владимир к цареву ярлыку.
Дмитрий несколько мгновений молчал, на него смотрели и враги и свои, ждали, что он ответит. Слегка побледнев, Дмитрий промолвил:
— Передай послу — к ярлыку не поеду!
Боярин откинулся на седле, отпрянул от такого слова, а Дмитрий продолжал негромко, но твердо:
— Передай Михайле Тверскому — на великое княжение его не пущу. — Выдернув меч наполовину из ножен, Дмитрий спросил: — Видал? Скажи о мече князю. — Со звоном бросил меч обратно в ножны.
— Передай мурзе Сарыхоже, да смотри передай, не слукавь, — ему, послу, путь чист, прошу его милость ко мне на Москву. Передашь?
— Передам.
— То–то! А соврешь, рано или поздно до тебя доберусь, тогда пеняй на себя и милости не жди.
— Но ярлык… — начал было боярин.
— Довольно! — перебил его Дмитрий. — Поезжай прочь. Бога благодари, что, уважая посольский чин, я твое невежество стерпел, когда ты о моем здравии спросить позабыл. Нечего поминать ярлык! Сказано: к ярлыку не еду!

10. ТРИ КОСТРА

Трясущимися руками дед Микула ударял стальным кресалом по кремню. Звезды искр, летевших от огнива, казались под солнцем бледными, немочными, падали на трут, тухли. Дед терпеливо продолжал высекать огонь, наконец тонкая струйка дыма поднялась над трутом.
Раздув трут, он склонился над костром, зажег, потом запалил второй и, отойдя к северу на двадцать шагов, развел третий. Присев на чурбашек, посматривал вдаль.
«Ага! Запалил, — улыбнулся дед, увидав над лесом три дымных столба. — Побежали дымы ко граду Переславлю. Добро!..»
Вечером того же дня Фома ворвался в собор Спаса, где шла вечерня.
— Княже! Митрий Иванович! На Ярилиной плеши дымы!.. — рявкнул он на весь собор. Люди шарахнулись в стороны, дьякон оборвал возглас, уронил кадило. Угли и ладан рассыпались по майоликовому полу. Князь вздрогнул, повернулся всем телом к Фоме, несколько мгновений смотрел на его потное, напряженное лицо, потом шагнул без разбора прямо на дымящиеся угли и, оставляя на желтых и зеленых плитах черные следы, пошел к выходу. Народ повалил за ним.
С переславского вала ясно были видны три дыма, поднимающиеся в тихое вечернее небо над Ярилиной горой. Не проронив ни слова, Дмитрий стоял, смотрел в проем заборола. Так же молча стояли на стене ближние люди князя. Наконец Владимир Андреевич нарушил молчание:
— Похоже на то, брат, что меч, который ты тогда только наполовину вытянул, князю Михайле знаком.
— И страшен, — вставил свое слово Боброк.
Владимир засмеялся:
— Именно страшен! Ушел Михайло Александрович от Владимира и, нас убояся, на полуночь подался, вон третий дым куда отодвинут.
Дмитрий будто ничего не слышал, молчал. Владимир наконец не утерпел, толкнул брата:
— Да скажи хоть слово. Уставился!
Дмитрий медленно провел тыльной стороной ладони по глазам.
— Мне за самовольство еще держать ответ перед Мамаем. Потому рано веселиться. Посла Сарыхожу, пока он на Руси, во что бы то ни стало надо на Москву залучить и купить, иначе и голову потерять недолго. Но кого послать за ним? Надо, чтоб муж был умудренный опытом, ибо Сарыхожа, как слышно, волк травленый.
— Пошли Боброка, — быстро ответил Владимир Андреевич.
— Нельзя! Дмитрий Михайлович здесь при полках нужен. Молодых бояр сейчас нет.
— Ты про кого?
— Ну, скажем, Бренко, он Москву блюдет, Кошка в Ростов Великий послан, Свибл Суздаль от князя Михайлы стережет. Кого послать?
— Пошли меня, княже господине, — выдвинулся вперед Василий Васильевич Вельяминов.
«Нельзя послать Вельяминова! Где ему с послом Мамаевым совладать, оседлает его Сарыхожа. Да и не дело: сын из Москвы в Тверь бежал, а отца послом к тверичам послать — разум потерять».
Но сказать так — врага нажить, пришлось найти отговорку.
— Не по годам тебе, Василий Васильевич, такой труд. Ехать придется быстро. Михайло Тверской не иначе на Волгу подался. Путь не малый.
Василий Васильевич с ворчанием отошел, а Дмитрий Иванович пошарил глазами, остановил взгляд на Захаре Тютчеве, скромно стоявшем поодаль.
— Ехать тебе, Захар!
Тютчев кратко передохнул, выпрямился, сдернул шапку.
— Спасибо за честь, княже!
Дмитрий Иванович повторил:
— Ехать тебе. Возьми для охраны сотню воинов. Зря с Михайлой не задирайся, однако и спуску ему не давай, а на Сарыхожу даров не жалей, волоки его в Москву.
Вельяминов стоял, тяжело опираясь на посох, вцепившись, что было силы, костлявыми руками в серебряный набалдашник. Пепелил гневным оком Захара. Будь его воля, этим самым посохом разразил бы он Тютчева. Но руки коротки… От этого еще горше стало. Словно клубок змей, копошились мысли:
«Боярину, тысяцкому отказал, а княжого писца, человека без роду, без племени, посылает к цареву послу. Легко ли! А Тютчев–то, Тютчев, рад, пес! Ишь стоит плечо о плечо с Семкой Меликом. Этому тоже давно пора посохом в морду ткнуть, тоже воевода выискался. Тать! Шпынь ненадобная!»
А Захар тем временем просил:
— Дозволь, Дмитрий Иванович, взять сотню Семена Мелика. Мы с Семеном дружим, оно как раз придется.
Князь засмеялся:
— У тебя губа не дура! Ладно, бери. Ребята лихие. В поход сегодня же.
— Я мыслю в Ярославле мурзу перехватить.
— Нет! Не поспеешь. Князя Михайлу без боя побили, он теперь борзо побежит. Иди прямиком на Мологу. Спеши.
Дмитрий вдруг подмигнул Тютчеву с веселой хитринкой:
— Пойдем сейчас дары для мурзы выбирать.
— Пойдем, княже.
Вельяминов, не шелохнувшись, глядел им вслед.
«И вечерню стоять не стал. Греха не боится Митя. Млад и глуп. Со смердами якшается…» Но тут взгляд Вельяминова упал на быстро спускавшегося со стены Боброка. «Со смердами? Нет! Вон Боброк, не то что боярин — князь, а в Москву на службу пришел и к Мите куда как близок. Значит, не в смердах суть, не в Захарке и Семке. Значит, он мне… не доверяет!»
Земля поплыла из–под ног боярина Вельяминова.

11. МУРАВЬИ

Глухой, темный лес стоял вокруг. Нижние сучья мертвые, серые сплелись в колючую сеть, рвали одежду, норовили выколоть глаз, сорвать шапку. Лес сырел, дорога терялась во мхах. Да и какая дорога — бортничья тропа, петлявшая меж буреломных завалов. Семен который раз спрашивал мужика–проводника:
— Далече осталось до Волги?
Мужик отмалчивался, только вздыхал, явно заблудился. Наконец проводник остановился около древней сосны, склонился над крестообразной зарубкой, затянутой смолой, запустил пятерню в затылок.
— Вишь ты, куда он завел.
— Кто он? Куда завел? Далече до Волги?
Мужик укоризненно посмотрел на Семена из–под лохматой опушки шапки.
— Кто он? Вестимо кто…
— Полно врать! Сам запутался, а на лешего валишь, да и хохота лешачьего мы не слышали.
Мужик насупился, строго прикрикнул:
— Помолчи! Не поминай его. Накликаешь лихо. А что до хохота, так он эдак разве бабенку какую заведет, а нас, лесовиков, этим не возьмешь. Он норовит глаза отвести, там на тропе корягой станет, здесь туманом ляжет. Вот и ныне завел нас на проклятое место. Ты о Волге спрашивал, далече ли. Рукой подать, пяти верст не будет, а все без толку. Перед нами зыбучее болото, а посреди его озеро Лушма, Святое тож.
— Святое? Это к добру.
— К добру, — передразнил мужик, — как же, держи карман шире. Кто его Святым прозвал, не ведаю, но самое это гиблое место. И не велико озеро, а глубь преужасная. В зыбуне окна, а в воде он…
Мужик не договорил. Фома толкнул проводника, тот плюхнулся на моховую кочку, а Фома загремел:
— Кто это он? Водяной, што ли? Подавай его сюды! Я ему соминые усища повыдергаю! Где тут зыбун непроходимый? Нет такого болота, штоб я через него не перебрался!
Фома быстро пошел к озеру, следом потянулись остальные воины. Вскоре открылась зеленая, яркая, как ковром бархатным покрытая низина, на ней редкие низкорослые сосны, посредине, за сизыми стволами, густо–синяя узкая полоска озера, за ней такие же зыбуны, а еще дальше золотые, песчаные откосы коренного берега.
Фома шел, беззаботно посвистывал. Вскоре мох под ним начал качаться. Фомка отстегнул меч, скинул броню, присел на корягу, стал проворно стаскивать сапоги, с хитрецой подмигнул дружкам:
— Пошто водяному добро отдавать. — И крикнув: — Стойте здесь, — двинулся вперед.
— Зря ты его отпустил, Семен Михайлович, того гляди погибнет Фома, гляди, как он во мху вязнет, — пенял Мелику Захар Тютчев.
Семен лишь плечом повел. Дескать, поди, не пусти такого. И только успел посмотреть на Захара, как единым вздохом ахнули люди. Пронзительно закричал Фомкин друг Никишка. Семен взглянул и похолодел. Надо мхом виднелась лишь голова да плечи Фомы. Провалился он и держался на широко раскинутых руках. К нему бросились на помощь.
— Назад! — заревел Фома, но никто его и не думал слушаться.
— Назад, говорю! Меня водяной за пятку держит!
Люди стали, а Фома давай куражиться:
— Не суйтесь, пропадете. Я с ним, с мокрым бесом, и сам расправлюсь!
«Кто его знает, Фому–то. Может, так чудит, может, и впрямь водяной его держит, а утащить сил не хватает».
А Фома балагурил, орал:
— Ну ладно, дядюшка водяной, поймал меня, так и топи, а пятки щекотать это уж баловство. Ой, щекотно! Ой, невмоготу!
Повернулся, лег на грудь, пополз. Видно было, как раздается под ним мох, но Фома полз и полз, поварчивая на все болото:
— Ничаво! Ничаво! Чистая вода меня держит, вода со мхом и подавно. Ничаво!
Вылез–таки! Сел на бугорок, заросший пушицей, смачно сморкнулся, зажав одну ноздрю, захохотал:
— Робяты! Я водяного в морду лягнул, он и был таков, пошел восвояси, к носу лягуху прикладывать…
Никишка не вытерпел, закричал:
— Прикуси язык, Фомка. Тебе–то ничего: ты в нечисть не веришь, она над тобой и не властна, а нам каково?! Раззадоришь его, всех перетопит в болоте.
Фома, сморкнувшись из другой ноздри, ответил с ухмылкой:
— Будя скулеть, Никишка, аль забыл, как мы с тобой железными скрепами небо латали, когда оно в грозу лопнуло?
— Не было такого, не было!
— Ну вот! Может, и водяного не было? — Фомка с явным озорством наклонился над окном во мху и давай честить водяного да так, что бывалые воины, сами умевшие садануть крепкое словцо, удивились, а Фома, расправясь с водяным, лег на брюхо и пополз дальше, огибая озеро.
Солнце уже успело подняться к полудню, когда вернулся Фома, мокрый до нитки, через прореху рубахи видна глубокая царапина, ободрался во мху о корягу, но был доволен.
— Нашел я обход! Мох плотный, даже кони пройдут, но доспех все же сымайте да на волокуши кладите, а то, кто его знает… — подмигнул Никишке, — вдруг водяной пошалит.
Со смехом да с прибаутками перевел Фома сотню через болото, а когда под босыми ногами захрустел горячий песок и чешуйчатые, как из бронзы отлитые, стволы сосен могучим станом встали перед людьми, Фома вернулся взглянуть на зеленый ковер зыбунов, потянул носом сладковатый запах мха.
— Хорошо!
Но сверху уже покрикивал Семен:
— Вооружайся, ребята, да побыстрей, побыстрей! И так сколько времени потеряли. Может, обогнал нас посол. Узнать бы, да кого спросишь: в лесу ни одной живой души нет.
Оказалось иначе. На полуживую душу набрел Семен. Уже проглядывала между стволами голубоватая полоса Волги, когда Семен услышал в стороне от тропы не то плач, не то стон. Свернув и проехав несколько сажен, Семен окаменел. Прикрученный веревками к стволу сосны, стоял по колено в муравейнике человек. Рот у него забит кляпом. Человек бился головой о ствол, корчился, обессилев, повисал на веревках и снова бился в корчах. Живого места на нем не было. Сплошной бурой шевелящейся массой облепили его рыжие муравьи.
Семен схватился за меч, несколькими ударами рассек путы, подхватил бессильно повалившееся тело. На зов первыми прибежали Карп Олексин и Фома.
— В Волгу его! Смыть нечисть! — коротко приказал Семен. Горло сдавило. Преодолевая тошноту и внезапно навалившуюся слабость, Мелик ухватился за сучок, зажмурился, замотал головой. Едва открыв глаза, увидел у себя на руке муравья. С омерзением сбил его щелчком на землю. Пошел к воде.
Берег в этом месте был закован в сплошную гряду огромных валунов. Человек лежал на большом плоском камне. Рубаху, порты с него сорвали, муравьев смыли, только несколько штук их еще копошилось в бороде да один впился, застыл в правом уголке губ.
Над человеком заботливо хлопотал Никишка, а чуть в стороне скорчился на камне Фома. Богатырские плечи его изредка вздрагивали. Фома, готовый поговорить по–своему и с лешим и с водяным, стыдливо отворачиваясь, неумело, кулаками вытирал глаза.
А на человека страшно было взглянуть: так он был изъеден. Лежал он, странно оскалясь, Семен не сразу понял, что губ у него нет. Мелик окликнул его. Человек дрогнул обрывком века, приоткрыл налившийся кровью глаз. На месте другого глаза — язва. Мутный глаз его вдруг ожил. Человек пошевелился, попытался приподняться, повалился, простонал:
— Сем... ка… ты?
— Отколь знаешь меня?
— Внук… я… деду Микуле… парнем был… над… тобой смеялся… ты… костры запалил… да и проспал… А ныне…
Смолк, впал в забытье. Призадумайся Семен, он, может быть, и вспомнил бы о внуке деда Микулы, деда он помнил и топор его никогда не забывал, но сейчас было не до раздумий. Мелик, став на колени, тормошил бесчувственное тело.
— Кто тебя так? Кто? Скажи, болезный!
— Подожди, Семен, — сказал, подходя, Тютчев, — Никишка, подними голову, разожмите зубы ему.
В руках Тютчева была чарка со столетним медом. Семен и Никишка помогли, человек проглотил мед, поперхнулся, закашлялся и открыл глаз.
— Ну вот! Медок крепок, для посла припасен. Действует!
— Кто тебя, болезный? — повторил свой вопрос Семен.
Человек снова начал приподниматься и снова опрокинулся на руки Никишке, но глаз у него не замутился, не потух. Ответ был хотя и тихий, но явственный:
— У Владимира меня захватили… у костра… маячного… Посол вкупе с князем Михайлой… подбивали идти… на… Москву… Коренья давали… князя Митрия… отравить… Я плюнул мурзе в морду, а он… меня… — замолк, будто забылся, но Семен, склонясь еще ниже, расслышал шепот —… он меня… в… муравейник.
Тут сорвался Фома.
— Семен, оставь меня с ним! Не могу я посольскую службу служить! Не стерплю! Беды наделаю! Зарублю мурзу, зарублю князя!
Семен вспомнил нож Ваньки Вельяминова, понял Фому. Переглянувшись с Тютчевым, ответил:
— Ладно, оставайся. Человека тож нельзя бросить помирать одного, кому–нибудь при нем быть надо. Никишку возьми себе в помощь.

12. БЕЛОЙ НОЧЬЮ

Светлое, зеленоватое небо холодным прозрачным куполом опрокинулось над землей. За Волгой над широкими поемными лугами, горела бледная полуночная заря. Из–за кружева задремавших в ночной прохладе елей виднелись и Волга и впадавшая в нее Молога, на них — ни волны, ни струйки. Будто зеленое зеркало лежало внизу, и, как в зеркале, в воде отражался тот берег, а на нем темный городок Молога.
Кто знает, спала ли Молога в ту ночь или только затаилась, потушила огни и поглядывала на правый берег Волги, где на прибрежных песках дымили костры татар и тверичей?
Сегодня вечером не открыли мологжане ворот перед князем Михайлой, и он вместе с Сарыхожей заночевал на берегу. Что замыслил князь Михайло? Может, поутру татары и тверичи пойдут на приступ? Пожалуй, сил справиться с Мологой у них хватит, но до утра было еще далеко, когда волжскую тишь прорезал крик стражи:
— Стой! Кого несет нелегкая? Стой!
Явственно донесся громкий отклик:
— Едет посол великого князя Володимирского Дмитрия Ивановича Захарий Тютчев со товарищи к послу цареву мурзе Сарыхоже.
На опушке показался Семен Мелик. Шлем он снял, ехал с доверием, простоволосый. Не глядя на это, тверской воин кинул аркан. Но то ли тверич не научился еще у татар кидать аркан, то ли Семен был настороже, только петля аркана в воздухе встретилась с мечом и, рассеченная надвое, упала на землю. Меч у Мелика Фомкиной работы — булат!
В стане поднялся переполох. Сбегались воины, смотрели, как спокойно по трое в ряд ехали прямо к юрте посла москвичи. Важно приосанясь, сидел на седле Захар Тютчев. Перед ним Игнат Кремень вез небольшой стяг. Красное поле, белый конь были памятны Михайле Александровичу.
Князь стоял у юрты Сарыхожи заспанный, взлохмаченный, а Сарыхожа, видимо, еще и не ложился: бессонница мучила старого мурзу, и поговорить, поиздеваться над послами мятежника он был даже рад. Зато князь встревоженно бормотал:
— Гони его, мурза, гони в шею, гони, говорю тебе…
Сарыхоже надоело. Посол оскалился:
— Плетей захотел? Посла великого хана вздумал учить, ты, князек, в улусе ханском ханскою милостью сидящий! Ты заблудился в пустыне неведения и не видишь, что Митри–князь хочет прах боязни смыть влагой покорности. Поздно! Я возьму его дары, но он не уйдет o т расправы!
В десяти шагах Тютчев спешился, поклонился, коснувшись пальцами холодного песка, потом, прямо, без страха взглянув в глаза Сарыхожи, сказал:
— Великий князь Володимирский Дмитрий Иванович послал спросить о твоем здравии, царев посол мурза Сарыхожа.
Мурза про себя отметил: «Тверскому князю ни слова…»
Тютчев между тем говорил:
— Велел Дмитрий Иванович попенять тебя. Звал он тебя, посол, в Москву, дары припас, а ты не поехал. Что ж, на то твоя посольская воля, а дары прими, почто им зря в московских кладовых лежать.
Не успел мурза и глазом моргнуть, как москвичи разостлали пестрый ковер, на нем веером легли пять сороковичков соболей, а посредине оказался дубовый бочонок и деревянный ковш, украшенный тонкой резьбой.
Мурза метнул взглядом на дары, заворчал:
— Закон Магомета запрещает правоверным пить вино. Иль князю Московскому то не ведомо?
Тютчев не ждал перевода, ловким ударом выбил затычку, только чуть оглянулся на своих, тотчас Семен Мелик поднял бочонок, наполнил ковш с краями.
Захар, протянув его мурзе, сказал по–татарски:
— Мед столетний, Магомет о нем и не ведал, а ты отведай, и душа твоя возрадуется.
Сарыхожа медленно, нерешительно протянул руку к ковшу, но тут ему в локоть вцепился Михайло Александрович:
— Остановись! Погибнешь! Отрава в меде московском!
Тютчев в ответ сказал, как отрубил:
— Брехня! — и не спеша выпил весь ковш, провел рукой по усам, крякнул с таким смаком, что Сарыхожу проняло.
— Наливай!
Мелик и без переводчика понял. Нацедил ковш. Мурза выпил, облизнулся, а в руках у Тютчева была уже полная чара. Захар с поклоном поднес ее мурзе. Сарыхожа все еще хмуро взял чару, хотел выплеснуть мед под ноги, но тут Михайло Александрович с советом сунулся:
— Не пей!
Назло князю Сарыхожа выпил и чару. В голове начало шуметь, но обещанное веселье куда–то запропастилось. Мурза одинаково мрачно поглядывал и на московского посла и на Тверского князя. Чара, конечно, получше, чем деревянный ковш, но все равно дар не ахти какой — серебришко с цветной эмалью. Рука привычно тянулась к плети. Хотелось кого–то огреть без пощады, чтоб взвыл собакой. Кого? Князя, чтоб не бормотал на ухо, или посла, пусть не думает, что мурза Сарыхожа забыл, как его, ханского посла, во Владимир не пустили. Мурза поднял плеть и… наотмашь хватил татарина–переводчика. Тот взвыл. Мурза захохотал, затрясся всем телом, глядя, как переводчик на карачках уползает за юрту, а Тютчев, времени не теряя, поднес вторую чару, лучше первой, из массивного серебра с чернью, с врезанными в серебро золотыми нитями хитрого узора.
Мурза не стал задумываться, давясь смехом, вылил в глотку и эту чару. В глазах поплыло. Шагнул вперед, а шарахнуло в сторону. Оттолкнулся от князя Михайлы и плюхнулся на песок, повалился бы навзничь, но Захар услужливо поддержал, вкрадчиво принялся уговаривать.
— Поедем в Москву, мурза.
Сарыхожа хитро подмигнул одним глазом, забормотал свое:
— Хочу из золотой чары мед пить.
— Поедем в Москву, там и золотую чару получишь.
— Не поеду!
Михайло Александрович начал полегоньку отталкивать Захара от мурзы.
— Что, взял! Зря послу мед спаивал. Ужо на Москву мы вместе с послом пожалуем, тогда все тебе припомню, дай срок!
Мурза с явным интересом ждал, когда же князь Михайло с посланцем московским сцепятся, но Тютчев спокойно отступил на шаг, сказал с достоинством:
— Милости просим на Москву, княже. Для бодливых лбов кремлевские стены ой как хороши, — и, не обращая внимания на крик и угрозы князя Михайлы, обратился к Сарыхоже: — А ты, посол, не хочешь ехать к нам, не надо, была бы честь предложена, неволить грех. Пей во здравие медок из бочонка, а тверские меды пить остерегись, как бы со злости, что от Владимира ему оглобли поворотили, Тверской князь тебя не отравил.
Огрел Захар мурзу словами и давай гвоздить дальше:
— На Великом княжении ему не бывать! Ты ему не помог и впредь не поможешь, он, гляди, и на тебя озлится, так ты берегись.
— Не слушай, посол, наговора! — завопил князь. — Не слушай!
Тютчев в ответ с чуть заметной издевкой:
— На себя пеняй, княже, об отраве у нас и в мыслях не было, а ты проговорился.
Посол крутил шеей, смотрел то на князя, то на Захара, наконец, бормоча проклятия, полез за пазуху, вынул круглый пенал черного лака с золотыми китайскими драконами, ткнул его в руки князю:
— Держи ярлык Мамаев, промышляй великое княжение как сам знаешь, а я… в Москву, а то и вправду отравишь… — и пьяно заорал своим:— Эй! Свертывай табор!..

13. ЭТОЙ ЖЕ НОЧЬЮ

На прибрежном камне, странно съежившись всем своим огромным телом, понуро сидел Фома. Он смотрел и не видел, как наступает рассвет, не слышал, как начинают подавать голоса птицы, и только когда сверху доносилось позвякивание металла о камень, Фома поднимал голову, в бессильном гневе сжимал кулаки. Там наверху Никишка мечом рыл могилу.
Вновь и вновь вспоминал Фома, как мучился, как трудно умирал человек, заеденный муравьями.
«Отомстить! Как? Нельзя зарубить поганого мурзу! Бед для Руси не оберешься. Душно!..»
Фома пошел наверх, взглянул на тело, покрытое кафтаном, на Никишку, копавшегося в могиле. Подошел к вековой сосне, что стояла у самой ямы, вытащил засапожный нож, начал вырезать старинный осьмиконечный крест.
— Нет! Не то! Не того душа требует!
Фома сорвался с места, кинулся в лес. Никишка удивленно взглянул ему вслед. Прошло еще немного времени, парень опять высунулся из ямы, встревоженно принюхивался.
Из леса явно тянуло дымом.
Наконец на берег вышел Фома, постоял молча, вдруг, что было силы, хватил кулаком по стволу.
— Ну вот! Спалил я проклятый муравейник! Спалил людоедов дотла, а толку что? Мураши, чай, и не виноваты. Мурзу бы сюда! Князя бы Михайлу!

14. ЧЕРНЫЙ БОР

Бедовое местечко — старый колодец на Ордынке. Здесь, под ветлой, утром соберутся хозяйки — и пошли языками чесать. Плещется вода, плещется смех, но сейчас у колодца тихо. Собравшись в тесную кучку, пугливо озираясь, женщины перешептывались меж собой:
— Всяких царевых послов видали на Москве, но такого не видывали.
— Мужики говорили, под Мологой Захар Тютчев мурзе меду поднес, так он гневался, пить не хотел, а ныне что творит!
— С цепи сорвался царев посол, с утра пьян.
— Мурза в Кремле, а простые ордынцы у себя на подворье гуляют. Бабам лучше и не показываться, того гляди в лапы им угодишь.
— Тоже накормить, напоить, ублажить их надобно.
— У князя и харчей и подарков хватит.
— А не хватит — с нас возьмет.
— Ох, бабы, возьмет! Чует сердце!
Внезапный крик:
— Бабы! Мурза! — и будто не было никого у колодца, только одно липовое ведерко катилось с пригорка, марая мокрые бока в дорожной пыли.
Летевший полным скоком вдоль Ордынки Сарыхожа остановил лошадь, крикнул по–своему. Тотчас же ему подали копье. Когда брал мурза древко, на солнце сверкнули самоцветы, на каждом пальце по одному, по два перстня. Попятив лошадь, мурза свистнул, лошадь прижала уши, рванулась вперед. Сарыхожа с налету пробил копьем дно ведерка, пригвоздил его к земле и ускакал довольный, слыша позади громкий шепот слуг, хваливших меткий удар, но не слышал посол русских слов, посланных вслед:
— Богатырь! С копьем на бабье ведро напал. Испортил ведерко, собачий сын.
Еще глядели в щелку тына испуганные женские глаза, еще не решалась хозяйка выйти, подобрать изуродованное ведерко, когда к калитке подошел человек, властно постучал.
Хозяйка робко подняла щеколду. Человек шагнул во двор.
— Зови мужа.
Женщина торопливо пошла в избу, а человек тем временем вытащил из–за пазухи измятый свиток, развернул, повел пальцем по бумаге. На крыльцо вышли хозяева. Чиркнув ногтем под строкой, человек спросил:
— Ты Васькой Кривым прозываешься?
— Я, государь.
— Ямщик?
— Ямщик.
— Два алтына с тебя.
Ямщик попятился:
— Чур меня! Аль ты, писец, белены объелся? Взгляни в свою грамотку, недоимки за мной нет. Все дани выплачены. Ты взгляни.
Но писец уже свернул свиток, отвечал равнодушно, с зевком:
— Тоже сказал, «недоимки нет»! Нешто я за недоимкой пришел? Великий князь Дмитрий Иванович приказал собрать Черный бор, то есть со всех вас, черных людишек, поголовную дань взять.
— Да за что?
— Очи есть, так гляди, — писец кивнул в сторону улицы. Сквозь раскрытую калитку виднелось воткнутое в землю татарское копье.
— Да нет у нас двух алтын!
— Все так говорят. Ты прислушайся.
С соседнего двора доносились всхлипывания, по всей Ордынке слышались крик, плач, ругань.
Васька посмотрел на жену, на писца, вздохнув, пошел в избу.
Писец присел на скамейку, вынул ножик и принялся обстрагивать палочку. Ямщик все не выходил.
— Сходи, поторопи мужа, — приказал хозяйке писец, но тот вышел сам, протянул писцу деньги. Взглянув, писец нахмурился.
— Тебе, Кривой, что сказано? Два алтына, а ты алтын без векши даешь. Мало!
Голос Васьки Кривого дрожал:
— Батюшка, государь, помилуй… нет у меня больше. Нет!
— Коли нет, продай чего. Вон купец едет. Эй, почтенный!
Купец подъехал, замотал повод о столб, вошел в калитку по–хозяйски, как к себе на двор. Васька встретил его злым смехом.
— Иди, купец, в избу. Выбирай в моих хоромах чего хошь!
А купцу хоть бы что, привык. Отстранив Ваську, вошел в дом, острым взглядом окинул всю горницу, вышел во двор, спустился в подклеть. Криво ухмыляясь, Васька шагал за ним следом. Купец, не проронив ни слова, вышел наружу, обратился к писцу:
— Пошто звал? Мужик гол как сокол.
— Так–таки ничего?
— Битые горшки да тряпицы, да старый ухват, да драная уздечка — вот и все его богачество.
— А в долг дашь? — спросил писец.
— Почему не дать. Пиши кабальную запись. С алтына за лето алтын росту.
Васька толкнул с крыльца торгового гостя. Захрипел:
— Запись! Ушел я от кабалы Митрия Суздальского, а ныне ты, писец, меня в купецкую петлю суешь. Не на того напал!
Но писца Васька не пронял, ответил он Ваське с угрозой:
— Князь Дмитрий Иванович приказал брать дань без пощады. Поработаешь лето, сил не жалеючи, вот денежки и скопишь, авось, бог милостив, и расплатишься с купцом.
— Так ведь он мне еще чего–нибудь насчитает.
— Не без того. Ты сразу три алтына припасай. На то и лихва.
— Не бывать тому! — закричал Васька и полез на писца с кулаками. — Ах ты, баскак!
Писец легонько оттолкнул его, сказал без шума:
— Негоже такие слова говорить. Баскак! Цари ордынские баскаков на Русь посылали дани брать. Баскак, по–нашему, — давитель…
— Ты и есть давитель! Ты…
— Помолчи, пока цел! Сказано — брать дань без пощады. Со всех берем, и здесь, в Москве, и по другим княжествам. Ты Дмитрия Суздальского поминал, с него Дмитрий Иванович полторы тыщи рублев требует. Тоже, значит, с хрестьян драть будут. Слыхать, по полтине с деревни. А ты не упирайся, спасибо, что еще так обошлось, а сел бы Михайло Тверской на Великое княжение, тогда бы с баскаками спознался, взвыл. Великая истома была б.
Васька закрыл лицо заскорузлой ладонью, молчал. Слышал он писца или нет, кому о том знать. Стоял, дышал тяжело. Писец, выждав, спросил:
— Ну как? Писать кабальную запись? Только ты мне за труды денежку дай.
Васька с силой швырнул на землю все свои медяки.
— Грабь, крапивное семя! Грабь!
Жена бросилась на колени, торопливо собирала монеты, испуганно взглядывая на писца. Протянула ему монету, сказала сквозь слезы:
— Пиши нам кабалу, пиши. А ты, Вася, не кручинься. Я в поденщицы пойду, на огородах работать. Потрудимся — авось, выплатим и долг и лихву. Ставь крест на грамотке, ставь, Васенька.
Васька трясущимися руками поставил крест.
— Ну вот и ладно. — Взяв выстроганную палочку, писец сделал на ней две зарубки и, расколов бирку вдоль, протянул одну половинку Ваське.
— Держи, Кривой, не потеряй, смотри, чтоб с тебя другой писец снова денег не спросил. Тоже и среди наших найдутся ловкачи. Прощай.
Васька не ответил. Он так и остался стоять с зажатой в кулак половиной бирки.
Мешаясь с плачем и проклятиями, издалека, с ордынского подворья, летели над Ордынкой, над горем и бедой русских людей нестройные пьяные песни.
Весело было ордынцам!

15. АЛЬ–ГОЛЬ

Сверкало звездным песком полуночное небо над степями. Под копытами мягкая пыль дороги. Чуть слышен дремотный перестук подков. Посол Сарыхожа мерно покачивался на седле. Дремал? Нет! Глядя широко открытыми глазами во тьму, мурза будто сон наяву видел:
«Белая ночь, прозрачная празелень неба. За Волгой темный городишка Молок… Молог… Забыл! Оттуда уехал в Москву. Эх! Сладки меды московские! Щедр Митри–князь! Вон они, арбы–то…»
Позади чуть виднелись темные горбы накрытых кожами возов, темные тени охраны.
«Велики дары московские, а радости нет…»
Идут и идут лошади, с каждым шагом ближе юрта Мамая, с каждым шагом тяжелее глыба страха, придавившая веселье. В тревожном раздумье посол, а дорога стелется впереди бесконечно, а вон в непроглядной дальней тьме огонек, другой, все больше их, и вот уже в темной степи россыпь бесчисленных огней, точно звездное небо упало на землю.
«Нет! Небо наверху, а на земле Мамаево становье. Уже!»
Сарыхожа подобрал поводья, остановил лошадь, глядел на ордынские костры, глядел, пока зубы не начали лязгать от страха. Взглянул на небо. Там спокойно мерцали звезды, низко у окоема горела звезда. Ее луч будто уколол глаз мурзы.
«Аль–Голь? Да, он! Не надо смотреть, злая звезда! Арабы назвали ее демоном Аль–Голем, арабы говорят, что временами блеск ее меркнет, что увидеть в этот час Аль–Голь не к добру. Не надо смотреть!» — так убеждал сам себя посол, но не в силах был оторваться, не видеть луча злой звезды.
«Померк Аль–Голь! Померк, явно…»
Но пришлось забыть и Аль–Голь, и страхи, и предчувствия. Какие там предчувствия, когда впереди замаячил всадник. Вот уже близко. Вглядевшись, Сарыхожа помертвел:
«Челибей! Этого баатура знает Золотая Орда. Ох, знает! Кровь потомков Чингис–хана на руках у него… Встретить его хуже, чем свет Аль–Голя увидеть. Недаром его Темир–мурзой прозвали!»
Зловещим был смех Темира, когда, вглядевшись в трясущееся лицо Сарыхожи, он сказал:
— Спеши, посол, спеши! Невзирая на полуночный час, эмир ждет тебя в своей юрте.
— Что ты! С дороги да прямо к Мамаю… — начал посол, но посмотрел в глаза Темира и смолк. «Вот он, демон — Аль–Голь…»
Темир, повторив все то же слово: «Спеши!», — огрел лошадь плетью…

 

Вокруг юрты Мамая кольцом горели костры. Кольцом вокруг юрты стояли нукеры. Их цепь безмолвно распалась, пропустила посла и сомкнулась вновь. Чувствуя, что ноги сами собой подгибаются, посол вошел в юрту. Первое, что он сумел разглядеть в полумраке, было стальное жало стрелы, направленное прямо на него.
Посол рухнул на ковер, завопил. Молчание. Сарыхожа приподнял голову. Мамай медленно натягивал тетиву лука.
Сарыхожа вскочил, распахнул халат, крикнул:
— Бей прямо в сердце, которое принадлежит тебе, эмир! Во всей Орде не сыскать вернее. Бей! — Посол увидел: рука Мамая, тянувшая тетиву, остановилась. Не давая ей двинуться вновь, посол зачастил:
— Знаю, чем упрекнешь! Бросил ярлык ханский. В Москве бражничал. Все правда! — Рука Мамая двинулась. — Все ложь! Когда малый городок Молог закрыл перед Тверским князем ворота, я понял: сила на стороне Митри–князя. Я поехал в Москву. Гулял? Гулял! Но и глядел. Не жди даней от князя Тверского, нет у него казны! Жди Митри–князя, он ныне Черный бор со всей Руси берет и к тебе с дарами ехать собирается. Жди!
Мамай уронил стрелу, но лука из рук не выпустил. Задумался. Ободрившись, Сарыхожа сделал шажок, другой, третий. Подойдя к Мамаю вплотную, начал торжественно:
— Знаю, непобедимый, знаю! Слава Бату–хана не дает тебе спать. Верю! Тебе суждена блистательная судьба повторить поход Бату–хана!
Наклонился к уху Мамая:
— Не спеши! Не спеши! Я видел белокаменные стены кремля. Ольгерд дважды поливал их кровью литовцев и дважды поворачивал назад. Подумай, нужно ли орошать их и татарской кровью? Не вернее ли обессиливать Русь данями? На Москве боятся тебя. На Москве сделают все по твоей воле. Митри–князь привезет тебе несметные сокровища. Обессиливай, обессиливай Русь поборами, а потом обрушь на непокорных гнев Аллаха.
Мамай, слушая Сарыхожу, отбросил лук и, как бы про себя, промолвил:
— Кажется, Сарыхожа, ты прав… а может… — Не договорив, замолчал. Посол, как стоял, согнувшись, так и застыл, боялся дохнуть, а Мамай так посмотрел на него, что мурзу опять потянуло упасть на колени.
— А не лучше ли Московского князя в Орде прикончить, — продолжал думать вслух Мамай, — да сразу и ударить на Русь, а посла, возлюбившего мир и подарки московские, послать в рай… погрузив его в котел с кипятком. Что посоветуешь мне, мурза?
Взглянув, как Сарыхожа ловит ртом воздух, эмир начал растягивать тонкие губы. Улыбка на лице Мамая или гримаса гнева — Сарыхожа не понял, не смел понять. Мамай наконец сказал:
— Иди, посол, отдыхай, с дороги. Варить тебя пока подожду.

16. В ОРДУ

Толпы народа стояли перед Фроловскими воротами, теснились на спуске к Москворецкому мосту, ждали.
Наконец окованные железом ворота начали открываться, под сводами башни показались всадники. Первым выехал сухощавый смуглолицый воин, над ним колыхнулся, вспыхнул в лучах солнца небольшой стяг. В народе узнали знаменосца.
— Игнат Кремень.
— Из сотни Семена Мелика.
— Значит, Семен опять в поход.
— Сызнова.
— Захороводили Семку вконец. Мне по суседству ведомо, ему и борти обойти недосуг, а чтоб мед переварить… куды там! Он, что было у него цельного меду, все купцам задешево спустил.
— Купцы, глядишь, сыченый мед продадут, не проторгуются.
— Ну, Семен — княжой человек, небось, Митрий Иванович в таком разе ему поможет, да и Черный бор с него, чаю, не брали?
— Нет, не брали!
— А с меня, небось, взяли…
— Не скули! Один ты, што ль!..
Мерно, ряд за рядом ехали воины, потом выехал Владимир Андреевич сам–друг с князем Андреем Ростовским. Люди снимали шапки, кланялись. По толпе шел говорок.
— Володимир Ондреевич тоже в Орду?
— Нет. Он Москву блюсти остается. Ростовский князь — тот к Мамаю на поклон.
— Так и надо. Митрию Ивановичу вместе с Володимиром Ондреевичем в Орду ехать — головы там потерять.
— Мамай, чаю, дорого дал бы единым махом обоих князей загубить.
— Во! Во! Ты сущую правду вымолвил. Однако, мужики, смотрите — коня княжого ведут, а сам князь Митрий пеший.
Сытый, застоявшийся конь вскидывал головой, пытался отбросить отроков, те с трудом его удерживали.
Дмитрий Иванович шел рядом с женой. В народе опять заговорили.
— Глянь, княгиня еле бредет, белый свет ей не мил.
— Бабы всегда так. Ишь нареванная. Очи опухли.
— Бабы всегда… — зазвенел женский голос, — о вас, дураках, печемся, о вас горюем, а вам, мужикам, хошь бы што!
— Оно, конечно, кума, печетесь. У меня жена как возьмет кочергу, так лучше бы она и не пеклась.
Перекликая хохот, кума кричала:
— И за дело! За дело! Зальешь зенки–то, ну чем же тя и потчевать, окромя кочерги.
— Будет вам ржать! Нашли время.
— А Авдотью Митревну жаль. Вернется князь из Орды аль нет, кто знает, а она, вишь, в тягости.
— Ну, бог милостив.
— А Мамай свиреп.
Следом за Дмитрием четверка вороных коней везла колымагу митрополита. Народ чутко подметил, что на душе у владыки смутно.
— Гляди, робяты, как владыка на князя Дмитрия посматривает.
— Тоже тревожится.
— Дмитрий Иванович ему заместо сына. Мальчонкой сиротой остался, он его выпестовал.
— Митрополит Орду знает, вот и сумный.
— Бывал.
— Он, болтают, ныне только до Оки князя проводит.
— Что так?
— Нельзя ему. Посла из Ерусалима ждут, митрополита. Милостыни ради едет он на Русь, ибо оскудела Святая земля от безбожных сарацин. На Царьград сарацины лезут, а нас Орда давит.
— А в Орде владыка был бы нужен.
— Обойдутся. Митрий Иванович и сам не маленький.
За митрополичьей колымагой повалили бояре, причт, монахи. Потом двинулись возы, и будто ветром унесло шум. Народ молча провожал глазами воз за возом. Кто–то горестно прошептал:
— Дары.
— Да, дары! Увозит князь казну. Денежки кровные. У меня последнее взяли.
Сразу сердито откликнулось много голосов:
— Не береди!
— У тебя одного, што ль?
— С меня самого только порты не содрали.
— Со всех так!
— Ну не со всех, вон князь в золоченом доспехе.
— Так нешто я про князя. А людей ободрали.
— И провальная же яма эта Орда. А возы–то, возы, неужто все с серебром?
— Ну и дурень! Где столь серебра взять. Тут одной мягкой рухляди сколько: соболей, куниц, горностаев, а ордынцам поплоше — белка.
— А шеломы злачены, а чарки узорны, а царицам кольца да сережки, да много еще чего. Вон Парамоша стоит, его спросите.
Старый златокузнец Парамоша взглянул на говорившего:
— Сколько добра мы перевели, сколько потрудились. Подумаешь — аж оторопь берет. А нешто одна моя мастерская в Москве.
Из–за плеча Парамоши выдвинулся парень.
— А я бы, братцы, не серебром царю глотку заткнул, а булатом. Пошто терпим? Выйти бы всем миром.
Парамоша сердито отмахнулся.
— Помолчи! Как ты всем миром выйдешь?
— Всей Русью, значит.
— Вот тут и споткнешься. Мы, скажем, выйдем, а Михайло Тверской нам в спину нож аль еще кто.
— Супостатов не искать стать!
— В том и беда! Чтоб Орду одолеть, спервоначала надо своих князей обуздать. Вон Митрий Иваныч на князей посягает, то благо.
— Потому и поборы его терпим.
— А тяжко, — всхлипнула женщина, — пить–есть надо. Ребятишки ревмя ревут, а денежки наши в Орду уплывают.
— Не только в Орду. Купцы и бояре не прозевали, нажились на нашей беде. С меня запись взяли.
— С меня тож.
— Дождутся красного петуха.
— Дождутся ли? Сумнительно! Тоже и Митрий Иванович шалить не позволит, а на княжьи мечи не полезешь.
— Скудно и тяжко черному люду, а вон попам раздолье, с них царь дани брать запретил…

 

Внизу у моста Дмитрий остановился.
— Попрощаемся, Дуня.
Княгиня, прильнув к нему, шепнула:
— Смотри, помни…
Он сразу понял недомолвку.
— Не горюй, все ладно будет. — И, наклонившись к уху жены, шепнул: — Ты уж как–нибудь расстарайся, чтоб сын был.
Она вспыхнула, опустила голову. Дмитрий поцеловал ее в завиток волос, выбившийся на виске из–под плата…
«Удержать его! Не пустить! Нельзя. Уже далеко он, на мосту, взглянуть бы в последний раз!»
Но не глядят глаза, слезами их залило, только стук подков слышен…
У каждого свое. Недалеко от моста стояла Настя, тоже глядела на уходящих, искала взглядом Семена, и тоже слезы текли у нее по щекам. Ваня чувствовал, как рука матери все крепче сжимает его руку. Ему плакать нельзя — воин, то есть будет воином; он и не плакал, ну, а если пришлось носом шмыгать, так его ли в том вина?
«Вон Аленка улыбается дяденьке Фоме, машет ему платком. Дядя Фома веселый, кивает, и Аленка веселая… Но почему же она тем же платом, которым сейчас только что махала, вдруг глаза утирает?»
У каждого свое. У каждого свое горе.

17. НА ЖИВЦА

Травы еще не успели отцвести. Вечерами нагретая за день степь обдавала путников медовым духом. Кажется, что может быть лучше степи в пору раннего лета, но москвичам было не до красот. Для них степь лежала враждебным, диким полем, откуда надо ждать только беды. Вот и сейчас князь Дмитрий, остановив коня, смотрел на желтое облачко пыли, клубившееся вдалеке.
— Вокруг нас кружат, — сказал Семен Мелик, подъезжая.
Князь не откликнулся, смотрел.
— Только того и жди, что нападут, — продолжал Семен.
— Вели воинам быть наготове, — сквозь зубы промолвил князь.
— Давно все готовы, княже, кольчуги и шеломы надеты, колчаны открыты. Пусть сунутся, мы их…
— А зря!
И князь и Мелик обернулись. Сзади стоял Фома, улыбался беспечно.
— Что зря, Фома?
— Зря ждете, когда поганые сунутся.
— А по–твоему как же? — нахмурился князь.
— А по–моему, княже, щуку надобно на живца ловить. — Фома ухмыльнулся, мигнул: — Вишь, впереди овражек с леском, здесь живца и оставить на приманку.
— Ой, Фома!
— Да уж будь, княже, спокоен.
Фома и Семен отъехали в сторону, пошептались, потом Семен поскакал вперед, а Фома к хвосту обоза. По знаку князя обоз двинулся дальше. Вот и овраг, и шелест листвы над головой. Лес не лес, так, перелесок, а хорошо. Нет, ни на какие степи не променяют северяне даже плохонький лесок. Почти весь обоз уже скрылся в лесу, когда перед самым оврагом у последнего воза свалилось колесо. Обоз продолжал неторопливо двигаться вперед, и вскоре в пустой степи около одинокого воза остались три человека: возчик да два воина. И тотчас из глубины степи стало приближаться пыльное облачко.
Поздно, ах как поздно заметили люди у воза мчавшихся на них татар. Они заметались, но вскоре поняли: «Не уйти!» Покорно стали на колени.
Ордынцы налетели с веселым гиком. Мигом перевязали людей, бросились к возу, но развязать поклажу не поспели.
С треском ломая сучья, из леса вылетела на них сотня Мелика. Ордынцы забыли и о пленниках, и о добыче, кинулись врассыпную, следом скакали москвичи.
— Попались на живца, сволочи! — орал на всю глотку Фома, подгоняя своего коня.
Семен недолго преследовал ордынцев. Вечерело, а на ночь глядя скакать в глубь степей опасно. Запела труба. Воины, пустив для острастки по стреле, повернули обратно. Фома не повернул.
— С цепи сорвался чертов сын… — ругался Семен. — Карп, слышишь, Карп, возьми пяток людей, скачи следом.
— Может, еще раз потрубить? — спросил Никишка.
— Пустое! Сейчас архангел трубным гласом на Страшный суд позови Фому — он не остановится, еще, гляди, облает архангела, а уж нас, грешных, и подавно. Гляди, настигает Фома татарина!
На самом деле, Фома догонял и уже мог достать ордынца копьем. Видя это, он отшвырнул копье.
«Штоб не смущало!»
Конь еще немного наддал, и Фома поравнялся с татарином. Тот повернулся. Фома успел разглядеть хищный оскал врага, а боевого топорика, занесенного над головой, Фома не видел, не поберегся, но, раньше чем татарин успел опустить топорик, сам хватил его кулаком по уху. Нелепо взмахнув руками, ордынец повалился с седла.
На всем скаку Фома спрыгнул с коня, выхватил меч, бросился к врагу. Тот лежал без движения.
«Убил? Нет, дышит!»
Фома легонько потолкал его носком сапога.
— Эй, как тебя, очнись!
Услышав родную речь, татарин вздрогнул, открыл глаза.
— Отвечай, — Фома приставил острие меча к горлу пленника, — как звать? Кто твой мурза? Кто тя разбойничать послал?
Кося взглядом на меч, пленник ответил:
— Псу волка не понять. Над тобой князь, а надо мной нет хозяина. Вам на Руси отколь знать, а в Орде о разбойнике Али знают!
Фома опустил меч.
— Чаю, с веселой жизни ты в разбойники пошел!
Али не понял, завопил:
— Бей! Чего мытаришь? Не поймешь ты меня!
— То не твоя печаль, а ты отвечай, коли спрашивают. Вишь, козел, на земле лежит, а все еще взбрыкивает!
— Рабом я в ханской кархане работал. Выручил Темир–мурзу, думал, и он меня выручит. Только разве мурза о рабе упомнит. Бежал я на волю. Теперь хоть здесь меня зарежь, хоть в Орду свези — все одно смерть, так лучше сразу.
Фома схватил татарина за руку, дернул.
— Вставай, Али, иди с миром. — И захохотал прямо в лицо оторопевшему татарину. — Аль не разглядел? Мы с тобой звери одной масти. И я в станишники от кабалы бежал, и из ордынского рабства бежал вдругорядь, да сызнова из тенет Паучихи ушел. Мне ли тя не понять, парень? Иди!
Татарин медлил, не уходил, спросил вполголоса:
— Как звать тебя?
— Меня–то? Фомой!
— Колдун?
— Вот черт! Неужто слышал обо мне?
Татарин кивнул.
— Ты в Орде поберегись. О тебе там, не забыли.
— Пусть ордынцы меня берегутся. Не забыли, говоришь? А о Черной смерти нешто забыли? Так я, гляди, напомню.
Фома спохватился, что перед Али врать о Черной смерти ему нет нужды, замолчал, а Али отошел, нагнулся и, подняв из ковыля свой топорик, протянул его Фоме.
— Возьми. Топорик этот будет моей пайцзе. Отныне никто из моих товарищей тебе худа не сделает. Прощай.
Отошел на несколько шагов, остановился:
— Фома!
— Чего тебе?
— Дошел до моих ушей замысел эмира. Коли хочешь, скажи своему князю, пусть не пьет первой чарки в юрте Мамая.

18. РАБ СВЯТОГО ХИЗРА

Солнце село в сизую муть, в глухом сумраке погасли багровые отсветы заката, погасли и звезды. Дым! Дым! Вся степь утонула в дыму. Нет, пахло не ордынскими кизячьими кострами; необычный для степи горьковатый запах опаленной хвои заставлял тревожно сжиматься сердце:
«Беда! Горят на Руси леса! Горят не в одном, не в двух местах. Если здесь в степях все дымом заволокло, значит, на сотни верст охватил пожар лесные дебри.
Беда!»
Так думали стражи, стоявшие у княжеского шатра, так думал и Дмитрий Иванович. Не до сна было князю. Казалось, легкие полотнища шатра тяжело нависли над самой головой. Душно было в шатре, тревожно на сердце.
Лишь один русский человек радовался, что ночь выдалась темной и мглистой. Осторожно крался он по ордынскому становью, а когда в темноте забрезжило белесое пятно шатра, припал к земле, пополз. Вот перед шатром темной тенью прошел воин. Человек приподнялся на локтях, зашептал:
— Эй! Друже, слушай!
— Кто тут? — тревожно откликнулся караульный.
— Тише! Свой! Только тише…
Воин по голосу понял: «Русский» — и, невольно подчиняясь его шепоту, тихо спросил:
— Чего тебе надобно?
— Веди к Дмитрию Ивановичу.
— Спит князь.
— Разбуди! Надо!
Короткое это словечко, но порой умеет русский человек так сказать его, что невольно веришь: «Надо!»
Воин отступил на шаг, позвал:
— Игнат, а Игнат! Поди разбуди князя, тут человек к нему просится.
Введенный Кремнем в шатер, человек на мгновение заслонился от света свечи, но едва он опустил руку, Дмитрий, взглянув ему в лицо, понял: «Наш!»
Человек шагнул вперед, забыв поклониться князю, торопливо зашептал:
— Дмитрий Иванович, завтра в юрте Мамая не пей первой чары.
Дмитрий вздрогнул. Человек повторил слова татарского разбойника. Нет дыма без огня.
— Почему? — с запинкой, встревоженно спросил князь.
— Намедни в юрту Мамая пришел старый дьявол — святой Хизр. Он говорил: «Отрави князя Дмитрия». А посол Сарыхожа говорил свое: «Дай ярлык Дмитрию». Тебе, значит. Хизр говорил: «Дай ярлык князю Михайле, он верным псом будет». А Сарыхожа свое. «Пес псом и останется, овчины с него не сдерешь. От Тверского князя получишь шиш. Ярлыка ему не давай». Оттого мозги у Мамая раскорячились, он и скажи: «Поднесу Дмитрию первую чару с отравой. Выпьет князь — так Аллах хотел, не выпьет — ярлык ему дам». А Сарыхожа, не будь дурак, об этом по Орде раззвонил.
Человек коротко передохнул.
— Не пей, княже, первой чарки.
Дмитрий несколько мгновений сидел, глубоко задумавшись, потом встал, сказал просто:
— Спасибо! Кто ты такой, человече?
— Раб ордынский.
— Чем же наградить тебя?
— Ничего мне не надо! — В горячем шепоте раба слышна была страстная, неукротимая ненависть к Орде.
— Так я и знал, что не корысти ради пришел ты ко мне в шатер. Скажи, как звать тебя? Кто твой господин? Я выкуплю тебя из рабства.
Раб отрицательно покачал головой.
— Пустое, княже! Господин мой святой Хизр, чтоб ему… Из его когтей меня не вырвешь. Он лучше убьет русского раба, но на волю не отпустит. Прощай!
Человек беззвучно выскользнул из шатра, растаял во тьме. Стоя у открытого полога шатра, князь все еще вглядывался в пустую ночь. К нему подошел Игнат Кремень.
— Слышал, Игнат?
— Слышал, Дмитрий Иванович.
— Каковы рабы в Орде живут! А!
— Рабы эти русские люди, — задушевно сказал Кремень, — их же никаким ярмом ордынским не согнешь!

19. ПЕРВАЯ ЧАРА

Мамай откинулся на подушки, гневно полоснул темным взглядом по лицу Дмитрия. Откажись Дмитрий от первой чары, сославшись на то, что не в русском обычае пить кумыс, Мамай не стал бы настаивать, но Дмитрий ответил, как ножом обрезал:
— Не буду!
Этого простить Мамай не мог. Забыл он слова Сарыхожи, забыл свою хитрую повадку, захлебываясь, твердил:
— Ты, ты посмел так ответить мне! Ты посмел отказаться выпить чару в мое здравие! Я тебя раздавлю, как червя! Я тебя…
Дмитрий, усмехаясь неуловимо, одними глазами, сказал:
— Ну, раздавить меня не так–то просто.
Действительно, стоял он над Мамаем такой могучий, широкий, спокойный, что Мамай казался перед ним щуплым, ничтожным. Но все понимали: «Сейчас Мамай крикнет нукеров, сейчас начнется расправа». Однако Дмитрий до этого не довел. Он наклонился, взял чару. Мамай стих, впился глазами в князя. Дмитрий, подняв чару на уровень глаз, со спокойной укоризной попенял:
— Если ты сам о своей чести не печешься, не перечь в том мне. Аль ты большего не стоишь, чтоб за твое здравие кобылье молоко из медной чарки пить?
Презрительно отбросил чару, залил кумысом ковер. Мурзы ахнули на такую дерзость, а Дмитрий, как ни в чем не бывало, оглянулся, кивнул своим. Княжеская свита, толпившаяся у входа в юрту, распалась на две части, пропуская отроков. Шли они попарно, одетые, как один, в алые кафтаны, несли в дар Мамаю полный воинский доспех. Чуть позвякивали кольца драгоценного панциря, украшенного золоченым узором. В полумраке юрты слабо мерцал золотой узор, врезанный в темный булат наручей, зато меч, на треть длины вытянутый из бархатных ножен, сверкал светлой сталью.
Мурзы, тянувшие шеи из–за плеч Мамая, зашептались между собой:
— Струистый булат!
— Меч струистого булата!..
Немало было среди мурз знатоков оружия.
Отроки несли и несли дары. Из саадака, расшитого шелками и горевшего, как павлинье перо, выглядывал мощный, усиленный сухожилиями лук. Кое–кто из мурз чуть заметно ехидно скривил уголки рта. Лук богатырский — и явно не для Мамаевых рук. Не согнуть такой лук эмиру. Что ж, можно и улыбнуться, ибо русские смотрят на Мамая, а Мамай на дары, и глаз у эмира на затылке нет.
Князь взял у отрока шлем, перевернул его, тотчас другой отрок налил в шлем немного меду. У Мамая дрогнули тонкие ноздри. В юрте явно пахнуло цветущей липой.
Подняв шлем, как чашу, Дмитрий сказал:
— Пью во здравие твое, Мамай, пью из булатного шлема, ибо ты великий воин, и не кумыс пью, а столетний мед, да будут твой разум и сила так же крепки на многие лета.
Выпил, с поклоном подал шлем. Мамай принял дар слишком торопливо, откинул стальную, кольчатую ткань бармицы, впился взглядом в золотую насечку, ярко сверкавшую на темном булате. Из толпы мурз послышался голос Сарыхожи:
— Таких даров от князя Тверского мы не видели.
Мамай обернулся, что–то пробормотал. Стоявший за спиной князя Тютчев шепотом перевел:
— Мамай говорит, что и чести такой он не видывал. Доволен.
Дмитрий взглянул на Тютчева веселым прищуром глаз.
— Доволен? Ну и ладно!
— Проси у него ярлык, княже, самое время.
— Да что ты, Захар! — Веселого прищура как не бывало, князь шептал деловито: — Прежде чем ярлык дать, и Мамай и мурзы сколько даров еще сдерут. Ну и пусть их дерут, не в том корень.
— На что ты, Дмитрий Иванович, намекаешь?
— А ты гляди! Вон меж мурз парень в русской одеже сидит. Ведаешь, кто таков?
— Нет!
— Княжич Иван, сын Михайлы Тверского. Приехал в Орду, сулит за ярлык дани Батыевы.
— Это худо!
— Худо, да не дюже! Казны у него кот наплакал, даров богатых ему не сделать. Вот мы и будем с ним тягаться, он посулом, а я серебром да соболями.
— А дани Батыевы?..
— Платили во времена Батыевы. Хватит Мамаю даров. Батыевы дани отдать — всю Русь по миру пустить и мою казну повытрясти до конца.
Князь замолк, приметив, что Мамай начал прислушиваться к его шепоту.

20. ТЬМА РУБЛЕВ

На пестром красно–синем ковре сидели два старых татарина, благодушно попивая кумыс. У края ковра на выжженной серой траве стоял княжич Иван. Оттого ли, что солнце даже сейчас, в полдень, смотрело на землю через дымную мглу мутным, багровым глазом, то ли просто от стыда, но лицо тверского княжича было красным. Глядя исподлобья на стариков, он в мыслях честил их: «Мизгири! Паучье племя! Рады глумиться над человеком! Расселись на ковре, кровососы, а ты стой перед ними, забыв о княжеской чести, не смея на край ковра ступить. Уйти бы! Нельзя…»
Старики посматривали на княжича, переглядывались меж собой. Были они родными братьями и знали повадку друг друга. Один веком чуть дрогнет, другой уже на ус мотает, но сейчас перед княжичем они и не пытались скрывать развеселой издевочки: была она как хорошая приправа к холодному кумысу. Можно потешиться за свои денежки! Можно! Княжич за деньгами пришел, к ростовщикам пришел, должен терпеть.
Долго молчали старики. Булькал кумыс. Наконец старший из братьев заворчал:
— Мы думали, ты, княжич, долг принес, а ты опять за деньгами. Откуда нам казны взять, если должники будут вот так по два раза с поклоном приходить? И без того много, много денег пропадает.
— Полно врать, пропадет у вас, как же! — угрюмо возразил Иван.
Старики, как по команде, хлопнули себя по коленям.
— Он еще не верит! Вон Абдуллу–хана убили на охоте, теперь долг с него где получать? В раю? Мамай, велев хана прикончить, о нас не вспомнил, хан помирал — радовался, что долга ему не платить, а нам убыток, и не малый.
— С вами свяжись, в самом деле смерти обрадуешься! Полно вам прибедняться, есть у вас деньги.
— Как деньгам не быть, только не про тебя. Тебе мы уже шесть тысящ дали.
— Ну, дали вы только пять, а на шесть кабальную запись сделали.
— А лихва на что? Да с тебя не то что с лихвой, а и своих денег не получишь. Ишь пришел! Дай еще!
— Получите и лихву возьмете.
— Ой ли!
Иван понял: «Так мы будем препираться, и денег они не дадут. А деньги нужны дозарезу, ибо Дмитрий Иванович задарил и Мамая, и хана, и мурз. Того гляди, он ярлык получит. Деньги нужны, а смирением ростовщиков не разжалобишь».
Ступив пыльным сапогом прямо на ковер, княжич сказал:
— Все получите сполна. Аль вы не слыхали, что отец мой, князь Михайло Александрович, походом на Волгу пошел?
— Слыхали! Пошел князь Кострому грабить, да не дошел, вспять повернул. От такого похода корысти не жди.
— Пусть отец до Костромы не дошел, а потом что было, знаете? Град Мологу он взял и огнем пожег. Углече Поле взял, пожег. Бежецкий Верх повоевал и боярина Никифора Лыча в сем граде наместником посадил.
Иван видел, как дрогнули, расплылись в льстивых улыбках лица ростовщиков, понял: «Весть о победах отца для них новость». Княжич и сам не заметил, когда обеими ногами стал на ковер. Заговорил с пауками твердо:
— Три тысящи рублев серебра нужны мне! Пошевеливайтесь! Хватит меня мытарить!
Старики поднялись с ковра, старший ответил:
— Через два дня из Рязани приедет наш человек. Ежели правда, что ты говоришь…
— Правда, не сомневайся! — перебил его Иван, но ростовщик еще раз повторил:
— Ежели правда, что ты сказал о победах князя Тверского, будут тебе три тысящи, а запишем четыре, чтоб, значит, за тобой было ровно десять тысящ серебра, еже есть тьма.
— За три тысящи ты четыре спрашиваешь. Побойся Аллаха, старик. Ведь это гребеж!
— Истинно грабеж, но и ты, княжич, платить будешь тем серебром, что твой отец Михайл–князь в повоеванных городах награбил. Значит, так на так! Значит, за тобой серебра тьма рублев.

21. «СИНИЦА В РУКИ»

В намокшие, обвисшие полотнища шатра стучал дождь. В шатре, тяжело опершись локтями о стол, ссутулясь, сидел князь Дмитрий. Перед ним лежал развернутый свиток — письмо попа Митяя, но князь забыл о нем, слушая частый перестук капель. Думал он невеселую думу: «Все лето до осенних дождей просидел в Орде, просидел без толку. Даров роздал не счесть, а ярлыка Мамай не дает…» Мысль трепыхалась бессильно: «Не дает! Не дает!»
Дмитрий Иванович поднялся, задел головой мокрый свод шатра, понурился, сказал вслух, убеждая самого себя:
— И не даст!
Трудно и горько было подумать, что придется уехать из Орды удельным князем, и совсем нестерпимой была мысль, что Мамай задумал отдать великое княжение врагу — князю Михайле. Весь поход в Орду показался ошибкой.
«Сидел здесь, разорялся, а дома, на Руси, тем временем князь Михайло разбойничал, да леса горели, да люди бедовали. Вот и поп Митяй то же пишет…»
Дмитрий Иванович опять опустился на скамью, взял свиток.
«…Мгла стояла по ряду два месяца, — читал князь, с трудом разбирая полуустав письма. — Столь велика мгла была, яко за две сажени перед собой не видно было человека в лицо, а птицы по аеру не видяху летати, а падоху на землю с воздуха».
Князь вздохнул. «Знает поп, что книгам я учен мало, а не может без того, чтоб свою премудрость не показать. Он, вишь, по–русски не может, на греческий сбивается, ввернул словечко «аер». Дмитрий опять повел пальцем по строке:
«Ныне жито на Руси дорого, лето было сухо, жита посохли…»
Отбросив свиток, князь снова задумался, меж густых бровей обозначилась острая морщина.
«Домой! Скорее домой! Довольно вымаливать в Орде ярлык! На Руси мечом надо принудить князя Михайлу отказаться от великого княжения. На Руси недород, а станет Михайло великим князем, он на то не поглядит, заплатит Мамаю дани сверх меры. Серебра не хватит — рабами доплатит, обессилит, обезлюдит всю Русь!»
Поднялся рывком, сжал кулаки. Постоял, похмурился, потом, глубоко вздохнув, распустил морщину на лбу, позвал:
— Эй! Кто там на страже?
Вошел Фома, накрытый мокрым мешком. Князь вскинул на него глаза, спросил гневно:
— Ты на страже у моего шатра аль в огороде чучелом? Вырядился!
— Так ведь дождь, княже, а под мешком не мочит.
— Скинь. Татары, глядя на тебя, подумают: «Совсем обеднел Московский князь».
— Да никого вокруг нет, — стоял на своем Фома.
— Говорю скинь! Да позови ко мне Захара Тютчева.
— Опять к Мамаю пойдешь? — Вздохнул Фома, стаскивая с головы мешок.
Князь не ответил, отвернулся. Поглядев на широкую спину Дмитрия Ивановича, Фома сказал сочувственно:
— Опять дары жадному волку понесешь?
Князь круто повернулся, по всему видно — сейчас так крикнет, что… Нет, сдержался, сказал ровным голосом:
— Хватит! Отныне Мамаю беличьей шкурки, молью траченной, не дам. Да что там шкурки — пол–ушка не дам.
— Аль в самом деле обеднел, княже? Вот беда–то. Вчерась Ивана, княжича Михайлова, повелением Мамая в узы взяли, а ныне ты…
Дмитрий быстро спросил:
— За что взяли Ивана?
— По навету ростовщиков. Он им, сказывают, тьму рублев задолжал.
Мгновение лицо Дмитрия оставалось напряженным, хмурым, потом из глубины глаз брызнула радость. Князь хлопнул всей пятерней по столу.
— Ну, Фомка, в самое время ты эту весть принес! Знаю теперь, как говорить с Мамаем! Иди скорей, ищи Тютчева.
— Сыскать его не мудрено, он в соседнем шатре сидит, — ответил Фома, выходя из шатра.
Когда Тютчев вошел к князю, тот стоял у стола. Не дав Захару и рта раскрыть, приказал:
— Иди к Мамаю, скажи: князь великий Московский, Володимирский и всея Руси, так и скажи — всея Руси, бьет челом и просит допустить перед очи эмира для беседы с глазу на глаз. Скажешь: князь просит допустить в сей же час…
Мамай, выслушав Тютчева, даже бровью не повел, ответил благосклонным кивком:
— Пусть придет.
Едва Захар ушел, Мамай выслал всех из юрты и, сразу растеряв важность, принялся гадать:
«Что сегодня принесет Митри–князь? Серебра у него нет, ждать надо соболей, а дождь так и льет, не подмочили бы отроки меха…»
Мамай не поленился встать. Подойдя к выходу, осторожно выглянул из юрты. Вдали за сеткой дождя показались два человека: один высокий, дородный, закутан в плащ, другой просто в зипуне.
«Князь сам–друг с Тютчевым. Отроки следом не идут. Что бы то значило?» Эмир отошел в глубь юрты, сел, нахмурился, и опять, откуда ни возьмись, важность из него полезла…
Не дешева была ордынская хлеб–соль, за которую сейчас приходилось благодарить Мамая, но, поглядывая на его тонкие, поджатые губы, Дмитрий злорадно думал:
«Что, алчный пес, еле терпишь? Спросить охота, почему даров не получил. Получишь, как же! Жди!»
Поднимаясь с подушек, Дмитрий сказал:
— Прощай, государь, завтра на рассвете уезжаю восвояси, не поминай лихом. Ежели чем не угодил твоей милости, прости!
Мамай не ждал такого поворота и о дарах забыл — уплывало важнейшее. Сверкнув на князя взглядом, приказал:
— Сиди! Рано прощаешься! Ты еще не сказал, какую дань платить будешь.
— Что тебе о том кручиниться, государь. Сегодня Тютчев по неразумению назвал меня великим князем всея Руси, а на поверку выходит — уеду я из Орды князьком городишка Москвы, а Москва, известно, град младший, с древними градами где уж нам тягаться, с меня и взятки гладки. Вон князь Андрей Ростовский из Орды уезжал, о данях с тобой не толковал. Так и со мной. Тебе Михайло Тверской великие дани посулил, пусть он и платит, а я ему буду выход платить, сколько сил хватит. Много не дам, ибо жита на Руси посохли… — Князь замолчал, пристально следил за Мамаем. Тот скривился в улыбке:
— Я жду, Михайл–князь с тебя многонько спросит.
— Пусть его спрашивает, от спроса у меня не убудет.
— А ежели силой возьмет?
— Пусть берет, лишь бы сил достало!
Мамай сумел понять в словах Дмитрия скрытую вежливой улыбкой угрозу, задумался:
«Тверской князь на посулы щедр, а денег у него нет; через то и сын его в кабалу попал, но и у Московского князя тож, видать, казны не осталось, если он без ярлыка домой бежит».
Дмитрий Иванович, как будто только сейчас вспомнил, сказал небрежно:
— Дозволь, государь, княжича Ивана с собой взять. Жалко парня.
— Бери, только должок за него заплати.
— Это само собой…
Мамай уставился на Дмитрия.
— Да ты знаешь ли, сколько он должен?
— Знаю. Десять тысящ рублев.
Сказал, не моргнув, словно речь о десяти кунах шла.
Не ждал таких слов Мамай. Глядя на него, Дмитрий подумал:
«Ишь пасть открыл, а закрыть позабыл! Совсем из памяти вон, что лицо ордынского владыки должно быть как из камня высеченным, неподвижным и высокомерным».
Мамай наконец очухался и сразу упрекнул:
— Дани платить хочешь малые, а за княжонка тьму рублев отдаешь. Со мной скуп, а тут сверх меры щедр.
— Не щедр я, — возразил Дмитрий Иванович, — деньги, чаю, не пропадут, чаю, Михайло Александрович за сына заплатит мне все до полушки.
— Гляди, полушку–другую и лихвы прихватишь.
Мамай захохотал, оборвал смех, захохотал вновь и вновь смолк.
— А если я тебе ярлык на великое княжение дам, сколько платить будешь?
— Сколько и раньше платил. Это, конечно, много меньше батыевых даней, но… — Дмитрий замолчал, мгновение выжидал и наконец сказал, будто гривну Мамаю бросил: — Но зато деньги верные. А у нас на Руси присказка есть: «Не сули журавля в небе, дай синицу в руки…»
На следующий день Мамай сказал Хизру, когда старик посмел его укорять, что князь Дмитрий все же увез ярлык на великое княжение:
— Давал я Тверскому князю орду, он отказался; казны у него на орду нет, ну и пусть промышляет о себе, как сам знает, а московские деньги верные, а русы говорят: «Лучше синицу зажать в кулаке, чем ждать журавля, летящего под облаками».
Мамай оскалился хитрой улыбкой, сказал доверительно, почти шепотом:
— К тому же и дань, что Митри–князь платить станет, синицы поболе.
— Со скворца? Так и в скворце корысть невелика!
Мамай затрясся от беззвучного смеха:
— Нет, поболе. С жирного гуся .

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1. ОПЯТЬ МЕЧ ФОМЫ

С той осени до весенних дней много воды утекло, а вернее, много утекло крови. Ходили московские рати изгонять тверичей из Бежецкого Верха, да в середине зимы Олег Рязанский с большой силой на Москву шел — тоже на великое княжение зарился. Пришлось и Олега попотчевать: едва ушел с малой дружиной Рязанский князь. Суровой и кровавой была зима, но сейчас под апрельским солнцем хирели снега, и, казалось, настало, наконец, время течь не крови — воде. Какие уж тут походы да битвы. На реках разлив, в каждом овраге ревет ручей.
Но Дмитрий Иванович не верил затишью и потому после пасхи разогнал верных людей по городам посмотреть, не подмыло ли где разливом стены и башни. Семену Мелику довелось ехать в Переславль. Добрался он туда поздно вечером и, переночевав, вышел на осмотр укреплений.
Пригоже весеннее утро. На ярко–синем, будто умытом, небе белые облака, и на таком же синем, только чуть потемнее, озере кое–где белые пятна льдин. Кусты вдоль берега ожили, покраснели, зимней черноты в них как не бывало, издали казалось, что голубое зеркало озера охвачено узорной рамкой из красноватой бронзы.
Семен шел не торопясь, зорко приглядываясь к стенам, иногда подходил вплотную, трогал рукой сырые, темные бревна. Тихо было вокруг, только снизу изо рва неслось веселое, разноголосое кваканье лягушек, и невольно вздрогнул Семен, когда тишина рухнула, расколотая всполошным боем колокола.
Над угловой башней, закрывавшей от Мелика посад, заклубился дым; подхваченный ветром, он распластался по голубому небу.
«Пожар?!»
Семен, увязая в мокрой глине, побежал к угловой башне.
«Ух! Наконец! Но что это?»
Горело на посаде за стенами града, но Семен, забыв про пожар, глядел на людей, толпами бежавших к городским воротам.
«Тушить огонь надо, а люди прочь бегут». И вдруг понял: «Вражий набег! Скорее в город!»
Скользя, спотыкаясь, кинулся к воротам. Из переулка на него выскочил тяжело вооруженный конник, а у Семена ни меча, ни панциря, один шлем на голове.
Кольнула мысль: «Зря пропадаю!»
Свистнул рассеченный мечом воздух, удар обрушился на голову Семена. Мгновение он не мог понять, как остался цел, потом озарило: «Меч о шлем сломался!»
Конник тем временем, ошалело взглянув на рукоять меча, кинул ее и, помянув черта, схватился за кистень. Но и Семен не зевал. Засапожным ножом он успел ткнуть врага снизу под кольчугу, шар кистеня ударил Семена, шипами ободрал плечо, но силы в ударе уже не было. Столкнув врага с коня, Семен вскочил на еще теплое седло, погнал коня к воротам, едва успел: ворота закрывали.
Уже в Переславле, оглянувшись и увидев, как шестеро воинов накладывают на ворота дубовую балку засова, Семен начал соображать: «Меч сломался. Неужто Фомкиного закала? Значит, напали на нас литовцы. Быть того не может! Этой зимой Ольгерд дочь Олену за князя Владимира Серпуховского замуж выдал. В Москве так прямо и говорили:
— Ольгердовым набегам конец!
А меч все–таки сломался!

2. В СТАНЕ КНЯЗЯ КЕЙСТУТА

Прислонясь к косяку бойницы, Семен смотрел со стены Переславля. Тишина, хрупкая, как льдинки, затянувшие лужи, охватила в этот вечер посад. Невольно думалось: хрустнет тишина, разорвется криками, стонами. Но тихо было внизу на посаде, шуметь там некому, враги ушли, пленных угнали, остались лишь мертвецы на захолодевшем пепелище. Тихо было и в городе: затаился Переславль, не веря, что враг в самом деле ушел, что на развалинах посада не пряталась в засаде вражья сила.
К бойнице подошел переславский воевода, оттеснил плечом Семена, тяжело посапывая, вздыхал, глядя со стены вниз на разоренный посад. Семен взглянул в его снулые глаза и, хотя знал, что поступает не по чину, слушать притворные вздохи не захотел, вымолвил все, что в душе накипело:
— Было бы тебе, воевода, выйти из града да и ударить на захватчиков. Так вот нет же, оробел, за стенами отсиделся, а ныне вздыхаешь. Снявши голову — по волосам не плачут.
Взгляд воеводы ожил.
— Знай свое место, сотник! Никак ты меня, воеводу, учить вздумал?
— Я свое место знаю: оно на коне. Прикажи открыть мне ворота.
— Очумел? — Воевода обеими руками начал отмахиваться от Семена.
— Куда сейчас на коне скакать? Темнеть скоро начнет. Враги уйти далеко не успели. Пропадешь!
— Враги уйдут — поздно будет. С чем я к Дмитрию Ивановичу приду? — Семен со злости заговорил елейно, голосом воеводы:
— Напали, княже, на град твой Переславль неведомые люди. Народу угнали не счесть, а куда угнали, неведомо тож.
Плюнул, пошел к спуску со стены, на лестнице снизу вверх взглянул на воеводу.
— В разведку пойду. Прикажи открыть ворота.
Уже совсем стемнело, когда Семен выехал из Переславля. Он еще на стене, прикидывая и так и этак, наконец догадался, куда ушли враги.
«Уходили они от Переславля, по берегу огибая озеро, а напротив Переславля из озера Векса вытекает. Дойдут до нее и пойдут вдоль, не станут же они через реку в разлив переправляться. А там и до озерка до Сомина недалече, а за озерком та ж река зовется Нерлью, и течет Нерль к Волге, а за Волгой Кашин».
Туда, к Кашину, и направил коня Семен и не ошибся. Еще не потух закат, когда на берегу Нерли увидел он первые костры. Пустив коня неторопливым шажком, Семен ехал не таясь, потому никто и не окликнул его. У костра говорили не по–нашему.
«Значит, в самом деле набег литовские князья учинили. Кому же другому быть — повадка Ольгердова, любит он напасть врасплох».
Так думал Семен, а сам все ехал, слушал, наконец до ушей долетела русская речь. Семен остановил коня, нарочно долго копался, привязывая повод. Со стороны взглянуть, никак не подумаешь, что каждая жилка в нем напряжена, что глаз зорок, ухо чутко. Увальнем, косолапо подошел к костру.
— Дозвольте, други, к огоньку присесть, устал я ноне, как пес.
Люди раздвинулись. Семен видел: приглядываются. Пусть.
— Издалече ли едешь?
Семен взглянул украдкой. Спросил, видимо, десятник: доспех на нем настоящий, воинский, а остальные вооружены кто чем — мужики.
— Издалече, — ответил Семен и понял: люди ждут, что он дальше скажет. «Молчать нельзя!»
— Тверич я, послан князем Михайлой Александровичем к вам, да вот позаплутался, мало к переславцам в лапы не попал… — Опять взглянул. «Поверили…»
Десятник спросил:
— Грамота у тебя?
— Нет, на словах велено передать. — А в мыслях: «Обошлось, и этому поверили. Гонец без грамоты — дело обычное».
— Кому передать? Кого ищешь?
— Ольгерда Гедеминовича, — ответил Семен и сразу понял, что сказал не то, но было уже поздно.
— Ты, друг, и впрямь заплутался, далече тебе до Ольгерда Гедеминовича скакать, в Литве он, а здесь с нами брат его Кейстут.
Семен попытался свалять дурака.
— Какого Ольгерда? Я к Кейстуту еду. Неужто я Кейстута Ольгердом назвал? Уж эти мне литовские имена.
Говорил, а сам вглядывался в улыбающееся лицо десятника. Но мало что было видно, сидел десятник за костром, и смотреть приходилось сквозь огонь. Так и не успел разглядеть Семен, какой торжествующей стала улыбка десятника.
Сзади лязгнула сталь. Семен осторожно оглянулся. За спиной трое. И мечи успели вынуть. Худо! А десятник подходит осторожно, бочком, в руках у него ремень.
— Ты это брось, князю пожалуюсь, — прикрикнул Семен, но десятник ответил с коротким смешком:
— Авось Михайло Александрович на нас не прогневается. Да ты не тревожься. Ты, чай, знаешь: князь Михайло идет от града Дмитрова и будет у нас не сегодня — завтра. Он тя опознает, а пока давай руки, а то хуже будет!

3. НЕ БЫВАТЬ ВОЛКУ В ПАСТУХАХ

Семен медленно шагает по дороге. Встреча с князем Кейстутом не сулила доброго, так что и торопиться ему было некуда. Сзади тяжело топает воин, в левом кулаке у него повод Семенова коня, а к поводу привязан конец ремня, которым руки Семена стянуты. Так и ведет обоих: Семен впереди, конь сзади. Мелик несколько раз оглядывался на своего стража. Рожа у мужика мрачная, борода бурая, будто из медвежины, шлем бурый: ржа его изъела, а из–под шлема упали на самые брови такие же ржавые патлы. Как такого окликнешь? Семен все же сказал, как бы про себя:
— Вот ведет русский человек русского человека к литовскому князю. Связанного ведет. Срам!
Мужик промолчал, только кашлянул сердито, но Семен и этому был рад, спросил:
— Сам ты отколь?
— Полоцкие мы. Холопы князя Андрея Ольгердовича.
«Так! — подумал Семен, — Сам Ольгерд не пошел, так сродственников послал. Значит, вся свора Ольгердовой родни на нас напала. Кейстут и Андрей Переславль зорили, а Тверской князь разбой в Дмитрове учинил, а ныне, коли он сюда придет, значит, Михайлу Кашинского начнут в свою волю вводить. Все замыслы врагов как на ладони лежат, да только своей ладони не увидишь, руки за спиной связаны».
Мужик опять кашлянул, потом спросил:
— А ты, гонец, откуда родом?
— Я же сказал, из Твери!
Мужик обругался, замолчал. Молчал и Мелик. Шли они в темноте, костры полоцкой рати кончились, а до костров, блестевших на берегу Нерли, где был стан Кейстута, еще далеко. Вдруг мужик дернул за ремень, остановил Семена, надвинулся вплотную, пригрозил:
— Вот ужо придет князь Михайло, он тя опознает. Погляжу, каков ты тверич.
— Погляди, погляди, — ответил Семен, заставляя себя улыбнуться, чтоб враг не понял его мыслей, а у самого занозой в мозгу сидела дума: «Увидит меня князь Михайло — узнает. Нет, до этого доводить нельзя. Сейчас надо добираться до Кейстута, надо пугнуть, что, дескать, Тверская рать под Дмитровом разбита и сюда москвичи идут. Надо уговорить Кейстута сейчас же, ночью, перейти на другой берег Нерли, а там видно будет. Авось, на переправе руки развяжут, в воде можно повернуть коня вниз по течению…»
Семен прибавил шагу, но мужик опять дернул его за ремень:
— Стой, куды спешить на свою погибель?
— Пойми, дурья башка, разбит князь Михайло. Враги подходят!
— Ой, врешь! Ты погляди вперед.
Действительно, там, где горели теперь уже недалекие костры, показались всадники. Семен вгляделся и невольно остановился. Озаренный светом, меж костров ехал князь Михайло. И белый конь под ним, и даже стяг Твери, который везли следом, ясно различимы.
Мужик начал кряхтеть, перхать: смеялся.
— Ну, што ж ты, гонец тверской, спеши встречать князя Михайлу, там тебе и руки развяжут, а то, чаю, они затекли.
Семен молчал.
— Эх, гонец! Хоша ты, видать, волк матерый, а вижу я тя насквозь…
Семен и в самом деле почувствовал себя волком, попавшим в капкан.
— Веди, черт! Веди! — крикнул он, наступая на мужика, да тут же и осекся, опустил голову. — Веди!
Мужик с любопытством смотрел на искаженное лицо Семена, а Мелик, совладев с собой, сказал с достоинством:
— Москвич я! Разведчик! Веди меня на расправу!
— Вот давно бы так, — ответил мужик и потащил кинжал из ножен.
«Конец!»
Нет еще. Мужик чего–то медлит, сопит за спиной, и вдруг Семен понял, что мужик разрезает ремень у него на руках.
Свободны руки! Мелик обернулся, с безмолвным вопросом взглянул на мужика. Тот стоял все таким же медведем. Отвечая на взгляд Семена, сказал:
— Укорил ты меня, что русский русского на расправу ведет, будто мечом в сердце ткнул. Мы и без того пакости в Переславле натворили много, а над кем? Над такими же смердами да холопами, как и мы сами. Мужики пахать выехали, а мы их в узы да в рабство. В Переславле ныне не одна бабенка убивается, детишки о кормильцах плачут. Нечего на меня смотреть. Не бывать волку в пастухах, и холоп для княжей добычи не сторож! Садись на коня, плыви за Нерль. Будешь на середине — я кричать почну, потому мне и о своей шкуре подумать надо.
Семен взял мужика за руки.
— Спасибо!
Одно слово сказано, но разве нужно еще чего говорить. Только здесь, близко взглянув под нависшие брови, Семен разглядел вдумчивый и теплый взгляд мужицких глаз.

4. ЧЕРЕЗ НОЧНУЮ НЕРЛЬ

Стремительные потоки черной ледяной воды подхватили коня, понесли. Вода шла тяжелым валом. Семен чувствовал, как нарастает ее напор. Жутко было взглянуть в неверную, текучую, непроглядно темную глубь. Белые пятна пены мелькали одно за другим, закручивались в воронках водоворотов. Коня развернуло по течению, сносило вниз. Семен видел: конь медленно погружается, не в силах справиться с ледяными струями. Вода дошла Семену до пояса. Он сорвал шлем, швырнул в воду. Одеревенелыми пальцами расстегивал, рвал застежки панциря, а тугой напор воды уже наваливался на грудь. Пальцы скользили по мокрым кольцам доспеха, панцирь застрял на плечах, и не было сил скинуть его. А конь тонул, вместе с ним уходил вглубь и Семен. Тяжелый удар воды повалил его набок, выбросил из седла. Уже в воде Семен скинул панцирь, он мгновенно ушел в темную пучину. Конь, освободившись от груза, стал выплывать, ржал призывно. Почти теряя сознание, Семен судорожно вцепился ему в шею. Казалось, холод проник до сердца, стиснул его, и только тревога, что течение несет и несет, что близятся огни литовского табора, бодрила, заставляла бороться с водой.
«Сейчас мужик поднимет сполох, а берега не видно…»
Но мужик почему–то молчал и, лишь когда конь достал дна и зашуршал в прибрежных кустах, позади раздался крик. Семен и головы не повернул, обессилел, окоченел. Конь вытащил его на берег, встал, раздувая бока. Мелик не мог отдышаться, стоял в оцепенении. На том берегу замелькали факелы, несколько стрел, пущенных наудачу, свистнули через Нерль.
«Надо уходить!»
Семен не знал, как он сумел взобраться на седло. Повернул коня в сторону озера. Мокрая одежда начала похрустывать, замерзая.
Конь шел сам без дороги, без повода, сам и вышел к жилью.
Деревня. Семен с трудом разлепил смерзшиеся ресницы. У ближайшей избы он почти свалился с коня, из последних сил принялся стучать в ворота. Открыли ему не сразу, долго переспрашивали: кто да откуда?
Наконец ворота распахнулись. Мужик с топором в руке исподлобья смотрел на Семена. Мелик онемевшими губами еле вымолвил:
— Обиходить коня надо…
Шатаясь, как хмельной, пошел в избу. Только здесь, разглядев, что одежда на незваном госте замерзла и стоит коробом, хозяева захлопотали, переодели в сухое, закутали в полушубок. Мужик поднес чарку. После меда придя немного в себя, Семен спросил:
— Как ближе в Переславль добраться?
— Ближе всего озером.
Семен поднялся с лавки.
— Вези!
— Что ты, человече! Одежа твоя едва оттаивать начала, да и ночь на дворе.
— Вези! — упрямо повторил Семен. — Одежу себе оставь, я в твоей.
— Это, выходит, грабеж. У тя кафтан суконный, а мой дерюжный, сапоги кожаные, а я тя в лапти обул. Так нельзя…
Лишь когда Семен прикрикнул: — Вези! Черт с ним, с кафтаном! — Мужик догадался: спешит человек по великой надобности, и сам заспешил.
Потом шумели волны на ночном озере под пронизывающим, холодным ветром. Запах гари от сожженного переславского посада в памяти стал неотделим от запаха чадящих под черным нагаром сальных свечей. В их тусклом свете мотался переславский воевода, ругал за утопленный доспех.
Семен слушал, слушал — и ахнул кулаком по столу, со свечи свалился нагар, подпрыгнуло пламя.
— Коня!
Воевода остановился, заморгал…
Как потом скакал в Москву — будто дымом застлало. То жгло жаром, то тряс озноб. В Кремле на Красном крыльце силы оставили. Семен ухватился за резной столбик, прижался к нему горячим лбом.
«Эх! Высоко Красное крыльцо! Сил нет, как высоко…»
В глазах улыбающаяся рожа боярина Вельяминова. Не сразу понял, что Василий Васильевич злорадствует, думает: «Упился Семен Мелик». Пусть!..
Кто–то подхватил под руки, потащил наверх. Семен не знал, что он бормочет себе под нос:
— Пока в памяти… пока в памяти… сказать Дмитрию Ивановичу…
Потом перед глазами появилось и уплыло куда–то лицо князя.
Дмитрий Иванович побледнел, услышав про набег Кейстута. О походе Михайлы Тверского на Дмитров он уже знал.
Все спуталось в голове Семена, и лишь когда сквозь надвигающееся марево бреда увидел склоненное над ним лицо Насти, даже не разобрав слов, голос ее узнал — понял: «Дома я! С Настей, с Ванюшкой. Ну и ладно!»

5. ЗАБОТЫ

— Совсем худая охота!
— И куды это дичь подевалась? Намедни дичи всякой было полно, а ныне нет как нет!
— Без лешего тут не обошлось.
— А што?
— Иль не слыхивал? Лешим в бабки на зверей играть первая забава. Наш, видно, промотался: всю дичь проиграл.
— Разве што леший, а то стыдно: в кои веки князь Митрий выбрался на охоту, и накося — остался без добычи.
Из всей охотничьей ватаги, кажется, один Дмитрий Иванович не унывал.
«Плохо поохотились, зато надышались черемуховым духом».
Поперек седла у Дмитрия Ивановича лежал целый веник из цветущей черемухи. Дмитрий то и дело поглядывал, не помялись ли цветы. Хотелось привезти их княгине свежими.
«Вот говорят: «Черемуха цветет — холод и ненастье будут…», а нынче теплынь, солнце».
Но не долго так думал Дмитрий Иванович. Заботы обступили его и ушли из памяти еще не огустевшие леса, брызги росы с задетой ветки, кисленькие трилистники заячьей капустки, сорванные сегодня утром. Заботы, заботы. Много их! Чем ближе к Москве, тем дум и забот больше. В Москве со всех сторон слышался стук топоров.
«Строятся! Не глядя на вражьи набеги, строятся повсюду».
Так думалось Дмитрию Ивановичу, и в мысли прокралось успокоение: «Нет! Народ не уходит из Москвы, верит в силу Москвы», а глаз невольно подмечал там черное, опаленное бревно, положенное в новый сруб, здесь сухую, горелую березу, которую так и не удосужились свалить.
«Еще явственно проступают следы Ольгердова нашествия. А ныне Кейстут побывал, значит… опять будь настороже, опять жди литовских набегов…»
Дмитрий Иванович так задумался, что даже не сразу услыхал, как его окликают.
— Князь Дмитрий! Дмитрий Иванович! Здрав будь!
Князь наконец очнулся, увидел на высоком крыльце Семена Мелика и Фому, отозвался:
— Как сам здрав, Семен Михайлович? Фому о здравии не спрашиваю, ему хворь — как седло корове, а тебе каково?
— Ничего, княже, спасибо! Жена малиной да медом отходила. Вот на солнышко вышел погреться.
— Так ты здоров, Семен?
Мелик понял, согнал улыбку.
— Коли мне дело есть, считай меня, княже, здравым.
— Хорошо! Поглядел я на тебя да и вспомнил: ты ведь Великий Новгород знавал?
— А как же, бывал там.
— Вот и поедешь с Захаром Тютчевым, он посаднику грамоту повезет, а ты с полусотней воинов охранять его будешь.
Князь не видел Насти. Стояла она в сенях. При последних словах князя шагнула к открытой двери, хотела крикнуть: «Нельзя ему ехать! Кашель его бьет…»
А князь тем временем продолжал:
— Михайло Александрович выбил из Торжка новогородских наместников, а своих посадил. Ужель Господин Великий Новгород обиду стерпит? Аль уже всю Русь запугал князь Михайло набегами Ольгердовыми, набегами Кейстутовыми? Так завтра выезжать, Семен.
Князь тронул повод. Конь его пошел вниз, к Неглинной.
Настя стояла в темных сенях, плакала потихоньку.
«Надо было крикнуть: хворый еще Семен! Куда ему ехать, еще до лета красного далеко, настоящего тепла нет, застудится, пошли кого другого!
Но как крикнешь? Разве посмеешь князю перечить…»
Назад: ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ