Спустя год, я снова временно работал на вязке плотов.
Инструктором по вязке был отец Петр, соловецкий инок. Лет уже более тридцати занимался он этим делом. Руки у него были, как дубовые корневища: суковатые, корявые, перекореженные, с твердыми, как железо, ногтями, но крепости в пальцах необычайной; металлические номерные бляшки, потолще серебряного рубля, двумя пальцами в трубки скатывал, а собой был невелик и широк в плечах, человек, как человек.
Раз в июле, в субботу, приходит он утром на вязку, потолковал с конвойным и к нам:
— Нынче вы, братики, одни работайте… без меня.
— Заболел, что ли, отец Петр?
— Нет, слава Богу, носит Господь, милует… Иное у нас дело нынче — погребение.
— А кто ж у вас, отец, помер?
— Схимник наш, молчальник, что в затворе пребывал. Он и преставился Господу, а когда — того не знаем. Сухарики-то ему раз в неделю носили. По субботам. Нынче утречком пришли, вступили в затвор, а он, голубчик, лежит перед образом, лбом в землю уперся… Должно земной поклон клал и в тот самый раз Господь его душеньку принял. Сладостно это, утешно, и честь старцу великая, значит, венец райский заслужил… А стать тому должно еще в середу или во вторник. Сухарики-то старые непоедены и масло в лампаде все выгорело…
— Потухла лампада? — вскрикнул я невольно.
— Нет, тлелась еще малым светом. Подлинно — неугасимая. В фитильке малая толика елея оставалась.
— И не перетухла?
— Не допустили того. Подлили из склянницы с великим бережением, она и снова засияла перед лицом Господа…
— Засмердел он, молчальник, али навроде мошшей вышел? — поинтересовался один из нашей артели крестьянин-повстанец.
— Нет, будто духом не отдает… Да и откуда духу в нем взяться? Высох он, как лист, подвижник наш… По своей святой жизни. Утробу свою испостил, кости да кожица.
— Такое возможно… Конечно, и от праведной жизни тоже бывает, чтобы, значит, не гнить, бывает, это верно…
Хоронили в лесу, около земляной кельи, и нас никого туда не пустили, даже священников, но весть о смерти схимника взволновала многих в кремле. О ней говорили, ощупью искали в ней какого-то сокровенного смысла, тайного знамения.
В этих разговорах вспомнили о другой смерти, о мученической кончине несчастного Императора. Вспомнил первым старый-престарый генерал Кострицин, с конца прошлого века уже живший на пенсии не то в Чухломе, не то в Судогде, откуда и взяли его на Соловки за неимением там иной золотопогонной контры.
— И нам не мешало бы панихидку по Государе Императоре отслужить. День-то кончины — вот он, через недельку, — сказал он, думая, вероятно, и о своей близкой смерти, которая пришла к нему в этом же году.
— А чем это пахнет, если узнают, представляете? — возразил кто-то.
Пахло действительно скверно. Всего за месяц до этого на Соловки прибыла значительная по числу группа бывших царскосельских лицеистов. Они были сосланы на большие сроки именно за такую же панихиду по Государе, отслуженную в Петрограде. Шесть или семь инициаторов поминовения были расстреляны.
Но желание помолиться о душе царственного мученика здесь, на острове мучеников, на Голгофе распятой России, было особенно сильно. Группа офицерской молодежи, строго соблюдая тайну, принялась за подготовку. Это было нелегко.
Прежде всего — найти священника. Их много, но большинство не рискнет, а за теми, кто нес свою службу Христову пламенно и страстно, за теми — слежка. Предлагали и обсуждали кандидатуры, спорили, но все согласились на «Утешительном попе» — отце Никодиме: он-то не откажется. Провести его в лес тоже легче, он ведь не в шестой роте живет, а с лесорубами. Пропуск добудем.
Уговаривать отца Никодима не пришлось. От своей службы он никогда не отказывался. Но о риске его все же предупредили.
— Это все, как Господь пошлет… Не нашего ума дело, а вы вот что, голубки, расстарайтесь мне крест да епитрахиль достать подостойнее. Моя-то сами знаете какая, для такого случая она как бы и неуважительная. Постарайтесь, сынки! Ребята вы молодые, проворные… Да и кадило не забудьте… Панихида без каждения не годится.
Расстарались и достали из музея не раз испытанным способом, при помощи «короля взломщиков» Бедрута; потом тем же способом вернули все взятое на место, в витрину.
Место панихиды? Конечно, «Голгофа» — полянка за Святым озером, в лесной глуши, у каменного креста на крови.
Вместо свечей мичман Г-й принес с верфи просмоленной бечевы от морского каната.
В заговоре участвовало только 22 человека. Больше собрать боялись. Вышли из кремля все порознь и, сделав большие обходы, к закату собрались на «Голгофе».
* * *
О ком говорят слова молитвы? Не о тех ли, кто беззвучно шепчет их?
Кто стоит здесь, в лесной храмине, у каменного креста на неостывшей крови?
Живущие или тени живших, ушедших в молчание, в тайну небытия? Без возврата в жизнь?
…Это стояли не люди, а их воспоминания о самих себе, память о том, что оторвано с кровью и мясом. В памяти одно — свое, отдельное, личное, особое для каждого; другое — над ним стоящее, общее для всех, неизменное, сверхличное: Россия, Русь, Великая, Могучая, Единая во множестве племен своих — ныне поверженная, кровоточащая, многострадальная.
— Упокой, Господи, души усопших рабов Твоих! Отец Никодим почти шепчет слова молитв, но каждое слово его звучит в ушах, в сердцах собравшихся на поминовение души Первого среди сонма страстотерпцев распятой России, мучеников сущих и грядущих принять свой венец…
Отец Никодим, иерей в рубище и на одну лишь ночь вырванной из плена епитрахили, поет беззвучно святые русские песнопения, но все мы слышим разливы невидимого, неведомого хора, все мы вторим ему в своих душах.
— Николая, Алексея, Александры, Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии и всех, иже с ними живот свой за Тя, Христе, положивших…
— Со святыми упокой, Христе, души раб Твоих… Отец Никодим кадит к древнему каменному кресту, триста лет простоявшему на могиле мучеников за русскую древнюю веру… их имен не знает никто.
— Имена же их Ты, Господи, веси!..
Ладан, дали, обступившие церковь-поляну полные тайны соловецкие ели. Они — стены храма. Горящее пламенем заката небо — его купол. Престол — могила мучеников.
Стены храма раздвигаются и уходят в безбрежье. Храм — вся Русь, Святая, Неистребимая, Вечная! Здесь, на соловецкой лесной Голгофе — алтарь этого храма.
— Иде же несть болезни и печали, но жизнь бесконечная!
Бесконечная? Повергающая, преодолевающая и побеждающая смерть?
В робко спускавшемся вечернем сумраке догорали огоньки самодельных свечей. Они гасли один за другим.
На потемневшем скорбном куполе неба ласково и смиренно засветилась первая звезда, Неугасимая Лампада перед вечным престолом Творца жизни.
В земляной келье призванного Богом схимника так же нежно и бледно теплился огонек его неугасимой лампады пред скорбным ликом Спаса. В его тихом сиянии сорок дней и сорок ночей, сменяясь непрерывной чередой, последние иноки умершей обители читали по старой, закапанной воском книге слова боговдохновенного поэта и царя, полные муки покаянные крики истомленного духа, ликующие напевы его веры в грядущее Преображение… Они приходили туда и позже — творить литии.
Двадцать два соловецких каторжника в тот час молений о погибших были с тобою, Русь, в бесконечной жизни твоей… С тобой, Мученик-царь, принявший вины и грехи наши на душу свою!
— Вечная память!