Книга: Неугасимая лампада
Назад: Часть четвёртая. Сих дней праведники
Дальше: Глава 21. Приход отца Никодима

Глава 20

Преддверие

Это было в первый год моей соловецкой жизни. Я томился еще на общих работах, рубил в лесу укутанные в снежные шубы стройные и строгие ели, очищал их от сучьев и выволакивал на дорогу. Последнее было самым трудным: нести вдвоем на плечах десятипудовый балан, пробиваться иногда по пояс в снегу, то роняя проклятое бревно, то падая вместе с ним, и совершать в день по двадцать таких переходов длиной в полкилометра каждый было под силу далеко не всем из лесорубов, а слабым старикам и непривычным к физическому труду — совсем невозможно. Но мы с моим партнером, мичманом Г-ским, были молоды, тренированы спортом и службой, он — во флоте, я — в кавалерии. Мы были здоровы и, научившись владеть топором, урок выполняли. Страдать нам приходилось только от голода, так как оба были бедны, как церковные крысы, и от вшей при ночевках на третьем этаже нар общежития в руинах Преображенского собора.

Но свет не без добрых людей. Даже на Соловках. Правдами и неправдами нас перетащили в десятую роту, состоявшую из учрежденцев и спецов. Я попал шестым постояльцем в просторную келью.

Сожители были славными людьми, и жили мы дружно, верили друг другу, говорили свободно и единодушно боролись с тяготами режима, то посильно протестуя, то обходя их, ловчась и хитря.

Но все мы были различны в своих «вчера» и «сегодня».

Старшим по камере был Миша Егоров, «Парижанин», здесь и завязалась моя с ним дружба. Он, как полагалось старшему, занимал стоявший около печки непомерный и столь же неуклюжий «бегемот» — оставшийся от монахов широкий деревянный диван, жесткий, но со спинкой. На другом таком же диване — в нашей келье в монастырское время жили два монаха — помещался его друг еще по коммерческому училищу — Вася Овчинников, тоже московский купец, но с Рогожской, старообрядец, воспитанный в строгой, еще хранившей вековой уклад семье и в столь же строгих правилах древнего русского благочестия. Приятели любили друг друга, но это не мешало им постоянно пикироваться.

Третьим был турок Решад-Седад, их сверстник по годам, но с иным, пестрым и экзотическим даже для Соловков прошлым. Во время гражданской войны Решад занимался коммерческими, а быть может, и контрабандными операциями между Турцией и Грузией. При захвате Тифлиса попал к большевикам и разом приспособился к новой обстановке. Он вступил в партию, куда, как иностранец, был принят в те времена с распростертыми объятиями, и начал делать карьеру, спекулируя на самоопределении наций. Сначала все шло блестяще, коммерсант-контрабандист Решад-Седад стал ни мало, ни много, как наркомом просвещения автономной Аджарской республики. Но потом стряслось что-то, о чем Решад говорил коротко:

— Очень хорошо жил, как жантильом жил… только маленькая ошибка вышла…

Из Батума — на Соловки.

Политическая беспринципность Решада происходила от полной чуждости его политике вообще. Он понимал и расценивал ее только с коммерческой точки зрения. Но это поклонение мамоне не мешало ему быть в личной жизни вполне порядочным, очень отзывчивым человеком и добрым, верным товарищем. Малых талантов и умения ими пользоваться у Решада было хоть отбавляй. Он был и графиком, и рисовальщиком, умел делать игрушки, музыкальные инструменты, варить сыр и мыло, коптить рыбу, приготовлять конфеты из картошки… чего только он не умел! С такими знаниями на Соловках не пропадали: Решад стал заведующим мастерской экспортных художественно-кустарных игрушек и поставил дело неплохо, пользуясь всем разнообразием профессий соловецкой каторги.

Рядом с ним спал на едва прикрытом какой-то тоненькой тряпочкой топчане — старый барон Иоганн-Ульрих Риттер фон Рикперт дер Гельбензандт — его полная противоположность, который абсолютно ничего не умел делать, даже сколько-нибудь сносно приспособиться к соловецкому быту. Остзеец, просидевший всю жизнь в своем рыцарском замке, читая Готский альманах и лютеранский молитвенник, он был начисто обобран шпаной в дороге, всадил себе топор в колено в первый же день работы и, лишившись коленной чашки, как полный инвалид, попал в ночные сторожа какого-то склада. Это и спасло его от гибели. Земляки-остзейцы, которым уже удалось пробраться к мизерному каторжному счастью, вытащили старика в привилегированную роту. Свободный днем, он педантично следил за чистотой и порядком в келье, работая за своих беспорядочных соседей, а убрав и буквально выскоблив ее, садился у окна и читал свой молитвенник. Готский альманах отобрали при выгрузке. Как он ухитрялся проделывать всю процедуру уборки на своем костыле, — для меня до сих пор непонятно.

Его соседом по койке и соперником по древности рода был шляхтич вольный Стась Свида-Свидерский, герба Яцута, тоже хранитель феодальных традиций, на иного порядка. Пан Свидерский был молод, силен, красив и неглуп, но делом, достойным его древнего, от самого Казимира Великого, происхождения, он признавал только войну и охоту. Сколь доблестны были его подвиги на войне, мы знали только по его, заставлявшим вспоминать пана Заглобу, рассказам, но во всем, что касалось охоты, он был действительно большой и глубокий знаток. Распознавание следов зверя, обкладка его, дрессировка собак, пристрелка ружей — весь обширный и сложный комплекс охотничьих наук не имел от него тайн.

Право на жизнь в десятой роте ему давала очень приятная для него и небезвыгодная служба. Он был егерем Эйхманса и проводил все дни, скитаясь по острову, выслеживая дичь и тренируя собак. Сожитель он был приятный, веселый, покладистый и забавный собеседник.

— Пан, спать еще рано, читать не хочется, поври чего-нибудь, — просил его по вечерам бесцеремонный и простоватый Овчинников.

— Лайдак! — беззлобно огрызался Свида. — Поучись гонору. Врут только хлопы и хамы, а шляхтич если и мовит неправо, то фантастикует, — однако тотчас же начинал красочный рассказ о какой-нибудь необыкновенной охоте или о роскоши «палаца» князей Любомирских.

Шестым в келье был я. По странной случайности мы все были не только разных вероисповеданий, но и религиозного воспитания. Вася Овчинников — истовый старообрядец, Решад — правоверный мусульманин, барон — умеренный, как и во всем, добропорядочный лютеранин, пан Стась — фанатичный католик, я — православный, с налетом тогда деизма, Миша Егоров — полный и убежденный атеист-эпикуреец.

* * *

Однажды, в декабрьский вечер, случилось так, что мы все шестеро собрались в келью довольно рано. Так бывало редко. Пан обычно поздно возвращался из леса, я репетировал или выступал в театре, Миша Егоров засиживался у своих многочисленных приятелей, и лишь барон в одиночестве перебирал в памяти своих предков — магистров и комтуров — перед уходом на сторожевку.

— А знаете, ведь сегодня пятнадцатое декабря, — изрек Миша. Он всегда начинал речь с сентенций.

— А завтра — шестнадцатое, — в тон ему ответил Овчинников.

— Через десять дней — Рождество, — пояснил Миша, оглядывая всех нас.

— Тебе-то, атеисту, до этого какое дело? — возразил Овчинников, не прощавший безверия другу и однокашнику.

— Как — какое? — искренно изумился Миша, — а елка?

— Елка? А Секирку знаешь? Елки, брат, у вас в Париже устраивают, а социалистическая пенитенциария им другое назначение определила, — кольнули мы Мишу его партийным прошлым.

— А мы и здесь свой Париж организуем! Собственное рю Дарю! Замечательно будет, — одушевился Миша. — После поверки в келью никто не заглянет… Дверь забаррикадируем, окна на третьем этаже… хоть молебен служи!

Идея была заманчива. Вернуться хоть на час в безвозвратно ушедшее, пожить в том, что бережно хранится у каждого в сокровенном уголке памяти… Даже барон вышел из своего обычного оцепенения и в его тусклых оловянных глазах блеснул какой-то теплый свет.

— Елка? Tannenbaum? Да, это есть очень хорошо. В моем доме я всегда сам заряжал, нет, как это будет по-русски? Надряжал семейную елку… И было много гости.

Мы верили друг другу и знали, что «стукачей» меж нас нет. Предложение Миши было осуществимо, и мы тотчас приступили к выработке плана.

— Елочку, небольшую, конечно, срубишь ты, — говорил мне Миша, — через ворота нести нельзя — возбудит подозрение. А мы вот что сделаем: я на угловую башню залезу и бичевку спущу. Ты, возвращаясь, привяжи елку, а я вздерну. В темноте никто не заметит.

— Украшения изготовит, конечно, Решад. Он мастер великий. А свечи?

— Склеим трубочки из бумаги, вставим фитили и топленой ворванью зальем, — отозвался Овчинников. — У нас в моленных фабричных не приемлют. Сами делают, и я мальчишкой делал. Умею.

— Есть, капитан! Но еще вопрос: угощение? Без кутьи какой же сочельник…

— Ша, киндер! — властно распорядился Миша. — Это мое дело. Я торгпред! Парижские штаны реализую, лучших уркаганов мобилизую, а угощение будет! Ручаюсь!

— Но ведь еще надо один священник… Это Рождество, Heilige Nacht… Надо молиться… Я, конечно, могу читать молитвы, но по-немецки. Вам будет, как это? Непонимаемо?

— Да, попа надо, — раздумчиво согласился Миша, — мне-то, конечно, это безразлично, но у нас всегда в сочельник попа звали… Без попа как-то куцо будет. Не то!..

— Вопрос в том — какого? Мы-то, как на подбор, все разноверцы.

— Россия есть православный Империя, — барон строго обвел всех своими оловянными глазами и для убедительности даже поднял вверх высохший, как у скелета, указательный палец, — Россия имеет православный религион. Мой батюшка ходил в русски Kirche на Пасх, на Рождество и на каждый царский день. Он был российски генерал!

— Ты, пан, как полагаешь? Ты, адамант истинный?

— Пан ксендз Иероним, конечно, не сможет. Он будет занят… Пусть служит русский.

— Далековато от нас Рогожское-то, — улыбнулся Вася Овчинников, — пожалуй, не поспеем оттуда нашего привезти!

— Решено. Вопрос лишь, кого из священников, — резюмировал я. — Никодима Утешителя?

— Ясно, его! По всем статьям, — отозвался Миша. — Во-первых, он замечательный парень, а во-вторых, голодный. Подкормим его для праздника!

«Замечательному парню», как назвал его Миша, отцу Никодиму было уже лет под восемьдесят и парнем он вряд ли был, но замечательным он был действительно, о чем рассказ впереди. Его знали все заговорщики, и кандидатура была принята единогласно.

* * *

Подготовка к запрещенной тогда и на материке и на Соловках рождественской елке прошла, как по маслу. Решад задумал изумить всех своим искусством и, оставаясь до глубокой ночи в своей мастерской, никому не показывал изготовленного.

— Все будет, как первый сорт, — твердил он в ответ на вопросы, — живой товар! Я все знает, что тэбэ нада… Всякий хурда-мурда! И рыбка, и ангел…

— А у вас, у басурманов, разве ангелы есть? — с сомнением спросил Вася.

— Совсэм ишак ты! — возмутился турок. — Как мошет Аллах быть без ангел? Один Бог, один ангел для всех! И фамилия та же самая: Габариил, Исмаил, Азараил… Совсем одинаково!..

Миша также держал в тайне свои приготовления, лишь Вася Овчинников с бароном открыто производили свои химические опыты, стараясь отбить у ворвани неприятный запах. Химики они были плохие, и по коридору нестерпимо несло прелой тюлениной. Выручил тот же ловкий Решад, добыв у сапожников кусок темного воска, каким натирают дратву.

В сочельник я срубил елочку и, отстав от возвращавшихся лесорубов, привязал ее к бичеве в условленном месте, дернул, и деревцо поползло вверх по заснеженной стене.

* * *

Когда, обогнув кремль и сдав топор дежурному, я вошел в свою келью, елочку уже обряжали. Хлопотали все. Решад стоял в позе триумфатора, вынимая из мешка рыбок, домики, хлопушки, слонов… Он действительно превзошел себя и в мастерстве и в изобретательности. Непостижимо, как он смог изготовить все это, но его триумф был полным. Каждую вещь встречали то шепотом, то кликами восторга. Трогательную детскую сказку рассказывали нам его изделия…

Теснились к елке, к мешку, толкались, спорили. Миша, стремившийся всегда к модернизму, упорно хотел одеть в бумажную юбочку пляшущего слона, уверяя, что в Париже это произвело бы шумный эффект.

— Дура ты монпарнасская, — вразумлял его степенный Овчинников, — зеленые слоны еще бывают, допиваются до них некоторые, но до слона в юбке и допиться никому не удавалось… хотя бы и в Париже!

На вершине елки сиял… нет; конечно, не советская звезда, а венец творчества Решада — сусальный вызолоченный ангел.

Украсив елку, мы привели в порядок себя, оделись во все лучшее, что у нас было, выбрились, вымылись. Трудновато пришлось с бароном, имевшим лишь нечто, покрытое латками всех цветов, бывшее когда-то пиджаком, но Миша пришел на помощь, вытащив из своего чемодана яркий до ослепительности клетчатый пиджак.

— Облачайтесь, барон! Последний крик моды! Даже не Париж, а Лондон… Модель!

Рукава были несколько коротки, в плечах жало, но барон сиял и даже как будто перестал хромать на лишенную чашечки ногу.

— Сервируем стол, — провозгласил Миша, и теперь настал час его торжества. — Становись конвейером!

Сам он поместился около своего необъятного дивана и из скрытого под ним ящика начали появляться и возноситься в Мишиных руках унаследованные от монахов приземистые оловянные мисы и деревянные блюда.

— Salade des pommes de terre. Etoile du Nord, — торжественно, как заправский метр-д-отель, объявлял Егоров. — Saute de тюленья печенка, чорт ее знает, как она по-французски будет!

— Ну, это брат, сам лопай, — буркнул Овчинников.

— Действительно ты — адамант рогожский! Столп и только! Дубина! Я пробовал, лучше телячьей! Поверь! Ragou sovietique. Пальчики оближете! Frit de селедка avec луком! Riz russe… кутья… Вот что даже достал! С изюмом!

— Подлинно изобилие плодов земных и благорастворение воздухов!

В азарте сервировки мы не заметили, как в келью вошел отец Никодим. Он стоял уже среди нас, и морщинки его улыбки то собирались под глазами, то разбегались к седой, сегодня тщательно расчесанной бороде. Он потирал смерзшиеся руки и ласково оглядывал нас.

— Ишь ты, как прифрантились для праздника! Герои!.. А сиятельного барона и узнать невозможно: жених, прямо жених! Ну, а меня уж простите, ряска моя основательных дополнений требует, — оглядел он отрезанные полы, — однако, материал добрый… В Киеве купил, в году — дайте вспомнить… в девятьсот десятом! Знаменито тогда вырабатывали…

— Дверь! Дверь! — страшным голосом зашептал Миша. — Забыли припереть, анафемы! Чуть-чуть не влопались. Придвигай «бегемота»… Живее да потише!

Приказание было мгновенно исполнено.

— Ну, пора и начинать. Ставь свою икону, адамант. Бери требник, отче Никодимче!

На угольном иноческом шкапчике-налое, служившем нам обычно для дележки хлебных порций, были разостланы чистые носовые платки, а на них стал темный древний образ Нерукотворного Спаса, сохраненный десятком поколений непоколебимого в своей вере рода Овчинниковых. Но лишь только отец Никодим стал перед аналоем и привычно кашлянул… вдруг «бегемот», припиравший дверь, заскрипел и медленно пополз по полу. Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова дежурного по роте охранника, старого еврея Шапиро, бывшего хозяйственника ГПУ, неизвестно за что сосланного на Соловки.

Попались! Секирка неизбежна, а зимой там верная смерть, — пронеслось в мозгах у всех, кроме разве барона, продолжавшего стоять в позе каменной статуи.

— Ай-ай!.. Это-таки настоящее Рождество! И елка! И батюшка! И свечечки! Не хватает только детишек… Ну, и что? Будем сами себе детишками!

Мы продолжали стоять истуканами, не угадывая, что сулит этот визит. Но по мере развития монолога болтливого Шапиро возрастала и надежда на благополучный исход.

— Да. Что же тут такого? Старый Аарон Шапиро тоже будет себе внучком. Отчего нет? Но о дежурном вы все-таки позабыли. Это плохо. Он тоже человек и тоже хочет себе праздника. Я сейчас принесу свой пай, и мы будем делать себе Рождество, о котором будем знать только мы… одни мы…

Голова Шапиро исчезла, но через пару минут он протиснулся в келью целиком, бережно держа накрытую листком бумажки тарелку.

— Очень вкусная рыба, по-еврейски фиш, хотя не щука, а треска… Сам готовил! Я не ем трефного. Я тоже верующий и знаю закон. Все евреи верующие, даже и Лейба Троцкий… Но, конечно, про себя. Это можно. В Талмуде все сказано, и ученые ребби знают… Батюшка, давайте молиться Богу!

— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков! Аминь.

— Amen, — повторил деревянным голосом барон.

— Amen, — шепотом произнес пан Стась.

Отец Никодим служил вполголоса. Звучали простые слова о Рожденном в вертепе, об искавших истины мудрецах и о только жаждавших ее простых, неумудренных пастухах, приведенных к пещере дивной звездой…

Электричество в келье было потушено. Горела лишь одна свечка перед ликом Спаса, и в окнах играли радужные искры величавого сполоха, окаймлявшего торжественной многоцветной бахромой темную ризу усыпанного звездами неба. Они казались нам отблесками звезды, воссиявшей в мире Высшим Разумом, перед которым нет ни эллина, ни иудея.

Отец Никодим читал Евангелие по-славянски. Методичный барон шепотом повторял его по-немецки, заглядывая в свой молитвенник. Со стороны стоявшего сзади всех шляхтича порой слышалась латынь… На лице атеиста Миши блуждала радостная детская улыбка.

— С наступающим праздником, — поздравил нас отец Никодим. И потом совсем по-другому, по-домашнему. — Скажите на милость, даже кутью изготовили! Подлинное чудо!

Все тихо, чинно и как-то робея, словно стыдясь охватившего их чувства, сели за стол, не зная, с чего начать.

— О главном-то и забыл с вашими молитвами! — хлопнул себя по лбу Миша, метнулся к кровати, пошарил под матрацем и победно взмахнул такой знакомой всем бутылкой. — Вот она, родимая! Полных 42 градуса, печать… Из закрытого распределителя достал! На парижскую шелковую рубаху выменял…

Ликование превысило все меры. Никто из нас никогда в жизни, ни прежде, ни потом, не ел такого вкусного салата, как Etoile du Nord из промерзшей картошки; рыба-фиш была подлинным кулинарным чудом, а тюленья печенка — экзотическим изыском…

Выпили по первой и повторили. Разом зарумянившийся барон фон-Риккерт, встав и держа в руке рюмку, затянул Stille Nacht, Heilige Nacht, а Решад стал уверять всех, что:

— По-турецки тоже эта песня есть, только слова другие…

Потом все вместе тихо пропели «Елочку», дополняя и импровизируя забытые слова, взялись за руки и покружились вокруг зажженной елки. Ведь в ту ночь мы были детьми, только детьми, каких Он звал в свое царство Духа, где нет ни эллина, ни иудея…

* * *

Когда свечи догорели и хозяйственный Вася собрал со стола остатки пира, отец Никодим оглядел все изделия Решада своими лучистыми глазами и даже потрогал некоторые.

— Хороша елка, слов нет, а только у нас на Полтавщине обычай лучше. У нас в этот день вертеп носят. Теперь, конечно, мало, а раньше, когда я в семинарии был, и мы, бурсаки, со звездою ходили. Особые вирши пели для этого случая. А вертепы-то какие выстраивали — чудо механики! Такое устроят бурсаки, что звезда по небу ходит, волхвы на коленки становятся, а скоты вертепные, разные там — и овцы, и ослята, и верблюды — главы свои пред Младенцем преклоняют… а мы про то поем…

— Скоты-то чего же кланяются? — удивился Миша. — Они что понимают?

— А как же, — всем лицом засветился отец Никодим, — понимать не понимают, а сочувствуют. Потому и они — твари Божие. Даже и древо безгласное и то Радость Господню приемлет. Апокрифическое предание о том свидетельствует… Как же скотам-то не поклониться Ему в вертепе?

— Поклонился же Ему сегодня ты… скот в вертепе…

— Ты иногда не так уж глуп, как кажешься, адамант, — не то раздумчиво, не то удивленно ответил Миша своему другу.

Назад: Часть четвёртая. Сих дней праведники
Дальше: Глава 21. Приход отца Никодима