Книга: #панталоныфракжилет: Что такое языковые заимствования и как они работают
Назад: 6. ЭТО НЕ МОЕ КОФЕ, ИЛИ КТО БОИТСЯ ТРАНСГЕНДЕРОВ?
Дальше: 8. “СКАЖИ: КОТОРАЯ ТАТЬЯНА?” НЕМНОГО ОБ ИМЕНАХ СОБСТВЕННЫХ

7. инсульт туники, или ложные друзья переводчика

В учебниках и популярной литературе по проблемам перевода часто встречается раздел о “ложных друзьях переводчика”, а порой им посвящают целые словари. На всякий случай напомним — так называются слова иностранного языка, внешне похожие на слова вашего родного языка, на который вы пытаетесь что-то перевести, но с немного другим значением (а иногда и с совершенно другим). По-научному они называются межъязыковыми паронимами. Вот примеры наиболее типичных казусов, уже вошедших в переводческий фольклор:

Сколько я встречал дичайших ошибок, причем порой даже в довольно хороших переводах! То в викторианской Англии джентльменов приглашают в публичный дом, хотя речь идет о пабе, то есть пивной (по-английски буквально public house). То переводчик живописует военного: сидит офицер в ресторане, а “грудь его туники заляпана фруктовым салатом”. И этот неряха преспокойно беседует с сенатором и его супругой. А все потому, что “фруктовым салатом” военные прозвали орденские планки — такие, знаете, пестренькие полосочки, которые носят вместо медалей, чтоб не слишком звенело. А “туника” — это “мундир” или “китель”, и прошу вас, читая переводную литературу, помните об этом. Гражданские, особенно в будущем, — Бог с ними, может, они и впрямь носят туники и тоги. Но военные, полагаю, и в будущем не станут обряжаться в античные хламиды!

В оригинале, конечно, английское слово tunic, которое может обозначать разнообразные типы верхней одежды, в том числе мундир военного. И разумеется, можно лишь от души посмеяться над невежеством переводчика, спутавшего public house с публичным домом — в наше время слово паб вполне прижилось в русском языке, и такую ошибку вряд ли кто сделает, сейчас не 90-е.

Но если оставить в стороне шуточки над горе-переводчиками, откуда берутся такие слова-ловушки? Иногда они возникают в близкородственных языках при историческом расхождении смыслов. Например, по-польски слово czaszka, обманчиво похожее на наше чашка, означает “череп”, — но вспомним, что, когда мы роняем чашку на пол, от нее остаются черепки. В Болгарии же мне неоднократно приходилось наблюдать, как русские туристки в кафе просили “сметану” к салату и возмущались, получив упаковку… сливок для кофе. Что неудивительно, поскольку по-болгарски сметана и значит сливки (сметана в нашем понимании у болгар не в ходу, но для заправки салата вполне можно было попросить кисело мляко). Это результаты того, что современные славянские языки происходят от общего праславянского, разделившегося на разные ветви много веков назад. Хотя они и родственны друг другу, но долгое время развивались отдельно, и значения слов со временем менялись по-разному.

Но часто “ложные друзья”, если приглядеться, — неродные для обоих языков, то есть заимствования. Злосчастная пара туника/tunic как раз такого рода: и русское, и английское слово заимствованы из латинского tunica. Но русское слово до недавнего времени функционировало главным образом как историзм — обозначение нижней рубашки древних греков и римлян, а английское издавна употребляется и применительно к разнообразным видам современной одежды, как мужской, так и женской. Как возникло такое различие?

Вспомним, что латынь в Западной Европе имеет долгую традицию в качестве письменного языка (об этом упоминалось в главе 5). В монастырях, например, не только молились на латыни, но и вели на этом языке хозяйственную документацию, писали письма и мемуары. Хотя реалии средневековой Европы несколько отличались от античных, писцы, недолго думая, приспосабливали латинскую лексику к современности. Так, францисканец брат Лев записывает рассказ основателя своего ордена, св. Франциска Ассизского, “Об истинной и совершенной радости” — воспоминание о том, как Франциск возвращался зимой пешком из Перуджи: “…и зима слякотная и до того холодная, что на рубашке (ad extremitates tunicae) намерзают сосульки и бьют по голеням”. Всем, кто представляет себе древнеримский мужской костюм (хотя бы по мультикам про Астерикса и Обеликса), известно, что туника римлян до голеней не доходила — она была не выше колена. Очевидно, что Франциск имеет в виду подрясник, но Лев, передавая рассказ на письменной латыни, называет его tunica.

В английский слово tunic попало через посредство старофранцузского, в эпоху нормандского завоевания. В современном французском написание слова tunique не изменилось со времен Средневековья, и оно все еще означает и одежду духовенства, и просто рубашку, надеваемую через голову. В английском же значения этого слова расширились еще больше — от военного мундира до фасона короткого женского платья.

Однако в русской культуре традиции латинской письменности исторически не было (если не считать использования латыни в медицине и науке в XVIII–XIX вв.). Такое слово, как туника, могло попасть в русский язык только одним способом — при переводе памятников античной литературы на русский язык. Оно никак не применялось для описания современных реалий и сразу очутилось в роли историзма.

Подобный же казус произошел с английским insult, которое означает вовсе не “инсульт”, а “оскорбление”. Тем не менее оно родной брат нашему слову инсульт. Оба происходят от латинского insultatio “наскок, нападение”, которое, в свою очередь, образовано от глагола insultare “наскакивать, набрасываться”. Уже для древних римлян это слово имело также значение “словесного выпада, насмешки” (ср. русское нападки и более современное наезд). Отсюда уже легко выводится английское значение “оскорбление”. И в этом случае мы имеем дело со старофранцузским посредничеством: вместе с нормандской аристократией в Англию пришла рыцарская культура, неразрывно связанная с кодексом чести, а следовательно, нуждавшаяся в соответствующей лексике.

В свою очередь, русское слово инсульт попало к нам от немцев — это усеченная форма старого медицинского термина apoplektischer Insult. В дореволюционной литературе вам, вероятно, встречался дословный перевод этого термина как апоплексический удар. По-английски “инсульт” и сейчас просто “удар” — stroke. Но в начале XX в. в русском языке стало закрепляться слово инсульт — вероятно, милостью ленивых переводчиков. Еще в 1926 г. оно требовало пояснения, перевода на более привычный язык:

Врач, Георгий Григорьевич Грохотко, — мигом примчался: потискавши тело и что-то проделав над ним, он отрезывал. — Апоплексия? — Инсульт! — Что такое инсульт? — Апоплексия.

(Андрей Белый, “Москва”, ч. 2)

Заметно, что Андрею Белому не нравился такой варваризм, однако он успешно прижился в качестве термина. Почему так произошло? Слово инсульт обладало целым набором нужных качеств. Оно было короче, чем апоплексический удар и даже апоплексия; к тому же в разговорной речи чаще говорили просто удар, что звучало неоднозначно (с таким же успехом мог подразумеваться удар по голове), тогда как наука предпочитает точную терминологию, а слово инсульт в русском языке не было занято другими значениями. Наконец, как уже упоминалось, непонятные иностранные слова часто привлекают “книжностью” и звучат более “научно”. Так переводческая небрежность обратилась в медицинский термин, который закрепился.

Стало быть, в английском языке “нападение” сменило оттенок значения с физического на моральный, а в немецком метафора агрессии развилась в сторону ее трактовки как “нападения” болезни на человека, она-то и попала в русский. Но все эти слова восходят к одной и той же латинской основе и являются заимствованиями, а без знания истории вопроса сложно понять, что общего между поражением сосудов головного мозга (в русском языке) и оскорблением (в английском).

Медицине особенно “везет”: такая же история произошла со словом ангина. Знатоки английского в курсе, что angina в этом языке обозначает вовсе не больное горло, а стенокардию. На самом деле в английских словарях можно встретить и описание ангины в нашем понимании, но “по умолчанию” в англоязычных текстах angina все же обычно подразумевает стенокардию, тогда как русскому языку, по крайней мере современному, это значение неизвестно. В XIX в. Национальный корпус русского языка дает единственный пример употребления слова ангина для сердечно-сосудистого заболевания — в письме Н. С. Лескова Л. Н. Толстому. Однако Лесков был известным англоманом и, скорее всего, у него это англицизм. С начала XX в. слово ангина становится общеупотребительным и у всех авторов имеет привычное нам значение — инфекционного заболевания горла, за единственным исключением все того же Андрея Белого, который говорит о “грудной ангине” в “Начале века” (1930). Научно-популярных и медицинских текстов XIX — начала XX в., где русское слово ангина употреблялось бы в “английском” значении, мне на данный момент обнаружить не удалось. Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона знает оба варианта, но настаивает, что “английский” — неправильный:

Ангина (жаба) — под этим названием древняя и народная медицина разумеют все болезненные состояния, при которых появляется затруднение глотания, затруднение речи и припадки удушья в зависимости от воспалительного состояния зева и бронх. Главнейшие из них следующие: воспаление гортани (angina laryngea), воспаление трахеи (angina trachealis), воспаление неба (angina faucium), миндалевидных желез (angina tonsillaris), язычка (angina uvularis) и т.д. <…> Грудная жаба (angina pectoris) имеет неправильное название, так как припадки этого заболевания находятся в зависимости от какого-либо страдания сердца (см. Грудная жаба). Главнейшие симптомы ангины суть: сухость и царапанье в горле, болезненность при глотании или полная невозможность глотать, охриплость, кашель, свистящий вдох и выдох, припадки удушья, часто появляющиеся по ночам и сопровождающиеся синевой лица, конечностей и т.д.

Итак, мы видим описания всяческих видов “ангины”, включая не только заболевания горла, но и “грудную жабу” (это и есть устаревшее название стенокардии). В чем же секрет? А в том, что по-латыни angina — “удушье”. Удушье может быть и из-за отека горла, и из-за сердечной недостаточности. Средневековые медики не разбирались в причинах болезней и именовали их по симптомам. Но в начале XX в. разная природа стенокардии и воспаления горла была уже очевидна. В английском языке слово angina осталось главным образом за стенокардией — болезнь горла там назовут, скорее, тонзиллитом, tonsillitis (в России это слово тоже употребляется, но как профессиональный термин — в нейтральной речи никто не скажет “у меня тонзиллит”). У нас же обозначение ангина, проникшее в язык поздно, лишь в конце XIX в., решили закрепить за воспалением миндалин, чтобы не путаться.

Огромное количество пар “ложных друзей” существует между английским и французским, в которых эти пары тоже, как правило, заимствованы из латыни. Таково, например, слово concurrence. По-французски это наша конкуренция, а вот в английском слово приняло прямо противоположное значение — “согласие”. Как такое возможно? И снова на помощь приходит история церковной латыни. В латинском языке concurrens дословно означает “бегущий вместе”. Как вы понимаете, бежать вместе можно и на соревнованиях (кстати, по-английски competition значит и “соревнование”, и “конкуренция”), и в дружеской компании — цель-то в слове не уточняется. В античной латыни у глагола concurrere был широкий спектр значений — от “сбегаться в одно место” до “сталкиваться, сражаться”. Так вот, католическая церковь называла словом concurrentia (отсюда французское concurrence) совпадение церковных праздников, которые по замыслу совпадать были не должны, но в силу подвижности церковного календаря такое иногда все-таки происходило. Праздники оказывались “конкурирующими” — они требовали разной обрядности, и духовенство оказывалось перед нелегким выбором, какой же из них главнее.

Откуда мы знаем, что французское слово concurrence — именно латинское заимствование, а не исконно французское, не восходит к тем временам, когда французский отделился от латыни? Ответ достаточно прост: в этом слове сохранилась латинская форма корня cur- “бег”. В исконно французских по происхождению словах он имеет вид cour-.

В английском же осталось лишь общее значение “совпадение”, которое затем превратилось в “согласие”. Впрочем, следы старого значения сохранились в правовой терминологии, где тоже когда-то латынь была основным письменным языком: concurrent jurisdictions по-английски означает именно “конкурирующие юрисдикции”, то есть перекрывающиеся. В остальных областях такое употребление по большей части забыто, и, если вам в научном английском тексте попадется выражение concurrent views, помните, что это не “конкурирующие”, а совсем наоборот — “совпадающие взгляды”.

Еще один пример — пара fastidieux/fastidious. Первое слово французское — “скучный, утомительный, неудобный”. Второе — английское — “привередливый”. Оба происходят из латинского fastidiosus, которое, как это часто случалось у римлян, имело два взаимно противоположных значения: “брезгливый” и “вызывающий брезгливость”. С английским словом все понятно, а вот как “брезгливый” стал “скучным”? А просто слово fastidiosus состоит из двух корней — fastus (“высокомерие”, “пренебрежение”) и taedium (“отвращение”, но также и “скука”). В английском языке актуализировался первый корень, во французском — второй, причем “скука” вышла на первый план.

Путаница случается и в образовательной терминологии: французское baccalauréat означает всего-навсего аттестат о полном среднем образовании, и англичанин удивится, услышав, что французский школьник сдает экзамены на “бакалавриат” — для британского студента baccalaureate подразумевает три-четыре года университетской программы. (Уточним, что речь идет о языке жителей Франции — у франко-канадцев слово baccalauréat значит то же, что его аналог в английском.) То и другое восходит к средневековому латинскому baccalaureatus, второй по статусу ученой степени средневековых университетов после licentiatus: степень лиценциата присваивали через два года обучения, и она была нижней планкой образования, необходимой для того, чтобы получить разрешение (то есть лицензию) заниматься медициной и правом. Для получения степени бакалавра требовалось уже четыре года. Как мы видим, английская система образования консервативнее — она осталась ближе к средневековой, чем французская.

Пожалуй, одна из самых знаменитых и скандальных пар ложных друзей переводчика — английско-испанская пара embarrassed/embarazada. По слухам, американские туристки частенько попадают в конфузные ситуации при поездках по странам Латинской Америки, пытаясь сказать, что они смущены (embarrassed). Поскольку испанский когнат embarazada говорит не о смущении, а о беременности. И в испанском, и в английском это заимствования с долгой историей. Оба восходят к португальскому embaraçar — “связывать веревкой”, а в переносном смысле — “позорить”. Нетрудно догадаться, что это слово отражает память о средневековом обычае унижать пленных или осужденных, выводя их на площадь с веревкой на шее. Но и это не начало истории слова. Португальский глагол образован от существительного baraço “веревка”, которое, в свою очередь, заимствовано из арабского maraso с тем же значением, чья родословная прослеживается вплоть до аккадского языка — того, на котором говорили в Древнем Междуречье еще пять тысячелетий назад. Кстати, мы говорим скованный о смущенном человеке, что по смыслу близко к слову связанный. Что же касается беременности, то об этом факте физиологии в европейской культуре еще недавно было стыдно и неловко говорить, особенно если она внебрачная. Так слово, образованное от корня, известного еще древним вавилонянам, в настоящее время служит источником смущения (а как же!) при контактах представителей англоязычных и испаноязычных народов.

В завершение рассказа о “ложных друзьях переводчика” и о том, какие ловушки они могут расставлять иностранцу, вернемся на русскую почву и вспомним стихотворение, которое, полагаю, знакомо многим читателям с детства, — “Балладу о королевском бутерброде” А. Милна в переводе С. Я. Маршака. Король заказывает к завтраку масло, и вот к чему это приводит:

Придворная молочница

Пошла к своей корове

И говорит корове,

Лежащей на полу:

— Велели их величество

Известное количество

Отборнейшего масла

Доставить к их столу!

Ленивая корова

Ответила спросонья:

— Скажите их величествам,

Что нынче очень многие

Двуногие-безрогие

Предпочитают мармелад,

А также пастилу!

Придворная молочница

Сказала: — Вы подумайте! —

И тут же королеве

Представила доклад:

— Сто раз прошу прощения

За это предложение.

Но если вы намажете

На тонкий ломтик хлеба

Фруктовый мармелад,

Король, его величество,

Наверно, будет рад!

Тотчас же королева

Пошла к его величеству

И, будто между прочим,

Сказала невпопад:

— Ах, да, мой друг, по поводу

Обещанного масла…

Хотите ли попробовать

На завтрак мармелад?

Король ответил:

— Глупости! —

Король сказал:

— О боже мой! —

Король вздохнул: — О господи! —

И снова лег в кровать.

— Еще никто, — сказал он, —

Никто меня на свете

Не называл капризным…

Просил я только масла

На завтрак мне подать!

Казалось бы, ситуация ясна: королю пытаются навязать нерациональный изыск в виде мармелада на завтрак, но король проявляет здравый смысл и демократизм в привычках, настаивая на обыкновенном бутерброде с маслом… Все так, только в оригинале у Милна стоит слово marmalade — классический ложный друг переводчика, ибо значит оно вовсе не “мармелад”, а “повидло”, преимущественно из апельсинов и других цитрусовых. Которое среднестатистический англичанин мажет на бутерброд по утрам.

Никакой “а также пастилы” в оригинале нет, ее придумал Маршак, неверно истолковавший слово marmalade. А молочница в оригинале не предлагает “фруктовый мармелад” “на тонком ломтике хлеба”, а высказывается куда более лаконично:

Excuse me, your majesty, for taking of the Liberty,

But marmalade is tasty, if it’s very thickly spread.

Простите мне, ваше величество, такую дерзость,

Но повидло вкусное, если его погуще намазать.

К королю вовсе не пытаются подольститься, оправдываясь за отсутствие масла, — его нагло унижают, предлагая обойтись повидлом без масла. С учетом того, что остальной текст переведен у Маршака по большей части верно, этот пример иллюстрирует, до какой степени может изменить смысл ошибочное понимание одного слова.

И английское слово marmalade, и русское мармелад заимствованы из французского marmelade “варенье” (изначально — “айвовое варенье”, от испанского marmelo “айва”). Но как же варенье или повидло превратилось в относительно твердый тип сладости? Ясности нет. Уже самые ранние упоминания мармелада в русской литературе — с середины XIX в. — явно подразумевают твердый продукт, а не повидло и не варенье: у Достоевского в “Скверном анекдоте” (1862) говорится о “тарелочках с яблоками, с конфетами, с пастилой, с мармеладом, с грецкими орехами и проч.”; у других авторов мармелад тоже регулярно соседствует с пастилой, пряниками и другими твердыми сладостями; его покупают коробками (например, у А. М. Горького в рассказе “Трое”, 1901). В. П. Катаев в повести “Белеет парус одинокий” (1936), где действие происходит в 1905 г., описывает “мармеладки” фабрики братьев Крахмальниковых, которыми украшали поминальную кутью, — очевидно, что это могли быть только куски твердого продукта. Похожее значение есть у португальского слова marmelada, которое издавна означает сладость из айвы, близкую к нашему мармеладу. Но португальский — как будто слишком экзотический язык для России, и пути, которыми это слово могло попасть в русский, загадочны.

Так или иначе, данные Национального корпуса говорят о том, что для Маршака, родившегося в 1887 г., наше современное значение слова мармелад было привычным и основным. Более того, уже в XIX в. мармелад приобретает в России коннотации мещанского гламура, деликатеса для убогих в материальном и духовном смысле людей:

Между ними наиболее пустили корни здесь два промышленника, называемые “маркитантами”: один ходит по всем комнатам с плетенкой, наполненной булками, другой — со всякой дрянью, вроде пряников, рожков, мармелада и яблок, предлагая, по преимуществу женщинам, разные свои “фруктовые удовольствия”.

(В. В. Крестовский, “Петербургские трущобы”, ч. 5, 1867)

Лакей Пахом расставляет на переддиванном столе десерт: пастилу, мармелад, изюм, моченые яблоки и т.п.

(М. Е. Салтыков-Щедрин, “Пошехонская старина. Житие Никанора Затрапезного, пошехонского дворянина”, 1887–1889)

Заполучив от родных на праздники несколько рублишек, она забывала и Васькины разорванные сапожонки, и необходимость обеда на завтра, а шла в Гостиный двор и покупала себе шляпку с птицей, а потом в Милютиных лавках забирала белевской пастилы, вишневого варенья, винных ягод, абрикосовую соломку, мармелад, клюкву в сахаре и вяземских пряников.

(Вас. И. Немирович-Данченко,

“Сластеновские миллионы”, 1893)

— В суде иногда очень любопытно, — кислым голосом заметила Фелицата Грызлова и, взяв коробку с мармеладом, стала ковырять в ней щипчиками.

(А. М. Горький, “Трое”, 1901)

У А. П. Чехова мармелад неоднократно становится символом кульминации пошлости. В рассказе “Учитель словесности” (1894) жена главного героя сообщает: “Мармеладу наелась”, — как раз в тот момент, когда он осмысляет свою жизнь и понимает никчемность и убожество своего брака. В пьесе “Безотцовщина” (1878) мармелад и вовсе возникает на фоне непристойности:

Платонов. <…> Где это ты так шикарно остригся? Хороша прическа! Стоит целковый?

Трилецкий. Меня не цирюльник чешет… У меня на это дамы есть, а дамам я не за прическу плачу целковые… (Ест мармелад.)

Сложно сказать, рассчитывал ли юный Чехов, что мармелад, поедаемый актером, будет виден из зрительного зала (пьеса не была обнародована им при жизни, и о ее существовании узнали только спустя почти два десятилетия после смерти писателя). Но смысловое предназначение ремарки о мармеладе прозрачно.

Для Маршака, таким образом, мармелад — это не только другой вид продукта, чем английский marmalade, он еще и нагружен принципиально иными культурными коннотациями. Английский marmalade — нейтральный, респектабельный элемент завтрака добропорядочного среднего класса. Русский мармелад для интеллигенции рубежа XIX–XX вв. — вульгарная претензия на изысканное лакомство, ассоциирующаяся либо с социальными низами, либо с провинциальной ограниченностью ума и вкусов, и уж точно не повседневная еда для завтрака. У Милна король по-детски возмущен попыткой его надуть: “Никто не может назвать меня капризным (fussy)!” Он просто доказывает, что нет ничего нескромного в желании поесть на завтрак масла. У Маршака “капризность” обретает совершенно иной смысл: “капризные” — те, кто ест с хлебом мармелад вместо масла, в соответствии с вульгарными представлениями о королевской роскоши; король же, как истинный аристократ, отличается простотой и разумностью вкусов. Так история, рассказанная автором “Винни-Пуха”, в русском переводе непреднамеренно становится более сложной и “взрослой”, чем она была в оригинале. И произошло это из-за столкновения двух похожих слов, которые и в русском, и в английском являются заимствованиями, но каждое из них прожило совершенно самостоятельную жизнь.


Назад: 6. ЭТО НЕ МОЕ КОФЕ, ИЛИ КТО БОИТСЯ ТРАНСГЕНДЕРОВ?
Дальше: 8. “СКАЖИ: КОТОРАЯ ТАТЬЯНА?” НЕМНОГО ОБ ИМЕНАХ СОБСТВЕННЫХ