Уже второй год живу недалеко от могилы Пастернака. Стыд сплошной: надо было бы еще год назад прийти на могилу поэта, литию прочесть (пропеть, прошептать). А не получилось. Не сложилось. Лень-матушка да суета-зараза.
Хотя в Париж ездил зачем? На кладбище Монпарнас ходил, на Пер-Лашез ездил, опять же. И потом – на Сент-Женевьев-де-Буа перекладными добирался. Ведь не ради же Эйфелевой башни, ведь не ради. Что мне башня, и что я башне? Где бы ни был, что было главное в программе? Правильно: кладбище. Мертвые – они только условно мертвые. Трудно сказать, кто живее: сегодняшние живые или вчерашние мертвые. А кто кого мертвей? Оскар Уайльд или вчера похороненный парикмахер с бульвара Распай? Трудно сказать. Мертвые и живые сплелись воедино, и кто мертвей, а кто живей, сказать сложно. По мне – мертвые живее живых, а живые мертвее мертвых.
Но это – чисто «по мне». И я всегда это чувствовал, потому ходил на кладбища раньше всех музеев, раньше всех выставочных залов. Раньше всего, что обтоптано туристами, обхвалено, зацокано языками, сфотографировано, оплачено, растиражировано… И так далее.
Но вот – случилось, сложилось, удалось. Поехали. В смысле – в Переделкино. Смех сказать – поехали. Полчаса – и на месте. Это разве «ехали»? Припарковались, нашли. Сторож все показал привычно, и мы двинулись. Как тысячи тех, что перед нами. Как тысячи тех, что после нас.
Вдоль забора, вперед, вперед. Справа будет могила Тарковского. Вот она.
Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло,
Только этого мало.
Рядом крест с именем сына. Сам-то сын – во французской земле. И на могиле надпись: «Человеку, увидевшему ангела». Отче наш. Богородице Дево. Вечная память, и дальше, вдоль забора. Дальше. Стоп. Вот она – могила с белым обелиском. Здравствуйте, Борис Леонидович. Отче наш. Богородице Дево. Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего.
Кто подлинно велик, тому лишь нужно имя написать. Узнают.
Дети разошлись по кладбищу. «Мама, а почему здесь могилы без крестов?» А это, оказывается, целое поле коммунистов. Белые прямоугольные камни, как на каком-нибудь Арлингтонском кладбище. Все в ряд, в один рост. Идея симметрии и одинаковости. Идея никому ненужности сразу, как только сдохнешь. А ведь родились все до революции. Крещеные. Даты рождения: 1893, 1899, 1902… И надписи: «Член партии с 1908 года», «Член партии с 1912 года»… Никто за них не помолится, как за Тарковского или Пастернака. И никакой горнист мундштук дудки своей пионерской к устам не приложит, чтобы дунуть 7 ноября во славу усопшего члена партии с 1902 года.
Ведь удивительно. Жил человек. Писал, переводил, грешил, каялся. Я – о Пастернаке. Теперь к нему приходят – не поймешь кто, и читают молитву Господню. Видимо, вымаливают человека хорошие книжки, написанные им. Даже и после смерти вымаливают. «Ты как думаешь, – сыну говорю, – вымаливают?» Он молчит. Мы с ним недавно читали о Квентине Тарантино, как тот в Москву приезжал и сразу – в Переделкино. А как приехал на могилу Пастернака, то попросил всех уйти. И потом сел рядышком с белым камнем, закрыл глаза и улетел в астрал. Надолго. Борис Леонидович, оказалось, его любовь с самой юности. Переводчики и журналисты тогда ждать умаялись. И все удивлялись: отчего это режиссер «Бешеных псов» и «Криминального чтива» не в клубах зависает, а на кладбище уединяется?
Мы тогда с сыном покраснели до ушей. Культовые режиссеры, которых мы за отмороженных считаем, любят Пастернака и вообще серьезную поэзию. А мы – лодыри – живем по соседству с великими и ленимся пятую точку от дивана оторвать, чтоб прийти на могилу мэтра или в дом-музей.
Я пошел от могилы Пастернака вниз, а сын остался. Поразмышлять. О! «У меня зазвонил телефон. “Кто говорит?” – “Слон”». Чуковский рядышком. Тот, который разбил фамилию Корнейчуков на новое имя – Корней и фамилию – Чуковский. Здесь тоже почитали, что помнили: «Тут откуда ни возьмись – маленький комарик. И в руке его горит маленький фонарик…» «Муха, Муха-Цокотуха, позолоченное брюхо…» И так далее.
Мы поднялись опять к Борису Леонидовичу. Взгляд скользнул по красивой могиле неподалеку. Имя я не запомнил. Портрет покойника с черного камня на обелиске смотрел уверенно и серьезно. Над именем было выбито: «Писатель». Надо же! И рядом еще пара очень назидательных строчек. Что-то вроде: «Я жил! Я творил! Помните!»
Жил человек. Не то что мы – прозябаем. Творил человек! Требует, чтоб помнили. А рядом, в трех шагах всего, – белый камень с надписью: «Пастернак». Безо всяких: «Я горел! Я страдал! Не смейте забывать!» Кто подлинно велик, тому лишь нужно имя написать. Узнают. Вспомнился невольно диалог Суворова с Державиным. «Ты что мне на могиле напишешь?» – спросил Суворов. «Здесь лежит Суворов», – был ответ. «Помилуй Бог. Как хорошо!» – воскликнул непобедимый генералиссимус.
За этим анекдотом мы и направили стопы вверх по дорожке, на выход. Сколько еще могил есть на свете, возле которых нужно постоять, посидеть, помолчать, помолиться…
Мне всегда было интересно – что мы чувствуем, когда прочитана последняя страница? Если, конечно, не приходится читать учебник, от которого сводит скулы… Хотя учебники редко кто способен дочитать даже до середины, и в этом нет ничьей вины.
Мне кажется, это печаль. Книга закончена, путь завершен, все его тропки и извивы нам теперь знакомы – и предстоит прощаться, а это невыразимо больно, ибо не покидает мысль, что это навсегда. И мы придумываем полюбившимся героям все новые приключения, направляем их в иные миры, делаем истины «вечными»…
Впрочем, нет. Истины мы вечными не делаем. Они остаются такими и без нас: мы лишь на мгновение прикасаемся к ним – и чувствуем, как с нами говорит вечность. И книга – неуловимо, незаметно, – меняет нас самих, а поэтому никогда не закончится – она продолжится в нас, а мысли, заложенные в ней, станут нашими делами.
Ведь именно для этого и пишутся книги, правда?