– А что ж у вас все на запорах таких, как при осаде? – Преосвященный от обильной трапезы разомлел, тем паче что и ушица была подана, и карасей, томленных в сметане, в достатке, и всего, чего душа его желала, сама того даже и не ведая. Хлебосольный дом, одним словом, богатый.
Вдова с ним за столом посидела, но пищи, считай, никакой не вкушала, так, самую малость, и то все ей на тарелку постное накладывали: огурцы да каши чуток… владыка острым носом потянул – каша совсем без масла! Нюх у Иоанна был исключительный, что на запахи, что на иное. Но и своей каши сиротской вдова едва клюнула. Была она женщина телесная, но с лица заметно спáла – значит, не один день хворает… А если живет так, что чувств лишается и не ест, значит, грызет ее что-то… уж не слухи ли те самые, из-за которых он приехал? И кто донос написал? Кто тут, в Борковке, грамоту знает, чтобы так письмо составить? Сама вдова явно не писала, да и дочери ее этого не могли… Девиц, кстати, и за столом не было – да и зачем девок за стол сажать? Это в Москве, говорят, теперь порядки новые: женскому полу свободы такие дали, о каких ранее не слыхивали. И своей волей теперь девки могли замуж выходить, и в празднествах им предписывали участвовать… и за стол их велено было сажать вместе с гостями, и даже вина наливать! Это уж было прямое беспутство, но, благодарение Богу, тут, в Черниговском воеводстве и в самой Борковке, жили по старине, тихо и благолепно. Девок вином не поили, венчались по родительскому благословению… но только зачем затворяются, словно от набега?
Владыка перед обедом и двором прошел, осмотрел все внимательно. Кто к кресту и руке подходил – осенял, спрашивал голосом своим ласковым: все ли благополучно? Никто ни на что не жаловался, однако народ как-то странно мялся, да и забор вокруг усадьбы стоял такой, что и в самом деле – хоть татар встречай! И ворота, несмотря на белый день, были заперты накрепко, и засовом заложены во всю длину, и охранник при них был с бердышом, и собачищи у ворот на цепь были посажены такие – не волки даже, медведи! Будто Борковские жили не в своей вотчине, широко и вольно, а нападения ждали, право слово!
На черный двор, где располагались хозяйство, людская, поварня и прочее, Иоанн пока не пошел, но поставил себе сходить непременно, когда будет прилично. Под предлогом вызнать, нет ли у холопов, может, нужды какой? Все люди, все человеки, все у Бога должны быть присмотрены, раз уж он пастырем назначен. Но пока не пошел, сидел за столом, хотя отцу Мисаилу уже можно было и встать, и отправиться по предписанию, он ведь сюда как раз лечить приехал, а не свинину, жаренную с луком и грибами, третью сковороду уплетать!
– Так, владыко, от жары затворяем… – неопределенно ответил на интересующий вопрос родственник хозяйки, то ли двоюродный, то ли троюродный брат – Иоанн не расслышал. При остром зрении и нюхе он к старости весьма ослабел слухом. Ну, оно иногда и к лучшему – свое думать способнее, чего зря пустое слушать!
Время шло к закату, уже скоро можно было и на покой: и с дороги, и после такого сытного повечерия. Устали все: хозяйка давно на женскую половину ушла, те, кто по чину был за стол с архиепископом посажен, тоже уже все носами клевали. Странно это было – они-то как раз не тряслись тридцать верст по самому пеклу, неужто ночью не выспались? Хотя при такой духоте и жаре и в самом деле ночью могло и не спаться.
– Ну что ж, – сказал он, вставая. – Благодарствую за хлеб, за соль…
Тут же подхватили, повели, где нужный чулан, деликатно показали. Послушник его уже в отведенном покое был – хороший паренек, расторопный и неглупый, Артемий. Глупости преосвященный не любил, хоть и терпел – не каждому ума отмеряно, люди все разные. Но Артемий был чистое золото – не раз владыка говорил, что при постриге даст ему имя Матвей – дарованный богом. Артюша был ему дан в утешение – понимал с полуслова, однако со своими суждениями не лез, больше молчал, чем говорил, и тем радовал Иоанна еще больше.
Разоблачив архиепископа и уложив на лавку, на три перины, сам в ножках прикорнул – вдруг какая надобность будет посреди ночи, в чужом доме это не в своей келейке, где все под рукой. Тут, правда, расстарались: и того притащили, и этого, и квасу холодного, льдом обложенного, – если попить захочется и чтоб не степлился к утру, значит.
Владыка лег, думая, что с устатку сразу и уснет, ан нет. В голове всякое вертится: и дорога, и письмо, и вдовица эта скорбная, и каша ее сухая, и прочее все… С боку на бок ворочается, вздыхает, потом – Артемию слышно – молитву тихо читать начал: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны…» Потом еще одну, и трисвятую – трижды, как и положено. Артемий слушал, и тоже вздыхал, и вторил – про себя, конечно, хотя и знал, что архиепископ на ухо слаб, можно и шептать: если тихо совсем – не услышит. Но тут почему-то тишина была еще глуше, чем в монастыре. Кромешная какая-то тишина, ровно под землей, в подполе, в самом глубоком подземелье им постелили. И ставни на окне плотные такие – ни лучика со двора не пробивается, а между тем полнолуние как раз было, и луна такая яркая, хоть и книгу читать можно. Книги Артемий обожал – их у владыки Иоанна было множество, потому что он тоже был книгочей и любил всякое мудрствование. Словом, привела Артемия судьба на место столь завидное при владыке, что он в который раз об этом порадовался и ко всем молитвам еще и благодарственную прочел, и о здравии Иоанна, раба божия, тоже.
Лампадок в их комнате было три: лилового стекла, зеленого и красного – густого, как кровь, или, скорее, как вино для причастия. И все три горели ровно, тихо, и лики над ними были такие утешительные, такие родные… И владыка уж давно уснул, и к нему сон тоже шел – ровный и милый, как эти огонечки, и видел его уже Артемий: лето ну совсем как сейчас. И бежит он по лугу босой, и трава такая – некошеная, не колючая стерня, а шелковая трава-мурава, что называется. И в ней цветочки всякие: и колокольчики лиловые, и ромашки в зеленой-зеленой листве, тонкой, посеченной, и пахнут. И еще – гвоздички алые-алые – слезы Богородицы… И так не хочется ему ногами эту траву мять и цветочки эти красивые – тоже ведь творения Божьи, да и живые ведь они? И чудится Артемию, что у каждого цветка свое лицо, и свой голос, и глаза на него глядят, кроткие такие глаза, как у детей или у коровы, скажем… И ноги Артемия сами собой поднялись, чтоб траву с цветочками не топтать, и – о чудо Господне! – полетел он над лугом, над всей его красотой, над цветочными глазами и еще выше… И над селом Борковка поднялся – над обеими берегами, и хатками беленькими в садах, и над молодицами, которые вишневыми своими глазами тоже на него смотрят, над колодцами, над нивами, над речкой с мостом, и над домом, в котором его тело спит, и уже так высоко – выше колокольни! Только глядь, а на колокольне-то человек стоит! Подлетел он к нему совсем близко… и ужаснулся! Потому как и не человек это вовсе, а что-то страшное… Рот весь в крови, будто он кровь пил или тех гвоздичек, что человечьими глазами на лугу смотрели, всех как есть загрыз… Упырь! Тот самый, про которого в грамоте было писано, – и вот он где, оказывается! Вот он где прячется! Да и не прячется он вовсе – стоит и смотрит во все стороны, а потом вдруг как закричит: «Всё-о-о-о моё-о-о-о!..»
– Вот оно-о-о-о… во-о-от оно-о-о!.. – кричали где-то в доме, и что-то грохотало, и сыпалось, и разбивалось с треском.
Артемий вскочил, в темноте не сразу разобрав, что спит не в сенях при келье архиепископа, а совсем в другом месте, и треснулся головой о лавку. С перепугу не сразу и свечу нашел, и кресало. Пока огонь вздувал, крики поутихли, но беготня еще долго слышалась, и всхлипывания, и плач чей-то… и даже выли где-то в другом конце дома – должно быть, на женской половине, как по упокойнику.
Владыка сидел среди перин и тоже слушал – и ни слова не говорил. Но слушал внимательно, и Артемию только рукой махнул, когда тот сунулся, – не мешай, мол. И только когда все окончательно стихло, спустил на пол старые тощие, как у ощипанного петуха, ноги и сказал:
– Словом Божьим, сдается, в этом месте мы не поможем, Артюша. Своим умом будем действовать!
И Артемий сразу успокоился и даже говорить ничего не стал – и так все понятно стало. Своим умом – так своим, значит.