Воды так много, что она переполняет ее всю. Ее живот давно уже как барабан – но они все вставляют и вставляют ей в рот железную воронку, затыкают ей нос и льют, льют… Она глотает, потом они прекращают лить и бьют ее по вздувшемуся животу палкой. Вода извергается из нее диким фонтаном, она отфыркивается, плюется, давится водой… обыкновенной, теплой водой из Сены, которую приносят в ведрах, и вливают, вливают, вливают в нее…
Однако как только она отплевывается настолько, что может говорить, она кричит:
– Я ее не убивала!
Вода. Удар. Рвота.
– Я ее не убивала!
Воронка. Запах железа. Вкус крови. Осколки зубов. Она глотает, а затем исторгает из себя головастика и кричит:
– Я ее не убивала!
Потом она уже не может кричать. Она хрипит. Потом шепчет. Потом говорит уже одними распухшими, ни на что не похожими губами:
– Я… ее… не убивала…
Она и в самом деле ее не убивала. Это была ошибка. О, как много было в ее жизни ошибок! Ошибок, которые уже не исправить. Не тот состав. Не то действие. И даже не те люди! О, если бы ей дали еще немного времени, она бы все, все исправила! Она бы снова убила их! Но убила бы по-другому! Чище. Красивее. Изящнее. Умнее. И она ни за что не стала бы связываться с мадам де Монтеспан… и тем самым связываться с королем!..
– Что она сказала? – спрашивает у палача писец, которому велено все фиксировать.
– Бормочет что-то… – пожимает плечами пыточный подручный. – Осторожнее надо. Все ж маркиза. Как бы не померла…
Они задирают на мокрой с головы до ног и привязанной к доске женщине сорочку и с сомнением смотрят на ее живот, превратившийся в огромный кровоподтек. Палач цыкает зубом. Подручный вздыхает:
– Господин судья сказал, чтоб осторожнее…
– Отвяжите ее! – велит главный дознаватель. – Отнесите ее в камеру! И смотрите за ней… в оба! Чтобы была жива! Ничего не принимать! Никаких просьб! Никакой еды! Никаких передач! А то еще отравит ее кто или сама отравится…
Холодную и окоченевшую, как труп, маркизу де Бренвилье относят в камеру и укладывают на солому. Она не шевелится. Однако она жива – губы и кончики пальцев у нее подрагивают. Железная дверь с лязгом захлопывается.
– Я ее не убивала, я ее не убивала, я ее не…
Ее сестра умерла сама. Умерла в то время, когда она, Мари-Мадлен, как раз обдумывала: что лучше применить, чтобы убить последнюю? Убрать и наконец вздохнуть полной грудью. Сорок лет она не могла дышать… потому что все это время она лежала на столе, юбки ее были задраны, а на лице и груди своей огромной задницей у нее сидела сестра. А там, среди ее юбок, копошились и тыкались двое – сначала Антуан, потом Франсуа. Оба – мертвые. Она их убила, наконец-то она их убила! А эта убила себя сама… сама! Хотя больше всего на свете она хотела прикончить ее своими руками! И видеть, как сестра подыхает… медленно… мучительно… больно… как наливается ядом ее безобразное тело, как перестают исполнять свою работу органы, переполняясь дурной кровью… Сначала отказывает печень и разливается желчь… потом перестают выводить жидкость почки… Тело еще больше раздувается – огромное и без яда безобразное тело становится совсем уж гротескным. Оливково-серая кожа, налитые кровью глаза, и по всей поверхности тела – крохотные точки кровоизлияний. Крап смерти. Которая придет к ее сестре еще нескоро: потому что сердце вместе с ядом получает нечто, заставляющее его работать, качать и качать… пока точки-кровоизлияния не сольются в одно целое, в некое послание… и тогда все прочтут и все увидят!
– Я ее не убивала! – кричит она так, что содрогается ржавая дверь толщиной в руку.
Когда она приехала, чтобы передать своей сестре подарок – то, что ее действительно убило бы, – та уже умирала. Распухшая от еды, питья, слез, бесполезных лекарств и сочащейся изо всех пор сукровицы, страшная туша была еще жива и даже что-то пыталась сказать.
Мари-Мадлен разгневанным вихрем летела по замку, опрашивая всех и перетряхивая все: она желала знать, как это произошло! Служанки трепетали, забиваясь по углам: надо же, у той ведьмы, что сейчас умирала непонятно от чего, оказывается, такая сестрица! Красавица, но характер, видимо, еще покруче, чем у их хозяйки! Ох, не дай бог попасть под горячую руку и такой-то вот характер!
– Что она ела?! – кричала маркиза, расшвыривая посуду. – Что она пила?!
– Да как всегда, – пожимала каменными плечами кухарка. – Кушала хорошо… как всегда! Она всегда хорошо кушала…
В столовой, на огромном темном дубовом столе, покрытом бархатной скатертью, разумеется, уже не стояли грязные тарелки – все было прибрано, подтерто, вычищено, подметено… только на столике у окна еще оставался забытый бокал и опорожненная только наполовину бутылка вина…
Мари-Мадлен машинально взяла в руки эту бутылку, провела пальцем по гладкому стеклу, взглянула на этикетку и… Она все поняла. Поняла в единый миг, связав вместе все, все, все!
Она не убивала своего отца. И она не убивала свою сестру! Отец умер сам – видимо, как и утверждал лекарь, от удара. Потому что он не успел добраться до единственной из трех дюжин отравленной бутылки, помеченной на всякий случай вот тут, в углу, почти незаметной точкой. Вот она, эта точка! Она сама ее поставила! И она так и осталась стоять в погребе, эта меченая бутылка со смертью внутри! И оставалась там много лет… пока вкусы ее сестры не изменились… или не случилось под рукой ликера… или это просто была минутная прихоть. Ее уродливая, жестокая, мерзкая сестрица возжелала влить в свою каркающую глотку вина. И ей принесли ту самую бутылку. И она выпила.
Но она ее не убивала! Она не успела ее убить!
– Мама, мама, котенька умирает!
Белый пушистый котенок младшей дочери Шарлотты-Луизы внезапно вытянулся на ковре. Его крохотное тельце растягивалось и сжималось судорогами, голубые глазки, точно такого же оттенка, как у дочери, закатились, розовый ротик приоткрылся в мýке…
– Мама, мама, он умирает! – рыдала девочка. Ее любимая девочка, ничего не унаследовавшая от кряжистых, коротконогих Бренвилье. И от д’Обре, не отличавшихся гармоничным сложением, в ней не было ничего… Она была ее – только ее плоть и кровь, ее любовь, ее Шарлотта! И она страдала! Страшная догадка пронзила Мари-Мадлен: стрихнин! Кто-то взял из ее комнаты порошок стрихнина и хотел отравить ее дочь, подсыпав его в молоко для шоколада! Но молоко выпил котенок! Вот блюдечко на полу… судороги!..
Она схватила маленькое тельце в руки и… внезапно рассмеялась.
– Моя дорогая, у твоего котеньки просто запор! Так бывает, когда маленький котенок ест слишком много мяса, а потом не может освободить животик… вот, пощупай пальчиком сама!
У котенка и в самом деле весь кишечник забит, и он корчится, потому что его тельце желает, но не может исторгнуть из себя все, что он съел за неделю.
Сияющие голубые глазки – ее глаза! – у самого ее лица:
– Мама, ты его полечишь?
– Конечно, моя дорогая! Мы его полечим…
Она не убивала своего отца. И она не убивала свою сестру… ее убил случай! И она не убивала своего любовника Сент-Круа! Кто его убил? Случай, или он – скотина, подлец! – дал убить себя, или сам по какой-то причине проглотил яд и тем самым бросил тень на нее! Да еще и оставил эти жуткие мемуары… эти записки… эти кошмарные, изобличающие их обоих дневники! В которых было все… все и даже много больше! Проклятый болтун, фантазер! Она поняла, она сразу поняла, откуда они все узнали! Все, и даже то, чего не знала она! Что мадам де Монтеспан, эта жирная, злобная, похотливая корова, не ограничилась тем, что отравила любовницу короля и ее ребенка! Еще она брала у кавалера Сент-Круа приворотные зелья! И даже служила черные мессы! И приносила в жертву младенцев – других младенцев, помимо того, которого она убила, умертвив Анжелику де Фонтанж!
Ей было больно смеяться. Внутренности горели огнем. Странно, что от воды – речной воды, отвратительно отдававшей нечистотами, трупами животных и тиной, внутри мог разгореться такой пожар! Который невозможно погасить этой самой водой!
Ей было больно смеяться – но она смеялась. Случай свел ее с Жаном-Батистом Сент-Круа. Случай подсказал ей, что необязательно испытывать яды на домашней прислуге и животных, – для этого лучше использовать бедняков в госпиталях, нищих, которые и так умрут! Пусть и не в этот раз, не от ее яда, но через год: от хлеба, зараженного спорыньей, от недоедания, от холеры, от тифа, от неудачных родов, от сифилиса, от укуса бешеной лисы, от печного угара… И тот же слепой случай поставил на ее пути фаворитку короля! Женщину, от которой нужно было держаться подальше! И случай же отвратил Франсуазу де Монтеспан от Мари-Мадлен! Чего она испугалась, эта непугливая интриганка? Почему не стала и дальше пользоваться ее услугами, а пошла к слабому на язык, невоздержанному и недальновидному Жану-Батисту?! Оставившему такие опасные записки – смертельные записки! Но фаворитку не будут пытать водой из Сены, потому что она – мать королевских детей! Законно признанных детей! Король на это не пойдет! Чтобы мать его детей исторгала из себя головастиков и дерьмо, а потом валялась почти голая на гнилой соломе?! Чтобы на нее глазели тюремщики и чернь?! О, почему она сама не отравила этого дурака раньше?! И собственноручно не обыскала его логово?! Почему она позволила, чтобы это случилось?!
Но она не убивала ни свою сестру, ни своего отца!
В этом она не сознается ни за что и никогда!
Она снова засмеялась – хрипло, булькая не до конца выкашлянной водой. Внутри что-то шевелилось. Должно быть, эти недоноски влили в нее не только головастиков, но и жаб!
– Чего это она хохочет? – с явным страхом спросил один страж у другого. – Спятила, что ли?
– Спятишь тут, – мрачно покачал головой второй. – Сколько народу потравила! Своих всех: папашу, братьев обоих и сестрицу. Говорят, денег было куры не клюют, а все мало! – Он сплюнул на грязные камни пола. – И деток маленьких травила во чреве матери. – Страж перекрестился. – Во как! Много чего натворила… Говорят, – он перешел на самый тихий шепот, – самого короля хотела отравить!
– И что ж теперь с ней сделают?! – Глаза у первого стража стали совсем круглые, рот приоткрылся.
– Слыхал, еще пытать будут, пока во всем не признается. А потом, должно быть, голову отрубят, как всякой ведьме, а тело сожгут, и пепел по ветру развеют… чтоб неповадно было!
– А с головой, с головой-то что будет? – все допытывался первый, у которого даже волосы под шапкой шевелились от ужаса. – Вдруг голова-то ее оживет, да и вселит свой дух еще в кого-нибудь! – От живописанной им самим картинки стража аж затрясло.
– Стой смирно! – одернул его второй, бывший, очевидно, начальником. – Господин архиепископ уж решит, что с головой ведьмы делать! Может, вместе с телом сожгут, а может, в неосвященной земле на десять саженей вглубь закопают… И дух – он не в голове живет.
– А в голове что? – все продолжал допытываться впечатлительный страж.
Начальник поскреб затылок.
– Черт его знает, что в голове, – наконец вымолвил он. – Мысли только всякие нехорошие… и все!