Она бросала в узел все подряд, не разбирая: футляры с драгоценностями, увесистые мешочки с флоринами, дукатами, цехинами и запрещенными к хождению в метрополии торнезелло, бумаги, в которых она ничего не понимала, – закладные? процентные? Какая разница! Ей и не надо это понимать – Пьетро разберется! Лишь однажды ее взгляд зацепился за перстень с огромным камнем: тот прожег ее красным светящимся зрачком и тут же словно бы подмигнул: не забудь и меня, Бьянка! Она моргнула, дыхание на миг сбилось – не оттого ли, что узел вдруг показался неожиданно тяжелым и брякнулся на пол? А с опустошенных полок окованного железом шкафа все смотрел прямо на нее странный красный зрак: пристально, призывно… предостерегающе? Нет, скорее поощряюще! Она тряхнула головой, зажала кольцо со светящимся камнем в кулаке и коротко выдохнула: все! Нет… не все! Она еще не все сделала, не со всеми рассчиталась!
Лестница была старая, но она знала, куда ступать, чтобы ступени не скрипели. Свечу она задула еще там, в ограбленной отцовской комнате, и теперь кралась по дому, как вор… вор? Ну уж нет! Это ее саму когда-то ограбили, лишили материнского наследства, после того как всем тут стала заправлять ненавистная мачеха! И сыну Приули ее отдают лишь потому, что тот не гонится за приданым, – всесильный дож хочет взять в жены своему уроду красавицу, пусть даже нищую, дабы поправить породу! Чтобы не рождались больше косоглазые да горбатые, которые у Приули в каждом поколении! Не-е-ет… у них с Пьетро будут красивые дети, и неважно, на кого они будут похожи – на нее или на него, потому как они пара что надо! На все, что она сейчас уносит, можно купить усадьбу, лошадей, виноградники… нанять слуг, накупить нарядов… Наряды!
Бьянка притворила дверь в комнату, где днем ее мачеха принимала купцов и портних, снова вздула свечу, поставила ее на низкий столик. В комнате уже было прибрано. Платья, новые и ненадеванные, которые нужно было еще где-то подогнать или подшить подол, тут и там были растопырены на распялках, словно привидения. На низком столике громоздились кипы купленных отрезов, которым только предстояло стать модными уборами. Тяжело поблескивали забытые портновские ножницы. Красный камень, последнее, что она взяла, и торопливо засунутый не в завязанный уже узел, а прямо в лиф, точно шевельнулся, толкая ее вперед, – да она и без него знала, что делать!
Ножницы легли в руку весомо, правильно, хищно щелкнули стальным клювом. Она подошла к первому платью – лиловая парча, золотая кайма, кружевная вставка, шитая жемчугом… в таком платье и она не отказалась бы пойти под венец! Но она не будет отсюда ничего уносить – и не потому только, что мачеха худа как щепка и усыхает с каждым годом, будто что-то жрет ее изнутри, а она, Бьянка, соблазнительно пышна и свежа, – нет! Она бы не взяла ничего этого, даже если бы ее умоляли надеть! Все, чего касались ненавистные сухие пергаментные руки с выпирающими желваками у кистей, все, во что облекалось это безгрудое тело, – все это она ненавидит так же остро, как и ту, которую уложил в постель матери ее неразборчивый отец. Злую, желчную, нетерпимую, истово, до кликушества набожную и бесплодную, как серые камни перед их домом, облизываемые сейчас холодной водой… Она прикрывает свое иссохшее лоно бархатом и парчой, но оно воняет даже из-под десяти кружевных юбок, из-под камчатого узорчатого подола, и Бьянка слышит эту вонь за три квартала от дома… Но она уйдет, убежит так далеко, что забудет этот запах!
Она кромсала золотые нити, перекрещивающиеся на лифах, резала мантильи, плоеные нежные воротники, дамастовые, пузырящиеся буфами рукава, невесомые кружева и стоявшую дыбом тафту. Уродовала изысканные творения белошвеек, с треском отрывала меховые оторочки от плащей, призванных защитить хилое тело от зимнего ветра с моря…
Она топтала ногами рассыпавшиеся жемчужины, залила маслом из светильника драгоценные отрезы: изумруд, царственный пурпур, небесная синева, старое золото… все это теперь грязь, лохмотья, рваные тряпки! Наконец она устала. Камень, стиснутый между ее грудей, тоже как будто насытился, перестал пульсировать, толкать ее руку, наслаждаться тугим ходом стальных лезвий, с хрустом входящих в ткань, словно в человеческую кожу.
Вскоре, как будто подтверждая, что пора уходить, раздался тихий свист; затем стукнуло в ставень: с улицы наверняка была видна полоска света и Пьетро знал, где она находится, – или, может быть, даже видел ее?
Бьянка накинула на плечи единственный уцелевший плащ. Он был ей мал и с трудом сходился на бурно вздымающейся груди, но подниматься к себе в комнату она уже не хотела. Дунула на огонек, накинула на голову капюшон и подхватила свое приданое. Отодвинула тяжелый, еще с вечера смазанный, в три пальца толщиной железный засов и привычным движением толкнула дверь, готовая ощутить мокрую оплеуху осенней мороси на пунцовеющих щеках. Сколько раз она вот так же, крадучись, сходила вниз и впускала с улицы Пьетро – холодного снаружи и пылающего внутри: пылающего так же, как она! И этот огонь можно было погасить лишь другим огнем, лишь соитием, жадным, повторяющимся снова и снова, почти каждую ночь… О, скоро она уже не будет держать в себе крики и стоны, она выпустит все это на свободу – и тело, и душу!
Бьянка снова толкнула дверь, все еще не понимая, что та заперта на ключ. На ключ! Дверь, которую запирали на ключ только в том случае, когда дома не было никого из хозяев, а в остальное время ее надежно охранял засов, – но сегодня она была накрепко закрыта! У нее был ключ от отцовского шкафа, но от входной двери ключа у нее не было! Хотя взять его на время и сделать дубликат было проще простого, но почему же тогда она об этом не подумала?!
Гнев, растерянность, злость, отчаяние и снова гнев! Подняться в спальню, находившуюся в самой глубине дома, туда, где под тяжелым пыльным пологом, под тремя пуховыми одеялами спит эта тощая ощипанная курица, подогнув под свое жалкое тело синие жилистые ноги… Войти, пока она еще ничего не понимает, пока смотрит свои унылые, пахнущие прогорклым маслом сны, схватить ее за бледную шею и сдавить!..
Бьянка стиснула пальцами узел, набитый их с Пьетро будущим, – стиснула так, что хрустнули суставы, будто хрящи ненавистного мачехиного горла… Убить проклятую тварь, именно сегодня зачем-то преградившую ей путь! Да она всю жизнь ей перегородила, с самого ее начала! С того дня, когда переступила этот самый порог! Задушить, наслаждаясь ее последними конвульсиями, как теми, другими, которые сладкой волной поднимаются из самого сокровенного места ее тела, когда Пьетро сильными толчками заполняет его… Она убьет, уничтожит ее, а потом раскромсает теми же ножницами, что и ее наряды, зальет ее гнилой кровью все, все!..
Бьянка тяжело дышала, сердце билось уже не в груди, не там, где лежал камень, повторяющий вместе с ее сердцем: «Да, да, да!» – оно колотилось выше, в горле, в голове… Да! Да! Да!
Почти не владея собой, она повернулась назад, к лестнице, чтобы взлететь наверх, туда, куда толкал ее ставший нестерпимо горячим, словно второе сердце, перстень; туда, где под подушкой, придавленной головой с желтыми, заплетенными в жидкие косы волосами, лежал ключ… ключ от всего: от ее счастья, ее будущего, ее желаний и ее надежд… Взять его, уничтожить последнюю преграду – стать настоящей преступницей, настоящей убийцей – пусть! Она заплатит эту цену, если по-другому уже нельзя!
– Не надо, голубка! – вдруг прозвучал мягкий голос совсем рядом, и от неожиданности она выронила звякнувший узел. – Не надо… не бери на душу еще и это!
– Няня!.. – выдохнула она. – Ты… ты все знаешь?!
– Я всегда все о тебе знаю, – улыбнулся из темноты голос. – Ты мое дитя… единственное дитя!
Да, она была ее единственным ребенком – после того как умер ее сын, молочный брат Бьянки, тот, с кем она делила свои детские игры, а потом и постель… Ее первый мужчина – неумелый, слишком юный, слишком торопливый, слишком пылкий! Он умер… его тело, так и не набравшее тяжелой мужской силы, скинули в ров, на груду таких же чумных тел, засыпали известью… Осталась только она, Бьянка, – белая голубка своей няни…
– Пусти! – Она дернулась, высвобождаясь из теплых объятий той, что все эти годы была рядом. Просто была рядом… незаметная, как воздух, которым она дышала, как вода, которую она пила в жару, запыхавшись, устав от щенячьей возни с Луиджи… своим братом, своим первым возлюбленным – мертвым возлюбленным, забытым возлюбленным… Мертвые – к мертвым, ведь сама она жива! И Пьетро жив, и ждет ее там, за этой проклятой дверью: руку протяни – и он ее возьмет! Только дверь – толстые старые доски, стянутые железными оковами, – и стоят между ними! Она откроет ее сегодня, сейчас… откроет, чего бы ей это ни стоило!
– Возьми, – просто сказала няня и вложила в ее руку… ключ! Тот самый, еще теплый от душных снов женщины, которую минуту назад она готова была убить… ключ от всего! От всего!
Она больше не сказала ни единого слова, только бросилась в знакомые объятия, так крепко стиснувшие ее, – куда там мужским, даже самым страстным!
Потянулась губами к морщинам, которые не целовала уже много лет, с тех пор как они появились… с того времени, когда она повзрослела, а эта женщина, которую только и можно было считать той, что действительно заменила ей мать, постарела. Она не любила старости – и она, Бьянка, никогда не будет старой! Эта мысль, отчего-то сладкая и одновременно страшная, слилась с поцелуями, которыми она покрывала лицо своей няни, лицо, по которому текли слезы… брызги соленой воды из-под весла… канал… Пьетро… крепкий ветер с открывшегося моря… ночь… плащ, который она в конце концов зашвырнула в воду, потому что он все же нестерпимо пах той, что его примеряла…
Ночь заканчивалась, превращаясь в утро. В утонувший плащ кутались рыбы – такие же холодные, как и ее мачеха. Ночь осталась позади – как и Венеция, которая еще не проснулась в своих спальнях с пятнами плесени на потолках, с лишайниками, проросшими в углах и на каменных стыках… с голубями, воркующими на подоконниках, – белыми, как кружево, и сизыми, как рассвет, рассветными птицами с переливчатыми парчовыми шейками…
Ночь уходила – ночь ее бегства, ночь перемен, воровская, перечеркнувшая все, что было ее жизнью раньше.
Ночь несостоявшегося убийства, ночь слепой преданности, ночь безраздельной любви.
Ночь уходила, и наступало утро. Утро ее новой жизни, за которым последует ослепительный солнечный день. Потому что даже в ноябре вдруг начинает сиять солнце и люди перестают кутаться в плащи, поднимают лица к небу… небу, по которому летят голубки… летят к своей свободе.