Глава 4
Быстрее чужих детей растут только собственные года. Вроде бы только-только достиг заветной пенсии и, выражаясь словами почтальона Печкина, можно начинать жить, ан, годочки уже поднакопились, и понимаешь, что стал стариком. Здоровьишко уже не то, и от жизни хочется всё меньше и меньше. Потому, наверное, люди и умирают в конце концов, что им уже ничего не надо, а всего менее – жизни будущего века и загробного блаженства. Бабка Зина в последний год такой была: «Как подумаю, что на том свете опять что-то будет, так в дрожь и кидает! Нет уж, ну её, райскую жизнь, к бесу, зароют в земельку и буду себе лежать».
Выросли и чужие дети. Никита закончил десять классов и ушёл в армию. Горислав Борисович уговаривал парня поступать в институт; как-никак серебряная медаль получена. Сам себе удивлялся: вроде бы приводил Савостиных, чтобы они в деревне жили, а дошло до дела, сам же в город направляет. В институт Никита не захотел, напросился на службу в десантные войска. Мама его в детстве столько солдатской шапкой стращала, что поневоле захотелось эту шапку примерить.
Шурёнка после десятого класса пошла в экономический техникум. Какой уж из неё бухгалтер выйдет, Горислав Борисович не загадывал, с математикой у Шуры было не ахти, на одной старательности выезжала. Рядовому бухгалтеру, впрочем, большего и не надо. Зато техникум был поблизости, в райцентре, и общежитие имелось. Стояло общежитие неподалёку от новой церкви, где батюшка открыл воскресную школу для взрослых. Теперь всё чаще случалось, что Шурка не приезжала домой с пятничным автобусом, оставаясь на выходные в городе. Оно и понятно: автобус ходит дважды в неделю, вторник и пятница. В пятницу приедешь к родителям, значит, или понедельник прогуливай, или топай на занятия тридцать вёрст пешком. Хорошо, если кто знакомый едет, так подвезёт, а незнакомую попутку одинокой девчонке ловить опасно. С воскресной школой Шурка и на выходных оказывалась при деле: бухгалтерский учёт на буднях, а закон божий – для души.
Теперь уже не Феоктиста наставляла Шурку, а та учила мать:
– Ты сама подумай, что говоришь! Нет никакой Казанской божьей матери. Богоматерь у нас одна, а Казанская не богоматерь, а чудотворная икона!
– Пусть по-твоему будет, – соглашалась Фектя. – Чудотворная икона Казанской божьей матери.
Платон такими разговорами был недоволен.
– Девка у нас слишком богомольной задалась. Ей бы на гулянки да на посиделки, а она – богу молиться. Какие такие грехи отмаливает? Не нажила ещё грехов.
– Опомнись, Паля, что несёшь-то? Радоваться надо, что Шурёнка скромница. У других, сам небось знаешь, подолы драные, тут с этим строгости нет, не то что в прежние годы.
– Дура ты! – беззлобно внушал Платон. – Было бы ноне как в прежние годы, я бы Шурку давно замуж выдал. Ведь ей двадцатый год идёт. Засидится в девках – что тогда? Я на свадьбе гулять хочу. Вина пить нельзя, так я и тверёзый спляшу. Мне внуков охота потискать, чтобы целую охапку!
У самой Фекти после Миколки детей уже не было. Вроде и не старая, а от тяжёлых родов нутро повредилось, так что Фектя больше носить не могла. Врачиха из женской консультации утешала: мол, по нынешним временам и трое детей редкость, многодетная семья считается. Фектя соглашалась, а руки тосковали по малышам, которых можно нянькать, кормить, пеленать… Вся надежда оставалась, что внуки появятся, хотя дети внуками радовать не спешили. С Никитой понятно, он на службе, прежде солдатчины свадьбы не ладят. А Шура?.. Ведь и впрямь девке двадцатый год. У самой Фекти об эту пору уже Никита был, и Шурку ждала. Но Шура замуж не торопилась, словно не видела, что Миколка уже большой и мать скучает.
Миколке сравнялось двенадцать лет и, как водится среди младших сыновей, себя он считал умнее всего мира вообще, и родителей в особенности. Учился без особой старательности, перебиваясь с четвёрки на троечку, но в школе был на хорошем счету – двое старших Савостиных оставили по себе добрую память. Книгочеем в отличие от Никиты он не стал и, заходя в гости к соседу, предпочитал сидеть у телевизора. Родителей поругивал за скопидомство и отсталость. Телика у них нет, кассетник купили, но не той фирмы, да и вообще, кто сейчас кассетник слушает? Плеер нужен хороший, видак, комп…
– Где ты всё это в избе поставишь? – снисходительно спрашивал Горислав Борисович.
– Ага!.. Конечно, в избе не повернёшься. Все нормальные люди давно в городе живут, одни мы, как дураки, в Ефимках сидим.
– А ты знаешь, сколько квартира в городе стоит? Один квадратный метр дороже, чем весь ваш дом. Где ты такие деньги возьмёшь?
– Ну да, если сеном торговать, то и будешь век быкам хвосты крутить. А вот я бы привёз в Ефимково фонарик на фотодиодах и – прямо к царю! Он бы мне за него золота отсыпал – на сто квартир хватит.
Горислав Борисович смущался, вспоминая Платоновы гвозди и собственные свои грехи той поры, когда он только нащупал тропку в прошлое. Потом преувеличенно грозно предупреждал:
– Об этом и думать не смей! Не золота тебе отсыплют, а розог. К царю тебя никто не пустит, а едва свой фонарик вытащишь, тебя сразу в полицию загребут. Хорошо, если полицмейстер просто фонарь отнимет, а тебя взашеи выгонит. А если он спросит, где ты его взял? Тут ты и пропал.
– Ничего я не пропал. Фонарь мой, какое у него право отнимать?
– У него как раз все права и есть, а ты перед ним – прыщ в штанах. Так он и это живо исправит: штаны спустит и задницу розгами спрыснет. А будешь артачиться – ещё добавит.
– Права не имеет…
– Это ты тут о правах толкуй, а там – законы другие. «Уложение о наказаниях» читал? От телесных наказаний освобождено только дворянское сословие, да и то, если помнишь, унтер-офицерскую вдову городничий высек.
«Уложения о наказаниях» не читал и сам Горислав Борисович, не был уверен даже, существует ли таковой документ в натуре, но название придумалось очень кстати. Миколка задумался и убрёл изобретать другой способ моментального обогащения.
– Я туда ноутбук привезу запароленный. Пусть только попробуют отнять; у меня он включается, а у них – нет!
– И что дальше? Что им с этим ноутбуком делать? В игрушки играть? Так господин полицмейстер в твоём «Варкрафте» и не поймёт ничего. Зато спросит: «Где взял?»
– А я скажу: «Не ваше дело. Ведите меня к царю!»
– А он тебе по мордасам! Помнишь у Некрасова: «Удар искросыпительный, удар зубодробительный, кулак скуловорот!»
– Чего вы меня всё литературе учите? – обижался Миколка.
– Потому что литература жизни учит. В ту пору жили великие писатели, и они сказали о своём времени всю правду. А у тебя в голове сплошные фантазии.
Не нравились Гориславу Борисовичу эти фантазии, но окончательно переубедить Миколку он не мог.
Так они однажды беседовали, когда за Миколкой прибежала взволнованная Феоктиста.
– Шурка приехала! – выпалила она с порога.
– И что? – успел лениво поинтересоваться Микола.
– С женихом!
Тут Горислав Борисович первым вскочил.
Дома гостей никто не ждал, ужин у Фекти был самый простецкий: в печке доходила ячневая каша и топилась полная макитра молока. Ещё на трёхногом казанке стояла сковорода с луком, который потом в кашу замешают. Лука Савостины выращивали много и сдабривали им всякую снедь. Деревня не город, до магазина не сбегаешь, колбаски дорогим гостям не купишь. В народе говорят: что есть в печи, всё на стол мечи. Но по будням в печи, кроме каши и жареного лука, редко что бывает.
Платона и вовсе дома не случилось, ушёл отвести постаревшего Соколика и купленную ему на смену Сказку попастись на вечернем холодке. Лошадь вместе с коровами ходит плохо, часом может и лягнуть, а вечером, когда Феоктиста загоняла коров, на выгоне паслись лошади. Сказку Платон вёл на недоуздке, а изработавшийся Соколик шёл сам. Зимой лошади стояли в колхозной конюшне, рассчитанной на двенадцать стойл, а летом, если ночь обещала быть тёплой, случалось, ночевали и на выгоне.
Вызвав сына, а заодно и Горислава Борисовича, Феоктиста вскинулась было бежать за мужем, но тот и сам очень кстати появился. Так все вместе и ввалились в избу.
Привезённый Шурой молодой человек сидел на лавке у стены и разглядывал расставленные кросна: вечерами Фектя ткала половики из разноцветных ревков. По всему видать, настоящий деревенский дом был для парня в новинку, словно в этнографический музей попал.
Сам парнишка был невысок, лишь немногим повыше Шурки, но собой плотненький, хотя Платон видел, что настоящей жилистой силы у него покуда не нажито. Да и откуда ей взяться? Кормят молодых хорошо, а работают они мало.
При виде вошедших молодой человек поднялся с лавки, вопросительно глядя на хозяев, словно экзамен им собирался устраивать.
– Это Серёжа, – представила его Шурка.
– Лóпастов Сергей, – произнёс Серёжа, коротко дёрнув головой, словно белогвардейский киноофицер. Выдержал секундную паузу и добавил: – Я православный христианин и чистокровный русский.
– Мы тут все, чать, крещёные, – добродушно усмехнулся Платон, протягивая руку.
Горислава Борисовича, который был кем угодно, но не чистокровным русским и уж тем более не православным, слова Шуркиного ухажёра неприятно царапнули. Когда-то, ещё во время войны, бабка-полячка крестила малолетнего Горислава в католичество, но, кажется, с тех самых пор Горислав Борисович в костёле не бывал. В православные храмы, которые в наших краях встречаются чаще, чем католические, порой забредал, но не для молитвы, а просто потому что полагал, будто под куполом да в намоленном месте повышается концентрация ментальной энергии. В церкви лба не крестил, стоял, расставя руки, будто изображал знак качества, впитывал воображаемые потоки праны. Что касается веры в бога, то священные книги всех мировых религий Горислав Борисович справедливо почитал сказками, никаких обрядов не исполнял и постов не держал, но при этом не исключал, что какая-то высшая сила в мире существует. Году этак в девяносто первом, когда Горислав Борисович вместе со всей страной впал в полное ничтожество, он даже сформулировал для себя определение господа: «Бог – это то, что не даст мне погибнуть, когда жить станет совсем невозможно». Попахивало от этой дефиниции утилитаризмом самого меркантильного свойства, поэтому, когда жить стало чуть полегче, Горислав Борисович свои теологические изыскания забросил и о боге больше не вспоминал. Среди тех, кого мы называем шестидесятниками, подобное отношение к сакральному широко распространено. Такие люди чувствуют себя неуютно, когда кто-то начинает бахвалиться своей верой.
Серёже Горислав Борисович тоже не понравился: чересчур черняв.
– Мы с Серёжей познакомились в воскресной школе, – пояснила Шура.
Серёжа, представившись, сидел, ожидая, что ему скажут. Молчание становилось натужным. Вроде бы всем понятно: жених пришёл… но руки Шуркиной не просит, так что на эту тему говорить рановато. Пустобрешные разговоры вести – тоже вроде не к месту. О чём говорить, когда не о чем говорить?
– В школе на попа учишься? – начал беседу Платон.
– Я мирянин, – последовал краткий ответ.
– И чем же ты, православный хрестьянин, на жизнь зарабатываешь?
Серёжа чуть заметно пожал плечами.
– Да так, где придётся. Настоящей работы в городе нет…
– Хрестьянин должен на земле работать. Земли – вона сколько пропадает.
– Что ты, папа, – вступилась за жениха Шурка. – Серёжа в ансамбле играет на клавишных, ему пальцы беречь надо.
– Ну, ежели так…
И снова в воздухе повисает неловкая тишина. Куда как удобнее в такую минуту иметь дело с расторопной свахой. Она-то мигом скажет всё, что нужно, подтолкнёт колеблющихся, успокоит недовольных. Речь её журчит, не умолкая, что лесной ручеёк: где напоит, где размоет и всё устроит. При хорошей свахе только жених с невестой истуканами сидят, а тут – все.
И ещё одна незадача: Шурка хахаля своего на автобусе привезла, а обратный только во вторник будет, через три дня на четвёртый. Ночевать у себя парня не оставишь – и места в избе нет, да и обычая такого не бывало. Платон хотел было запрягать лошадь, чтобы отвезти гостя в город, Горислав Борисович предложил взять его на три ночи к себе, но Серёжа все сомнения разрешил просто: вытащил из кармана сотовый телефон и вызвал из города такси. В Питере такая штука чуть не у каждого шкета есть, а в Ефимках только у дачников, да и то не у всех. У Горислава Борисовича телефона не было, некому звонить. Опять же, смущала небрежная лёгкость, с которой Серёжа собирался ехать на машине. До деревни и обратно такси гонять – триста рубликов придётся заплатить, а то и больше. Если и впрямь никакой работы у Серёжи нет, то откуда деньги на такси? Впрочем, у нынешней молодёжи представления о деньгах иное, нежели в шестидесятые годы, хоть прошлого, хоть позапрошлого веков.
Для Горислава Борисовича в этой истории был ещё один неприятный момент. Вечером, когда Серёжа уже уехал, Горислав Борисович отозвал Шуру в сторону и строго предупредил:
– Ты смотри, Шурёна, про туманную дорогу никому не рассказывай, а Серёже – в первую очередь. И себе беды наживёшь, и ему.
– Но как же быть? Я не могу его обманывать.
– Ты не обманывай, ты просто не говори.
– Недосказ – хуже обмана.
– Да ты пойми, это же не твой секрет. Ты ему скажешь, он своим родителям; тоже ведь, недосказ иначе получится. А тем уже тайну хранить незачем, к слову придётся, так и разболтают. Знаешь, как немцы говорят: «Что знают трое, знает и свинья».
– Дядя Слава, а что ж за беда-то будет?
– Ваша беда известная – унесёт вас в Ефимково, помнишь, как Никиту семь лет назад. Вот что со мной будет – и догадываться неохота, но за вами я уже прийти не смогу, добрые люди не пустят. Так и останетесь, Серёжа тут, а вы – там.
– Это как в сказке про царевну-лягушку…
– Ага! А я, значит, по-твоему, Кощей Бессмертный на границе между разными мирами сижу. Это ты, милочка, Проппа перечиталась.
– Кого?
– Ладно, не суть важно. Но теперь понимаешь, что о таких делах надо помалкивать?
– Да уж, понимаю, не маленькая.
Верный привычке всё объяснять до конца, Горислав Борисович ещё долго что-то говорил, но по сути разговор на том был окончен. И хотя в тот Серёжин приезд слова не было сказано о грядущей свадьбе, все понимали, что дело это решённое, и к Покрову свадьбе быть. Городские свадьбы играют когда угодно, хоть в Великий пост, но раз Лопастовы и впрямь воцерковлены, то обычай должны чтить.
Так и вышло. В сентябре на своей машине приехали родители жениха, вместе с Серёжей, и тут уже разговор пошёл дельный: где будут жить молодые, что дарить на свадьбу – и прочее в том же духе. О приданом разговора не было, теперь такие вещи, как сказал Горислав Борисович, «не котируются». Зато подарки на свадьбу влетели в такую копеечку, что закачаешься. Было решено купить в складчину молодым однокомнатную квартиру в четырёхэтажном доме, что строился на окраине города. У нас, конечно, не Москва и не Петербург, цены на жильё божеские, однокомнатная квартира – четыре тысячи долларов, но молодой семье в одиночку такую покупку не поднять. Платон покряхтел, но половину расходов взял на себя.
На свадьбу собралась вся семья, даже Никиту воинское начальство отпустило на побывку. Свадьбу играли в городе, благо что у Лопастовых-старших дом свой, с участком, где можно было, хоть и с неудобством, оставить лошадь. А без лошади никак – не на автобусе же невесту везти? От казённой машины Платон отказался намертво, от неё один убыток: ни красы, ни пользы. А так, Платон дугу лентами убрал, колокольчик подвесил, повозку стругом выскоблил, чтобы как новенькая была, запряг не дряхлого Соколика, а игривую Сказку. Фектя цветов чуть не целый воз наклала, благо что утренники в этом году припозднились, и у всех дачников не только хризантемы, но и георгины с гладиолусами были спасены. А уж под цветами какой только снеди не упрятано! И пироги, и мясное разное! Салатики с майонезом и городские нарезать могут, а у Савостиных еда основательная. Платон поросёнка заколол, зарезал двух баранов, гуся и пять кур. Студень у Феоктисты вышел такой крутой, что миски не надо, сам собой держится. Пироги намаслены, яиц в начинке больше, чем капусты. Знай наших, однова дочь замуж выдаём! Надо бы ещё пива бочку да самогона четверти три, но с этим строго, трезвенный закон не велит. Так что, пускай женихова родня покупное вино пьёт, а нам и яблочного кваса довольно.
От Ефимок просёлком десять вёрст до шоссейной дороги. Там, ежели направо – в двух километрах Блиново, а налево пятнадцать километров до райцентра. По трассе движение оживлённое, там можно куда хошь доехать, и в Москву, и в Питер, и в Тверь, и в Новгород. Видя разукрашенную повозку и Шурку в белом платье, машины притормаживали, а шофёры грузовиков, случалось, гудели приветственно и махали невесте рукой.
Дорога почти до самого центра шла лесом, лишь в одном месте сосняк отступал. Там была обустроена автостоянка и выстроено несколько коттеджей, теперь наглухо заколоченных. Лет пять назад местный воротила задумал поставить здесь мотель и охотничьи домики для проезжающих, но дело оказалось неприбыльным, и теперь хозяйство постепенно разваливалось. Назывался мотель «Заимка», но непогода или хулиганские руки одну букву сбили и получилась «Заика». Увидав «Заику», всякий знал, что сейчас он как раз на полпути от Блинова до райцентра. А если от Ефимок считать, то и вовсе всего ничего осталось.
Родни у Лопастовых оказалось преизрядно. Все шумные и не в меру суетливые. А может, это от свадьбы, в такой день и пошуметь извинительно.
Сперва поехали в загс. Прежде никаких загсов не знали, а нонеча без загса попы не венчают, потому как в народе доверия к святости не осталось. Оттуда прямиком в церковь. Там уже всё по-настоящему было: и вкруг аналоя ходили, и кольцами по второму разу менялись. Как сказал потом один из подвыпивших гостей: «Жена да прилепится к мужу своему и будет одна сатана».
На застолье были все свои, будущая родня. Из чужих только шафер с подружкой, священник и дьячок, венчавшие молодых, да Горислав Борисович, приехавший вместе с Савостиными на телеге.
Шумели, как и полагается, на всю улицу. Магнитофон на подоконнике орал модные песни. Священник, отец Аркадий, раздухорясь, возгласил в честь молодых «Многая лета», да так, что перепуганный кот утёк в открытую фортку. Платон отплясывал со сватьей русскую. Как следует подвыпив, Лопастовы завели было песни, но ни одной до конца допеть не смогли. Как всегда в пьяном хоре сильнее того слыхать, кто на девятый глас козлоглаголит.
Шурка в белом платье с кружевом «шантильи» и при парикмахерской причёске сидела красивая, ровно самоварная кукла. Шампанское перед ней стояло нетронутое, зато Серёжа старался за двоих. Не полагается так-то, чтобы жених на свадьбе пил, но это в прежние годы не полагалось, а ноне все пьют.
Горислава Борисовича, как единственного гостя со стороны невесты, усадили между священником, венчавшим молодых, и каким-то дальним родственником: не то двоюродным дядей жениха, не то и вовсе чьим-то зятем. Во всяком случае, звали его Андреем Васильевичем, а Василиев среди старших Лопастовых не наблюдалось.
«Зять любит взять», – сосед налегал под водочку на привезённую буженину (Фектя запекала свиные окорока в печи) и учил Горислава Борисовича жизни.
– Какие-то вы, Савостины, малохольные. Где ж это видано, чтобы русский человек вина не пил?
– Его же и монаси приемлют, – подтверждал отец Аркадий, но тут же благоразумно оговаривался: – Ко благовремении!.. А излишнее питие – свинское житие!
– Вот именно! – соглашался Андрей Васильевич, наливая по новой. – Вы деревня, как свиньи в навозе роетесь, а мы городские, у нас культура. Для вас с нами породниться – честь, а вы рыло воротите, выпить не хотите!
– Я пью, – Горислав Борисович, не желавший из-за пьяного дурака портить праздник, кивнул на свой бокал с шампанским.
– Это для баб! А мужик должен водку!
– Кому должен? – не утерпел Горислав Борисович, но сосед не слушал.
– Вот ты мне скажи, почему все ваши не пьют как люди? Лимонадиком пробавляются, а для форсу выпьют морсу… Брезгуете нами?
– Нет, – кротко ответствовал Горислав Борисович. – Просто абстиненты.
– Чево?! – некультурно изумился городской житель. – Староверы, что ли?
– Андрей, не греши! – пожурил отец Аркадий. – Я Савостиных давно знаю, православные они. Особенно хозяйка, часто в храме бывает. А вот вас, – поповский взгляд остановился на Гориславе Борисовиче, – простите, не припомню.
– Я католик, – сказал Горислав Борисович, благоразумно умолчав, что и в костёле он в сознательном возрасте не бывал, разве ещё в шестидесятых, когда ездил с экскурсией в Вильнюс.
– Католик? – удивлённо-уважительно протянул сосед. – А я думал – жид.
Горислава Борисовича, в котором и еврейской крови было двенадцать с половиной капель, покорёжило от этих слов, но он и теперь промолчал.
– Не верь врагу прощёному, коню лечёному и жиду крещёному, – произнёс сосед, назидательно вздев вилку.
Налил ещё рюмашку, зажевал свининкой, затем встал из-за стола и громко, перекрыв все разговоры, объявил:
– Ах, невеста хороша! А хороша ли хозяйка будет? – не ленива ли, не балована? Вот мы сейчас это проверим!
Пошатываясь вышел на кухню и вернулся с помойным ведром, полным грязной воды, картофельных очисток и ещё какой-то дряни. С маху, едва не забрызгав гостей, выплеснул всё это богатство на пол, сверху шлёпнул половую тряпку.
– Ай, в доме нечисто! Покажи, красавица, как убирать умеешь.
Шурка растерянно оглянулась, не зная, что делать. Ничего подобного по окрестным деревням и сто лет назад не было, а теперь – и подавно. В былые годы молодёжь до свадьбы развлекалась кто во что горазд: мальчишники устраивались, девичники. Родня невесты торжественно её пропивала, устраивая гулянку за счёт жениховой родни, а будущая свекровь и золовки требовали смотрин, когда родственницы жениха идут с невестой в баню и там всю её оглядывают: ладна ли телом, нет ли тайной порчи или увечья. За увечье иной раз случайный синяк могли посчитать или царапину, поэтому перед смотринами девку на выданье от тяжёлой и опасной работы берегли, а совсем малых, если доведётся ненароком расшибиться, успокаивали, говоря: «До свадьбы заживёт». Но всё это допрежь венчания, а как молодые из церкви вернутся, полагается только пир и величальные песни.
Лопастовы, однако, повернули дело по-своему. Шурка, поймав кивок свекрови, поднялась из-за стола, подоткнула белый кружевной подол и принялась мыть пол. Через две минуты грязь была в ведре, но вынести ведро и вытереть пол насухо Шуре не дали.
– Ой, не чисто, плохо моешь! – возгласил Андрей Васильевич, вновь вывернув ведро на пол, и принялся топтаться посреди лужи, разводя вовсе несусветную грязищу.
– Сам-то не упади, – предупредила старенькая женихова бабушка. – А то стои́шь на ногах, как на вилáх.
Предупреждение прозвучало очень кстати, каблук гостя скользнул по разгвазданному капустному листу, и Андрей Васильевич грохнулся в самую серёдку натоптанного.
Кто-то ахнул, кто-то расхохотался, но мат пострадавшего перекрыл всё.
– Вот уж за кем убирать не надо, чисто пол вытер! – возгласил Платон, не скрывавший удовлетворения при виде подобного афронта.
Андрей Васильевич, уже поднявшийся было с четверенек, вновь поскользнулся и вдругорядь очутился среди помоев.
Не дожидаясь третьего раза, Никита вдвоём с шафером подняли ревнителя старины и отвели в боковую комнату, переодеваться. Шурка поспешно домывала пол, благо что желающих в третий раз выворачивать ведро не нашлось.
– А коли так, то проверим-ка, какой из жениха хозяин будет! – нарушил неловкую тишину Платон. – Пошли, Борисыч, пособишь подарок принесть.
Горислав Борисович и Платон вышли во двор, где в телеге под сеном было ещё немало всякой снеди. Горислав Борисович видел, что Платон обижен за свою любимицу, и, стараясь успокоить, произнёс:
– Есть такой обычай, чтобы невеста в праздничном платье пол мыла. Только вроде бы не у русских, а у чувашей.
– А у русских, – раздельно произнёс Платон, – ежели свинья из грязной лужи вылазить не хочет, её кличут: «Чуваш, чуваш!» Теперь понятно, почему.
Хорошо хоть не при гостях такое сказал.
В основном на телеге оставались сладкие наедки: яблоки, ватрушка, пирог с ревенём, но было и кое-что на завтрашний день, всё крытое полотном, а поверху – двумя железными корытами, чтобы не достали бродячие собаки и кошки, которые, несомненно, учуют соблазнительный запах.
Из-под корыта Платон достал керамический противень с жареным гусем, передал его Гориславу Борисовичу, а сам взял нож, которым Фектя нарезала пироги и буженину. У Лопастовых, конечно, ножи есть, но свой всегда острее. Платон дважды резанул ножиком по стальному тележному ободу, полюбовался на дело рук своих, постучал лезвием по прилучившемуся камню, добавив щербин и заусениц, и вновь резанул обод, превратив острый нож в полное непотребство.
– Тоже не наш обычай. Тут карельских деревень полно, так это у карел жениха заставляют гуся тупым ножом резать и родню оделять. У них эту шутку все знают, а вот наш догадается ли нож о край противня поточить?..
Поточить нож Серёжа не догадался, да и вообще, оказалось, что гуся разделывать он не умеет, пытаясь пилить ножом против кости. В результате забрызгался жиром и сердито оттолкнул подарок.
– Эх ты, я думал, ты городской – так гораздый, а тебя ещё учить и учить! Смотри, как надо… – Платон в четверть минуты выправил нож и приступил к делёжке. Вам, молодым, по жизни лететь, вам – крылышки; мне со свёкром на земле стоять – нам ножки; свекровушке молодую семью на груди греть – ей грудка; а тёще дома сидеть, дочь вспоминать – ей гузка.
– А остальное кому? – спросил дружка. – У графа Толстого в сказке «Как мужик гусей делил» мужик говорит: «А что осталось – мне. Да и взял себе всего гуся».
Кто такой граф Толстой, Платон не знал, но с ответом не растерялся.
– А остальное – тебе! – и он придвинул опешившему шаферу противень, где громоздился внушительный остов, на котором и на понюх не оставалось мяса. – Может, тот граф в жизни жареного гуся не пробовал, вот и написал с дурá-ума не подумавши. А в настоящей сказке говорится: «Я мужик глуп, мне глодать круп».
Платон уселся, придвинул тарелку с гусиной ножкой, подмигнул свату, которому досталась вторая нога.
– Ох и сладки гусиные лапки!
– А ты их едал? – не растерялся Серёжин отец.
– Нет, не едал, зато сват видал, как их барин едал. Дюже смачно было!
Всё напряжение сразу оказалось снято, за Льва Толстого никто заступаться не захотел, неловкость списали на него, и веселье потекло своим чередом, тем более что Андрей Васильевич уснул в соседней комнате и больше Савостиным городской культурой в глаза не тыкал.
Сколько празднику ни длиться, а конца не миновать. На второй день Савостины засобирались домой. Туда ехали – невесту везли, с цветами и колокольчиком. Обратно – всю красу сняли и потрюхали потихоньку. Платон на сене свернулся, да и уснул – притомился два дня праздновать; хоть и капли не пил, а тяжело. Никита сидел за возницу, Фектя рядом с сыном, а Николка и Горислав Борисович в серёдке. Одни мужики кругом; была у Фекти дочка – и ту замуж отдала.
– Никитушка, тебе когда приказ выйдет, домой идти? – тихо спросила Феоктиста.
– Приказ-то уже был, весной, только я погожу пока уходить. А то что получается: в армии служил, а дела не видал. Думаю подписаться контрактником ещё на два года.
Фектя кинулась было в слёзы, а толку?.. Никита в отца уродился, такой же упрямый. Ежели что решил, то на своём настоит.
Горислав Борисович тоже пытался разубедить Никиту:
– Ты сам подумай, контрактникам так просто деньги платить не станут. Попадёшь в горячую точку – что тогда?
– Воевать буду. Что же, меня зря этому делу учили?
– Да ты пойми, на войне убивают! Ты газеты-то читаешь? Средняя Азия – один сплошной котёл, не здесь, так там заваруха начнётся – это почище Чечни будет, уж я-то знаю.
– Я тоже знаю, дядя Слава. Потому и иду, что настоящего хочется.
– Так ведь и убивают по-настоящему. Ты о матери-то подумай!
Это был довод, аргумент, на который нечего возразить, так что остаётся прекратить спор, признав правоту старших, а потом сделать по-своему.
Никита уехал, и уже через полгода письма от него начали приходить из Туркмении, где после смерти туркмен-баши началась очередная цветистая революция, вскоре превратившаяся во всеобщую резню. Текинцы ахальские желали любой ценой сохранить власть, хорезмийцы и текинцы тедженские тянули в сторону Узбекистана, иомуды и гоклены, живущие в низовьях Атрека, поглядывали на Иран, эрсари, сарыки и салоры тоже чего-то хотели, и всякий отстаивал свои мечты с оружием в руках. Горислав Борисович лишь головой качал, вспоминая агитку недавних времён, твердившую о появлении новой исторической общности – советского человека. Какая там новая общность, если даже старые рассыпаются на глазах! Всю жизнь прожил, наивно веря, что есть такой народ – туркмены, а оказывается, нет таких и не было никогда. Есть два десятка племён, и у каждого свои интересы. Покуда туркмен-баши держал их в железном кулаке, в стране было подобие порядка, а не стало диктатора, и разом посыпалось всё. И только на русских войсках держалось в бывшей братской республике худое подобие худого мира.
Хотя, если судить по Никитиным письмам, жизнь миротворцам была, что коту при сметане. Кормят, поят, одевают, деньги хорошие платят, а всей службы – отстоять своё на блокпосту.
Вот только по телевизору, которого Фектя не смотрела, да и не понимала, показывали совсем иное. Жёлто-зелёные резались с бело-зелёными, а заодно и те, и другие не упускали возможности стрельнуть в спину миротворцам, не позволявшим резать в своё удовольствие. При этом каждая сторона с истинным простодушием полагала, что их русские должны охранять, вооружать и подкармливать, а соседнее племя держать в повиновении.
Казалось бы, России что за радость – разбираться с чужими проблемами? – но слишком недавно мы были одной страной, да и вообще, беда стряслась у самых наших границ. Поползли по русским городам беженцы: старики в пропылённых ватных халатах, нищенки, окружённые сворой чумазых детишек, хмурые мужчины, одетые почти по– европейски: в пиджак поверх меховой безрукавки… и у каждого за пазухой припрятан кутак, чьё серое лезвие одинаково легко рассекает и баранье, и человеческое горло. Лагеря беженцев в дружественном Казахстане не привлекали этих людей, они рвались в богатые русские города: Москву, Петербург, Нижний Новгород. Резались с бадахшанцами за кормные места нищенства, с шемаханцами за право хозяйничать на рынках. Чомуры – земледельцы из Хорезма и Мервского оазиса и сейчас крепко держались за свои, отравленные многолетним возделыванием хлопка, поля, а вот чарва – так называют тех, кто не отвык кочевать, с лёгкостью двинулись искать лучшей доли. Они никогда не были чрезмерно набожны, но газеты вновь заговорили о талибане и вахабитах. Фанатизм неизбежно расцветает там, где нет человеческой жизни.
Дыма без огня не бывает: грохнули первые взрывы – в Астрахани и Астане. Неважно, что Астана – столица соседнего государства, гибли-то свои… Вновь зашевелились фашиствующие скинхеды, и на этот раз общественное мнение сочувствовало им.
Заокеанские доброжелатели продолжали учить мир демократии до тех самых пор, пока накануне Дня Благодарения разом в пяти американских городах крыши крупнейших универмагов не рухнули на головы покупателям, пришедшим выбирать подарки для родных и друзей. Америка вскипела негодованием и немедленно захотела кого-нибудь разбомбить, тупо не понимая, что таким образом она плодит новых террористов. Хорошо хоть не на Туркестан полетели бомбы. И не потому, что и жёлто-зелёные, и бело-зелёные были порождением американской дипломатии, а оттого, что стоял на блокпосту Никита Савостин с эмблемой миротворца на камуфляжной форме. И до чего же удобно в эту эмблему целить, хоть с той стороны, хоть с этой! – с закрытыми глазами не промахнёшься.
Хотя, если верить Никитиным письмам, во всём Туркестане тишь, гладь и божья благодать:
«Здравствуйте, мама, папа и Коля! Как у вас дела? Что, у Шуры прибавления не намечается? Как здоровье дяди Славы? У меня всё хорошо, служба идёт нормально, только жара тут страшенная. Вчера было сорок три в тени, и сегодня столько же обещают…»
* * *
Сорок три в тени – очень неплохая погода, если есть эта самая тень, рядом гудит кондиционер, а руку холодит запотевший стакан диет-колы, а того лучше – кваса. Впрочем, люди опытные говорят, что всего лучше – зелёный чай. Наливают его в пиалу на самое донышко. Сидишь на айване, отгородившись от жаркого дня, смотришь на синеющие вдали вершины Копетдага. Хорошо…
Вот только на блокпосту нет ни тени, ни кондиционеров, а зелёный чай, налитый во флягу, к полудню превращается в мутную отраву. Так что во фляге – обычная вода с лёгким привкусом дуста. Почему-то здесь всё с лёгким привкусом дуста… обеззараживают так, что ли?
У сержанта Савостина – отдых. Это значит, можно расшнуровать ботинки, улечься на топчан, прикрыть лицо защитного цвета панамой и по памяти читать самому себе стихи. Пушкина читать, «Бахчисарайский фонтан», очень к месту. А что ещё делать? – на синеющие вдали вершины Копет-дага глаза бы не глядели. Правильно поётся в песне: «Не нужен мне берег туркменский, чужая земля не нужна».
Низкогорье Гаурак, изрытое пологими каньонами, на севере переходящее в пустыню с конфетным названием Кара-Кум, принадлежит сейчас неясно кому. Когда-то здесь кочевали илили, затем насильно переселённые в Хиву, затем эти места оспаривали элори и теке, а теперь тут аналог Дикого Поля, с той лишь разницей, что скрываться от преследователей тут можно ничуть не хуже, чем в горных районах Чечни. Недаром в начале прошлого века именно в Гаураке дольше всего не утихали набеги басмачей. А теперь отсюда потянуло палящим ветром ислама. Свои относятся к вере спокойно, так пришлые принесут нетерпимость. Объявились отряды, воюющие неясно за кого и состоящие из чеченцев, арабов, пуштунов, выгнанных с прежних горячих точек, но не успокоившихся, поскольку ничем, кроме войны и грабежа, они заниматься не умеют. Их даже местные называли калтаманами и списывали на них всё, хотя и сами не упускали случая стрельнуть по миротворцам, а там – поди, определи, кто стрелял. По сути, все они калтаманы, то бишь головорезы.
У Никитиных напарников тоже время отдыха. Рядовой Гараев читает книжку с кокетливым названием «Дождливый четверг» – бабский дюдик, в котором глупость выдаётся за иронию. Жара плавит мозги, и даже похождения адвокатши Василисы кажутся чересчур премудрыми. Второй напарник, ефрейтор Кирюха Быков, просто мается.
– Слышь, Саня, – говорит он, – а хорошо бы сейчас водочки.
– Жарко, – отзывается Гараев.
– А мы бы – холодненькой. А к ней – маринованный огурчик. Сбегай, а?
– Куда я тут побегу? – не отрывается от книжки Гараев.
– Сам знаю, что некуда. А ты бы сбегал и принёс.
– Жарко… И вообще, я водки не пью.
– А почему? Ты же татарин. Татарам вина нельзя, а водку можно.
– С чего ты это взял?
– Так в Коране написано.
– А ты читал Коран?
– Вот ещё! Я православный, зачем мне Коран читать?
– А Библию читал? – подал голос из-под панамы Никита.
– Вы что, взбесились? – не выдержал Кирюха. – Я вам поп, чтобы Библию читать? Не, это ж надо, так угораздило: двое мужиков, и оба водки не пьют. Ну, хорошо, Саня – татарин, а ты, Савостин, почему не пьёшь? Ты же русский!
– Невкусно, вот и не пью.
– Ну, ты простота! Водку пьют не для вкуса, а чтобы гулять.
– Это я и на трезвянку могу.
– Ну так прогуляйся до магазина и купи водочки.
Никакого магазина поблизости не было, но беседовать на эту тему Кирюха был готов часами. Возможно, он так прикалывался, либо ему и в самом деле не давал покою призрак запотевшей поллитры.
– Саня, – спросил Никита, сбросив панаму и усевшись на топчане, – а что в самом деле написано в Коране о водке?
– Ничего, – с некоторым даже удивлением произнёс Гараев. – Во времена Магомета водки не было. Запрет на вино есть в сунне, в Коране сказано только, что молиться пьяным – мерзость перед Аллахом. А намаз нужно совершать пять раз в день. Вот и думай, когда можно вино пить? А что водка правоверным разрешена – это неправда, от водки человек ещё пьянее бывает.
– А наш бог пьяненьких любит, – с гордостью сказал Кирюха.
Где-то Никита уже слыхал эти слова.
В помещении появился радист.
– Подъём, лентяи, – скомандовал он. – В штаб воду привезли.
– И что? – спросил Никита.
– Затариться надо. А то, как в прошлый раз, опять нам останутся подонки. Лейтенант сказал, самим надо ехать, чтобы первыми воду взять.
Блокпост возле урочища Кумыз был самым дальним, и если самим не подсуетиться, то опять воду получишь последним. То, что привезли им в прошлый раз, водой можно было назвать лишь с очень большой натяжкой, поэтому, хотя передвижение по дорогам без сопровождения бронетехники было запрещено, все трое тут же поднялись, и вскоре мощный, хотя и потрёпанный скверными дорогами «Урал», покинул блокпост. Все три водовоза уместились в кабине, в кунге громыхали только ёмкости для воды. Саня Гараев сидел за шофёра.
Каменистые россыпи, заросшие колючим янтаком и саксаулом, тянулись по обе стороны дороги. Чужой, почти марсианский пейзаж. Не поверить, что кто-то называет эти места родиной.
– Слышь, – продолжал болтать Кирюха, – я тут, огонь когда разводил, золу на вкус попробовал. Так она горько-солёная, вроде как сгоревшая спичечная головка.
– И что? – не отрывая внимательного взгляда от дороги, спросил Саня.
На блокпосту был генератор, работавший на мазуте, но топливо берегли и готовить старались на огне. Ломкие саксауловые ветки горели жёлтым, даже в солнечный день видимым пламенем, оставляя очень много золы. Но пробовать её на вкус никому в голову не приходило.
– А ничо! – обиделся Кирюха. – Ты дома-то золу из печки лизни – она и такая, и сякая, и на зубах скрипит, а пресная! А тута – солёная. Понимать надо.
– Эмпирик ты, вот что я тебе скажу, – заметил Никита.
Обидеться на эмпирика Кирюха не успел. Снизу ударило, словно тяжёлый «Урал» подпрыгнул на небывалом ухабе. Несколько последующих мгновений выпали у Никиты из памяти, лишь потом он обнаружил, что всё ещё сидит в накренившейся машине и тупо смотрит, как катится по дороге оторванное колесо.
Что-то давило на грудь, мешая подняться. Никита опустил смутный взгляд и увидал, что на него навалился Кирюха Быков. Всё в его позе указывало, что Кирюшка уже не живой, живые так лежать не могут.
Потом где-то в стороне – та-та-та! – застучал автомат.
Понять, что происходит, никак не удавалось, но Никита полез из кабины, отчаянно стараясь выдернуть автомат из-под навалившегося Кирюхи. И он таки выбрался наружу и даже с автоматом в руках, но тут его приложило вторично, и Никита отключился надолго, так и не успев сделать ни одного выстрела, ни понять, куда нужно стрелять, ни хотя бы испугаться толком.
Никита не помнил, сам он шёл куда-то или его тащили. Когда память вернулась, он обнаружил себя на полу в полуразрушенной саманной постройке. Крыша халупы давно обрушилась, глинобитные стены торчали, словно обломки зубов. Пересохший камыш, которым когда-то была крыта нынешняя развалина, был свален у стены. Казалось бы, кругом пустыня, откуда здесь взяться камышу, но чуть оживают по весне древние пересохшие русла, как повсюду, едва не на глазах вымахивает камыш, который здесь называют джидой. Растёт джида даже на солончаках, и заготавливать её нужно прежде, чем она отцветёт и станет ломкой, негодной ни в какое дело. Зато, срубленная впору, джида тверда как дерево и столь же долговечна. И если обвалилась камышовая крыша, значит, строилась нынешняя руина в те времена, когда непокорливые ахальские теке громили в этих местах корпус генерала Ломакина.
Теперь на кучу трухлявых стеблей были накинуты одеяла, и на них сидели несколько человек, в упор разглядывавших Никиту.
– Хорош… – сказал по-русски один из сидящих.
Никита завозился и тоже сел. Голову ломило, во рту горчил рвотный привкус, но тело, в общем-то, слушалось. Руки ему не связали, да и зачем? Что может сделать контуженый человек под прицелом пяти направленных в упор автоматов?
– Кургуммэ? – произнёс главарь, обращаясь на этот раз к Никите.
Слово это Никита знал, умел и ответить как положено, но ответил по-русски:
– Как сажа бела.
– Правильно понимаешь, дела твои неважнецкие. Аллах дарует победу верным и отдаёт недостойных в руки победителей. Он схватывает не верящих, когда они того не ждут, и предаёт мучительному наказанию. Мне жаль тебя, солдат.
Физиономия говорившего была совершенно не исламская: светлые волосы, россыпь веснушек на покрасневшей, не принимающей загара коже, пуговица носа с лупящейся кожей. Такому летом даже в родной Твери жарко, не то что здесь, в самом что ни на есть пекле. Но серые глаза из-под добела выгоревших бровей смотрели так, что всякий понимал: этот не пощадит. Исконному мусульманину незачем доказывать свою верность Аллаху, так что он может просто быть человеком, хорошим или плохим. А неофит – всегда фанатик, в какую бы веру из какой этот иуда ни переметнулся.
Никита слыхал о таких: бывших русских солдатах, попавших в плен и купивших жизнь ценой предательства, так что он ни минуты не обманывался ласковым тоном говорившего. Профессиональный мясник, прежде чем заколоть телёнка, тоже говорит с ним ласково и гладит по холке.
– Жить хочешь? – спросил калтаман.
Никита чуть заметно пожал плечами.
– О, мля, ты гляди, – воскликнул калтаман, – жить хочет, но стесняется!
Двое боевиков засмеялись, очевидно, они некогда принадлежали к исторической общности советских людей и по-русски понимали.
Никита ждал, не торопя событий. Получить пулю никогда не поздно, а пока бандиты разговаривают, они не стреляют. Протянешь время, а там может и помощь подойти. Фугас под «Уралом» долбанул – будь здоров, не исключено, что на блокпосту услышали взрыв, и их уже ищут.
– А ты не стесняйся, – произнёс командир. – Ты мне по-хорошему скажи: «Жить хочется, Рашид-бек, ажно мочи нет, все кишочки со страху слиплись». Тогда я тебя, может быть, и пожалею.
«Жалел волк кобылу», – подумал Никита, а вслух сказал:
– Какой ты бек? От тебя Рязанью за полверсты несёт.
– Между прочим, – резко подался вперёд самопальный Рашид-бек, – Рязань – исконные исламские земли. Касимовские татары живут там уже тысячу лет.
– Что-то ты на татарина не похож.
– Главное – быть мусульманином, воином Аллаха. А национальность перед лицом Аллаха вовсе ничего не значит. Так, труха. Признаешь Аллаха – будешь жить.
– А моего напарника вы, значит, отпустили? Он-то как раз татарин и природный мусульманин.
– Он предатель! – выкрикнул главарь. – Мы говорили с ним прежде, чем с тобой. Он отказался воевать за правое дело и, значит, предал Аллаха и будет казнён.
– Может быть, он просто остался верен родине и присяге?
– Аллах выше родины и присяги. В общем, так, кончай трындеть и решай: или ты принимаешь ислам и воюешь на нашей стороне, или отправляешься в расход вместе со своим напарником. На размышления тебе три минуты. Время пошло.
Рашид-бек снял с пояса флягу, налил немного в колпачок, скривившись, выпил, занюхал рукавом. О том, что это мерзость перед Аллахом, он, видимо, не знал, искренне полагая, что водку пить правоверным можно.
– У мусульман нет крещения, – сказал Никита, – а молитвы вызубрить и намазу обучиться за три минуты невозможно. Как тут прикажете принять ислам?
– Сердцем, мой дорогой, сердцем! Верность докажешь в деле, а обрезание сделаешь потом, когда закончится война. Первое испытание будет прямо сейчас. Ты пойдёшь и приведёшь в исполнение приговор предателю. Собственноручно расстреляешь его. А мы, – калтаман с усмешкой протянул руку за спину и вытащил любительскую цифровую камеру, – заснимем, как ты это будешь делать. Просто так, на всякий случай.
Чего-то подобного Никита ожидал с самого начала, так что предложение его ничуть не удивило.
– Выпить дай, – хрипло сказал он.
– Это – всегда пожалуйста! – согласился рязанский бек и кинул флягу Никите. – Пей хоть всё.
Тёплая водка была чудовищно противной, но Никита не отрывался от фляги, пока она не опустела. Никогда ещё ему не приходилось пить такую мерзость, портвешок, который силком вливали в него старшеклассники, был по крайней мере сладким, а синтетический пряный вкус немного заглушал спиртовую вонь.
Никита аккуратно завинтил флягу, положил её на пол, медленно встал.
– Гараев, значит, меня расстреливать отказался. И ты думаешь, что я после этого пойду его убивать? Не знаю, какой ты мусульманин, но человечишка ты дрянной.
– Ха-ра-шо!.. – протянул калтаман. – Ты свой выбор сделал. А за моё угощение ты ещё заплатишь. Педер сухтэ! Думаешь, пьяному тебе легче помирать будет? Нетушки! Ты меня о пуле умолять станешь, сапоги будешь целовать. Я тебе сначала отстрелю всё, что можно мужику отстрелить, а потом придумаю что-нибудь ещё…
– Давай, думай, пока башку не оторвало. На родину ты себе путь закрыл, нет у тебя родины, из Чечни еле ноги унёс, а тут тебе, скорей всего, и подыхать. Я-то умру человеком, а ты – собакой издохнешь.
– Пой, ласточка, пой! Думаешь вывести меня из себя, чтобы я тебя сразу пристрелил? Не выйдет… Пошли, сука, или я тебя прямо здесь терзать буду!
Никита повернулся к выходу.
– Меня, тебя, себя… по-русски научись говорить, мусульманин!
Никита вышел из развалины. Пятеро боевиков с автоматами на изготовку шли сзади. Солнце уже начинало клониться к закату, а ведь, кажется, так недавно они выехали с блокпоста. Где остальная часть банды, где калтаманы держат Саню Гараева, Никита не понял, да и не до того сейчас было. Он чувствовал, как сгущается вокруг пьяный туман безвременья. Заклятие, наложенное Гориславом Борисовичем, начинало действовать, этот мир уже не держал его.
Сейчас или никогда…
– На колени, собака! – заорал Рашид-бек.
И тогда Никита рванулся бежать.
Самое бессмысленное занятие – убегать, когда пять автоматных стволов смотрят тебе в спину. Первая же очередь перебьёт ноги, а дальше… об этом лучше не думать.
Вот только когда стреляешь по движущейся цели, нужно давать упреждение, а как это сделать, если человек бежит во времени? Пять автоматов промахнулись на пять секунд, а потом стрелять уже просто не имело смысла.
* * *
Не так представляла себе Александра семейную жизнь. У отца с матерью всё было понятно: как работают и откуда в семье достаток. А где работал Серёжа, Шура так и не узнала. Куда-то он ходил, с кем-то встречался, порой уезжал на несколько дней, но чаще спал до полудня, а потом уходил и возвращался затемно. Денег в дом не приносил вовсе, только одежду себе покупал, да, возвращаясь ночью, говорил, что сыт.
Вечерами, положим, Сергей вместе со всем ансамблем играет в ночном клубе «Паук», потому и сытым домой приходит. Ночной клуб – место, конечно, грешное, а что делать, если больше работать негде?
В остальном семейный бюджет держался на Шурке. Она устроилась бухгалтером в РОНО и ещё подрабатывала в двух разных ЖСК. А запутанные финансовые дела местной церкви разгребала за так просто, как сказали бы прежде – «на общественных началах». Ну а то, что дом на ней, уборка да готовка – это уже святое, Серёжа сам и картошки сварить не умел.
По субботам ходили в храм, и эти походы примиряли Шуру с семейной жизнью, которая складывалась не совсем так, как мечталось. Вином от Серёжи попахивало даже в среды и пятницы, и близости он требовал во всякую ночь, независимо от поста.
– Господь простит, – объявлял он так безапелляционно, что можно было подумать, будто господь лично посылал ему ангела с известием о прощении.
И киот устроить как следует Серёжа не позволил. Квартирка-то однокомнатная, где спать, там и молиться, а занавесочки перед образами Серёжа сорвал, обозвав Александру дурой и деревней.
– Смотрят они, – прошептала Шурёна. – Стыдно вот так-то, под взглядами.
– Занавеска от божьего взгляда не спрячет, господь сквозь любые покровы видит. Не прятаться от бога нужно, а молиться и в грехах каяться.
Легко о покаянии говорить, да нелегко каяться. Покаяние – это не просто сокрушение о грехах, но и твёрдое обещание, что впредь скверное дело не повторится. А какое – не повторится, если завтра Серёжа опять придёт после концерта выпимши и немедленно потребует любви? А ты – жена, значит, пост на дворе или мясоед, а велит муж – и ложись с ним в постель под самыми взорами святых угодников.
Говорят, будто в постельных делах какая-то сласть заключена. Для мужиков, может, и сласть, а для Шурки никакой сласти не было, один стыд. Она уже старалась к приходу Сергея затеять стирку или иное долгое дело, чтобы он улёгся спать и уснул, не дождавшись её. Верно поётся в песне: «Если б только я знала, что так замужем плохо, расплела бы я косу русую, да сидела б я дома…» И куда подевалась любовь за один только год?
Через год пришла, наконец, и радость: Шурка почувствовала, что тяжела. Ради этого можно терпеть и нетрезвого мужа, и постылые постельные утехи, и даже нарушение поста. Ребятёнок толкнулся внутри, и всё стало неважно. Удивляло только, что Серёжа не радуется с нею вместе, а говорит о каких-то трудностях, о деньгах… как будто прежде он эти деньги в дом приносил. Ну да ничего, увидит сына, заглянет ему в глаза и всё поймёт. В народе недаром говорят, что мужчина до той поры младенец, пока собственного ребёнка на руках не подержал.
Работать Шурка продолжала до последнего. Уже когда в РОНО её отправили в декрет, по вечерам приходила на приём в жилищных кооперативах, стремясь заработать денег на то время, когда придётся сидеть с ребёнком. Даже у батюшки Аркадия робко поинтересовалась, нельзя ли ей за работу в церкви хоть какую копеечку получить, но получила только отеческое внушение о душепагубности стяжательства.
Так во время приёма жильцов в одном из ЖСК и начались у Шурки роды. Хорошо, что в правлении работают сплошь дамы, мигом разобрались, что к чему, вызвали «Скорую» и, вообще, всё спроворили в лучшем виде.
Из роддома встречали торжественно, и Серёжины родители приехали, и свои. Серёжа, когда медсестра вручила ему перевязанный синей лентой свёрток, перепугался, покраснел, словно его в чём непригожем уличили, быстренько сунул младенца тёще и принялся расплачиваться с сестрой – обычай хоть и не христианский, но обязательный к исполнению.
Дома мужчины отправились на кухню, обмывать пяточки… и непьющий Платон тоже, хотя бы просто посидеть со сватом и зятем. А женщины в комнатушке занялись перепелёныванием и осмотром младенца. Мужчины лишь на минуту заглянули, посмотреть, вправду ли парень народился. Оказалось, вправду: всё, что нужно – на месте.
– Как назвать решил? – спросила свекровь сына, но Серёжа лишь плечами пожал.
– Не придумал ещё.
– По святцам – Митя выходит, – чуток покривив от истины, сказала Шурка. – Там ещё Харлампий, Порфирий и Власий выпадают…
– Нет уж, пусть будет Димитрий, – постановила свекровь. – Харлампиев нам только не хватает.
Шурка вздохнула с облегчением. Очень уж хотелось назвать сына Митрошкой, в честь брата, который уже почти и не помнится.
– Ребятёночек-то в самую серёдку Петрова поста зачат, – заметила свекровь. – Грех это.
– Такие дела с мужа надо спрашивать, – не осталась в долгу Феоктиста. – Пост или не пост, а жена мужа из постели вытолкать не может. Так что это от него зависит, будет грех или нет.
Свекровушка поджала губы и в скором времени ушла. Мужчины Лопастовы тоже собрались и двинулись праздновать рождение сына и внука в ночном клубе, где Серёжа был своим человеком. Платон пришёл с кухни, уселся возле кроватки, стал смотреть на внучонка, слушать, как Фектя поёт:
Ладушки, ладушки,
Где были? – У бабушки!
Что ели? – Кашку!
Что пили? – Бражку!
Нюхали табачок,
Повалились на бочок!
Вот и вернулся Митрошка в семью. А что фамилия у него Лопастов, так кровь савостинская. Лопастовы ушли и гуляют где-то, а Савостины рядом сидят.
Баю баюшки-баю,
Колотушек надаю.
Колотушек двадцать пять,
Будет Митя крепко спать.
Фектя с Шурой пошли на кухню пить чай. Платон остался возле кроватки. Сидел, положив тяжёлую руку на загородку. Была бы люлька, можно было бы покачать внука, а тут – что делать? Сидишь неприкаянно, как лишний.
– Мам, – спросила Шура, наливая матери чаю, как полагается, полную чашку до самых краёв, – что-то вы с отцом нерадостные. Не приглянулся Митрошка?
Фектя хотела что-то сказать, даже улыбнуться попыталась, но губы задрожали и улыбки не вышло. Вместо того слёзы потекли по враз состарившимся щекам.
– Мама, ты что?
– Митрошка у тебя чудо, – выдавила Фектя, – а вот дома у нас – беда. Не хотели тебя расстраивать, а как умолчать? Никита пропал. Полковник из города приезжал, с военкомата, сказал, что Никита в Туркестане без вести пропавший. Двух его товарищей убитыми нашли, а его ни живого, ни мёртвого, нигде нету.
Шурка сидела, закусив губу, Фектя молча плакала, слёзы капали, переполняя налитую до краёв чашку. Митрошка разлепил сонные глаза, и Платон, сглотнув ком, запел тихонько, хотя прежде даже родным детям колыбельных не певал:
Ай люли́-люли́-люли́!
Прилетели к нам гули́.
Стали гýли ворковать,
Начал Митя засыпать.
* * *
Легко сказать: убежал. Убежать-то убежал, да попал из огня в полымя. В девятнадцатом веке идёт военный семьдесят седьмой год, а это не самое лучшее время для пеших прогулок по Туркестану, особенно для одинокого русского солдата. Турецкие эмиссары весь мусульманский мир возмутили против Российской державы, и среди туркменских племён немало таких, что к их словам прислушиваются. Вот Копетдаг синеет на горизонте, и там в плодородном оазисе угнездилась неприступная твердыня ахальских текинцев: Геок-Тепе. Приземистые глинобитные стены, приподнятые ровно на такую высоту, чтобы лихой наездник не мог со спины коня вскочить на гребень стены. Под яростным туркменским солнцем глина спеклась, ставши твёрже камня, и, случись приступ, калёные ядра старинных пушек будут безвредно отскакивать от непомерно толстой стены. И даже если удастся повредить глинобитный заплот с помощью новейших фугасов, за ночь крестьянский кетмень закроет брешь глиной, замешанной с верблюжьим навозом на воде из арыка, и уже через день солнце сделает новую стену крепче прежней. Со времён хромоногого Тимура ни один враг не мог взять Геок-Тепе. А уж теперь, когда на широких стенах стоят отлитые в Англии чугунные пушки, а в руках воинов не кремнёвые ружья, а нарезные штуцера, всякий, посмевший взглянуть на голубые вершины Копет-дага, останется здесь навсегда: рабом или трупом. Конечно, русские проникли уже и в Туркестан, а полковник Столетов семь лет назад подчинил прикаспийских чоудоров и заложил Красноводскую крепость, но всё это очень далеко от низкогорья Гауртак. Ещё немало лет стены Геок-Тепе будут украшаться отрубленными головами русских солдат, прежде чем генерал Скобелев положит конец этому милому обычаю.
А пока думай, как живым добраться к Красноводску через солончаки Кёлькора.
Вечный пейзаж, так похожий на воображаемую марсианскую пустыню, ничуть не изменился оттого, что календарь отлистнулся почти на полтораста лет назад. Да и что такое полтора столетия, когда речь идёт о вечности? Тот же саксаул, та же верблюжья колючка, те же заросли джиды… Только разбитой шоссейки, соединявшей Мешхед с Ашхабадом, покуда никто не догадался построить. Зачем асфальт кочевникам, пасущим на каменистых распадках жирных курдючных овец и прославленных иноходцев ахалтекинской и иомудской породы? И Закаспийскую железную дорогу, по которой можно за одни сутки добраться от Ашхабада до Красноводска, тоже было бы бесполезно искать. А жаль, потому что сутки без воды продержаться можно, а больше – вряд ли.
Никита шёл по выжженной зноем земле уже вторые сутки. Направление он держал на северо-запад. Где-то там, километрах в сорока, должны быть пересыхающие русла Гяура и Аджидере. Там, если повезёт, можно найти воду. Хотя где вода, там и кочевья, а в непокорённой стране все туземцы немирные.
Воду он нашёл раньше, чем нашли его. Должно быть, тысячелетия назад здесь было озеро, которое питали сбегавшие с вершин Кюрендага ручьи. Ручьи и сейчас появляются ранней весной, когда пустыня ненадолго оживает. В результате на месте озера образовался глинистый такыр. В начале лета на нём, словно на блюдце, некоторое время держится вода. Такие места в пустыне наперечёт, именно их делят и никак не могут поделить кочующие племена. От одного биркета к другому перегоняют они стада, и, пока не пересохнет последняя лужа, жизнь в пустыне продолжается. Первыми к биркету добираются наездники в барашковых телпеках, ватных халатах и чокаях из бычьей кожи. На боку у каждого сабля, в седельных сумках – пистолеты. Ни дать ни взять – грабители с большой дороги, и не подумаешь, что мирные пастухи – чарва. Разведчики набирают воду в бурдюки, поят коней. Всё это нужно сделать прежде, чем подойдут отары, потому что после овец воду пить будет нельзя.
Затем под разливы многоголосого блеяния появляются овцы. Тряся курдюками бросаются к воде, жадно пьют, топчутся по дну, вздымая облака мути. Через полчаса вода в биркете, и без того не слишком чистая, превращается в навозную жижу, на которую смотреть-то страшно, не то что пить. Но всё же кочевье остаётся возле биркета, пока на окрестных солончаках не будет выщипана последняя засохшая травина. И всё это время овцы и верблюды пьют собственное дерьмо. Коней пастухи поят с рук заранее запасённой водой.
Биркет, к которому вышел Никита, был покинут совсем недавно. Густо-жёлтая жижа, скорей напоминавшая мочу, чем воду, ещё не успела просветлеть, да вряд ли она это успеет, так мало её оставалось. Скорей всего, биркет нацело высохнет и оживёт лишь следующей весной.
После овец воду пить нельзя – скажите это кому другому! Если учесть, какой сейчас год, то совсем недавно, всего-то двадцать лет назад, в Индии полыхало восстание сипаев, и какой-то индийский полковник, имя которого Никита позабыл, спасаясь от собственных солдат, напился из такой же ямины, а потом признался, что в жизни не пробовал воды вкуснее. Хотя и он был не первым. Предание гласит, что персидский царь Дарий, бегущий от скифов, тоже пил из навозного биркета и хвалил дивный вкус напитка. Кабы вспомнить эти поучительные примеры прежде, чем трое контрактников выехали с блокпоста, желая добыть водичку посвежее!
Никита напился вонючей, с сульфатным привкусом воды, поискал, во что можно было бы набрать спасительной влаги, но ничего не нашёл. Это в двадцать первом веке во всяком неподходящем месте валяются пластиковые бутылки из-под колы. В девятнадцатом веке любую посудинку берегли, одноразовой тогда не было.
Ничего не найдя, Никита смочил голову жидкой грязью и отправился дальше, стараясь не признаваться самому себе, что идёт по следу, оставленному прошедшими людьми. Они наверняка знают, куда идут, и мимо воды не проскочат. А вот как они поступят с приблудившимся гяуром, знает один Аллах.
За день Никита нагнал кочевников, которых сдерживали неспешно бредущие овцы. Потом он сам не мог сказать, как собирался поступить, нагнав кочевье. Кажется, хотел прятаться в окрестностях, подползая к биркету ночью, мечтал разжиться какой ни на есть посудиной для воды, ножом, ещё каким-нибудь барахлишком, необходимым для путешествия по пустыне, умыкнуть барана и… вот только ничего бы у него не получилось, не раскидывают кочевники на виду ни ножей, ни бурдюков, зато с ворами поступают по справедливости, наказывая их жестоко, но по заслугам. Укравший в пустыне, обрекает обкраденного на гибель, так что за воровство здесь полагается смерть. Там, где жизнь порой зависит от сущей мелочи, люди – свои и пришлые – должны быть щепетильно честными.
Всё это Никита прекрасно понимал, тем не менее продолжал ласкаться планами, ведущими к неизбежной гибели. По счастью, все планы были разрушены косматыми туркменскими псами, охранявшими одно из стад.
Туркмения издавна славится ахалтекинскими и иомудскими иноходцами, лучшим в мире каракулем, одногорбым верблюдом-дромадером, которого разводят ради шерсти и молока, и злобными сансунами, равно годными для охоты и охраны стад. Кинологи дали этим псам название «афганская борзая», но родом сансуны из пустынь Туркмении. Здесь накладно разводить плохих животных, они не стоили бы выпитой воды.
Учуяв чужака, собаки с разноголосым лаем кинулись к нему. Убегать было бы верной гибелью, борзая рвёт всё, что бежит. Никита выпрямился и грозно, по-хозяйски закричал. Он понимал, что если собаки набросятся на него, шансов выжить не будет, так что оставалось надеяться, что свора не натаскана на человека.
Привлечённый шумом, из-за бугра вылетел всадник. В такую минуту особенно ясно видно, как красиво движется аргамак по каменистому склону. Лошадь, идущая галопом или иным аллюром, почти наверняка споткнётся здесь, кувырнувшись через голову, а иноходец мчался, ничуть не сбавляя скорости. Редкий наездник может удержаться на раскачивающейся спине иноходца, тут потребно великое искусство, но если ты не джигит и не можешь справиться с конём, то жизнь твоя тоже не стоит выпитой воды.
– Йой! – крикнул всадник, вращая над головой камчу, и послушные хозяйскому окрику собаки не кинулись на Никиту, лишь заплясали кругом, так что горячее дыхание касалось лица.
Всадник спешился, подошёл к Никите. Сабля в потёртых ножнах осталась висеть на боку, но и камчу пастух за пояс не сунул, а в опытных руках тяжёлая камча пострашней сабли, поскольку убивает не сразу, а лишь после великих мучений.
– Ва-ассалам алейкум! – произнёс пастух.
– Ва-алейкум ассалам! – ответил Никита, разом исчерпав четверть своего словарного запаса.
Пастух ещё что-то сказал, но что именно – оставалось только гадать. На всякий случай Никита ответил:
– Бельмес.
Саня Гараев, в одном времени уже погибший, а в другом ещё не родившийся, говорил, что это слово общее для всех тюрков и на любом языке значит «Не понимаю». Да и по-русски оно значит то же самое.
Во всяком случае, пастух не переспросил, а сделал приглашающий жест, очевидно, в направлении становища. На коня вскакивать не стал, это было бы невежливо по отношению к гостю, идущему пешком.
Из-за холма появился ещё один всадник, постарше. Этот кроме сабли был вооружён мултуком – старинным кремнёвым ружьём с воронкообразным расширением на конце ствола. Пастухи коротко переговорили, потом старший свистнул собак и ускакал к овцам, которых не стоило надолго бросать одних. Никита и молодой джигит отправились пешком.
Несколько юрт стояло в распадке чуть в стороне от биркета. Оно и понятно: вонью от водопоя тянуло, что от выгребной ямы. Между юрт тлел костёр, рядом хлопотали женщины. Тут же курилась круглая глиняная печь – тандыр; то ли её успели слепить на новом месте, то ли с прошлого года осталась не порушенной. Тандыр был поставлен с наветренной стороны, запах дыма и свежего чурека сладок человеческим чувствам. При виде чужака женщины, только что оживлённо переговаривавшиеся, разом замолчали, некоторые даже прикрыли рты краем головного платка.
Чумазый мальчишка – а откуда здесь взяться не чумазому? – бегом кинулся в юрту – предупреждать. Из юрты навстречу идущим вышел старик. Говорят, что на всех тюркских языках слово «аксакал» означает «белая борода». Если это так, то навстречу Никите вышел именно аксакал. Чёрным на его голове был только барашковый телпек. Несомненно, именно этот человек будет решать судьбу пришельца.
Вновь последовал обмен приветствиями и неизбежное «бельмес», после чего Никиту пригласили в юрту.
Прекрасная вещь – шнурованные десантные ботинки, одно в них плохо – снимать долго. Хотя на Востоке гостя торопить не принято. Никита уселся на красном текинском ковре, принял из рук вошедшей женщины серебряную пиалу с шубатом. Всё не просто так, всё со значением.
Серебряная посуда для азиатского кочевника не роскошь, а насущная необходимость. Стекло и керамика разобьются во время тряских переездов, значит, нужен металл. Конечно, большие кумганы, котлы для бесбармака и казаны для шурпы и плова делаются из меди или латуни, которую называют жёлтой бронзой, но столовую посуду стараются делать из серебра. Ещё ИбнСина знал, что серебро спасает от заразы.
И шубат – простокваша из верблюжьего молока, на самом деле никакая не простокваша. Перед тем как заквасить молоко, его вдвое разбавляют водой. И кумыс так же готовят, и айран, и кефир. Это не еда, и тем более не слабоалкогольные напитки, как думают невежды, а средства обеззараживания воды. Только бог да медсанчасть знают, чем обеззараживалась вода, привозимая на блокпост, но воняла она отвратно. А кочевник пьёт шубат и всегда здоров. И древние греки, вопреки нашим представлениям, на пирах пили не вино, зачем-то разбавленное горячей водой, а кипячёную воду, дополнительно обеззараженную малой толикой крепкого вина.
В сухих степях, где хорошей воды не сыскать, гостю первым делом подносят кумыс, шубат или кефир. Считается, что отказаться от священного напитка – смертельное оскорбление, за которое сразу убивают. На самом деле никакого оскорбления нет, кумыс или шубат вовсе не священный напиток, это просто жизнь. Тебе предлагали жизнь, ты отказался и, значит, сам выбрал смерть.
Книгочей Никита, который перед отправкой в Туркмению пару вечеров просидел в библиотеке, знакомясь с будущим местом службы, кое-что из этих тонкостей знал, но даже будь иначе, ему и в голову не вошло бы отказаться от предложенного угощения.
А вот ковёр, на котором он, неловко поджав ноги, сидел, смущал изрядно. Все туркменские ковры торговцы величают текинскими, а между тем опытный человек, взглянув на узор, сразу определит, в каком племени этот ковёр соткан. И если сейчас Никита сидит на настоящем текинском ковре, то судьба его очень незавидна. Текинцы воюют с Россией, пощады от них ждать не приходится. Неважно, что его только что приняли как гостя, закон гостеприимства не видит разницы между другом и врагом. Человека, встреченного в пустыне, надо сначала напоить, накормить, побеседовать с ним и лишь потом, если потребуется, срубить ему голову.
Между тем появились чуреки и блюдо с бесбармаком. Запах от мяса шёл такой, что хоть о собственной голове забывай. А вот о приличиях, как их понимают здесь, забывать не стоит. Обидно, что в книгах, которые успел просмотреть Никита, как раз об этом ничего и не говорится. У монголов, кажется, есть обычай громко чавкать за едой, показывая хозяевам, что угощение очень понравилось. В Индии после обеда подают воду с розовыми лепестками – руки мыть. Рассказывают, что некий знатный, но не знающий обычаев гость эту воду выпил, и хозяин с невозмутимым видом сделал то же самое. Но тут не Индия, в пустыне вода на вес золота, а руки после еды сальные, их розовой водой не отмоешь. Отец и сейчас руки после обеда о волосы вытирает. Потому, говорит, и плеши нет… есть масляна головушка, шёлкова бородушка. Что ни город, то норов, в каждой избушке свои игрушки, и в чужой монастырь со своим уставом не суйся. А если чужих игрушек не видал, чужого устава не читал, чужого норова не испытывал? Не хочется прослыть невежей, когда от твоей вежливости зависит жизнь.
Некоторое время Никита ел, стараясь чавкать не громче аксакала. Затем сказал: «Рахмат!» – отодвинулся от блюда и вытер руки о волосы. В самом деле, не о ковёр же их вытирать…
Старик тоже откинулся на подушки, провёл ладонями вдоль бороды, произнёс:
– О-омин!
Никита повторил его жест.
– Муслим? – спросил хозяин.
Лгать не имело смысла. Никита расстегнул ворот, вытащил медный крестик, висящий на груди.
– Православный я.
Давно уже Никита не молился никакому богу и крест носил только потому, что надела его мать, но сейчас говорил и верил своим словам.
– Урус?
– Йес, – ответил Никита почему-то по-английски. – Урус.
Старейшина степенно кивнул, негромко сказал что-то, обращаясь к закрытому входу. В юрту немедленно вошла та же молодая женщина, что приносила шубат и мясо. Теперь в руках у неё был начищенный медный кумган.
Пришло время зелёного чая и решения судьбы.
Попробуйте русскому человеку, если он ещё не забыл родные обычаи, налить неполный стакан чаю: это будет обида – не уважают, жадничают. Русский человек, даже самый последний мужик, пьёт чёрный чай из гранёного стакана с подстаканником, наливает его едва ли не с горкой. Чаёвничают вечерами, выпивая до десяти стаканов с одним куском сахара. Пить чай внакладку, как горожане двадцать первого века, – только перевод продукта – не будет ни вкуса, ни запаха. Правда, и чай должен быть настоящий, кяхтинский, и сахар хороший, не нынешний, быстрорастворимый, а, как сказано у Горького, лёгкий, сладкий и, следовательно, выгодный. Когда-то отличник Никита двойку получил по литературе за то, что вступился за Алёшиного дедушку, объявив, что тот правильно выбирал сахар. Отхлёбывают чай шумно, чтобы не обварить губы, греют иззябшие на морозе руки о горячие стенки стакана. Женщинам наливают в чашки, а пьют они с блюдца, тоже шумно, с расстановкой, но не вприкуску, а чаще с вареньем, которое накладывают в крошечную розетку. Одна розеточка сваренной в меду ягоды на весь вечер.
На Востоке чай пьют не для сугреву, а для прохлаждения. Чай заваривают зелёный и наливают в пиалу на самое донышко, на один глоток. Тут уже серебряная посуда не годится, губы ожгёшь, так что приходится сберегать глиняные пиалушки. Хозяйка считает за честь в сотый раз налить гостю живительный глоток зелёного чая.
Зато если нальют полную пиалу, так что и пальцами не вдруг ухватишь горячую посудину – это дурной знак. Полная пиала говорит: «Пей, да проваливай, ты здесь никому не нужен». На полной пиале гостеприимство заканчивается.
Никита принял от женщины махонькую, лишён– ную ручки чашку. Чаю в ней было совсем немного.
– Рахмат, – сказал Никита, не скрывая облегчения.
С этим крошечным глотком чая ему дарована жизнь и право кочевать с обой. Когда они встретятся с другими людьми, он сможет уйти или остаться, но в последнем случае он должен будет найти себе подходящее занятие, чтобы не жить захребетником.
Седобородый старейшина долго говорил что-то, Никита из сказанного понял лишь одно слово: Кызыл-Дарья – красная вода. Никита закивал, на разные лады повторяя понятое название. Показывал то на себя, то на северо-запад, что, мол, именно туда ему и нужно. Есть на свете такое место, про которое сложена загадка: «Сидят люди у воды, смотрят на воду, пьют воду, ждут воду…» Город Красноводск, живущий на привозной воде, потому что своя сильно минерализована и хороша лишь для верблюдов и желудочных больных. Оттуда ходят пароходы в Астрахань, а это уже Россия, почти родные места… Если, конечно, он правильно понял неслыханное прежде слово: Кызыл-Дарья.
Через три дня снялись с места и двинулись на северо-восток. Конные пастухи погнали верблюдов и овец, следом двинулся караван. Одногорбые верблюды тащили повозки с огромными скрипучими колёсами. Коней здесь в телегу не запрягают, аргамак – существо благородное. Никита ехал на арбе вместе со стариками и женщинами. Через некоторое время, освоив несложное искусство, подменил старого Курбандурды, пересев на место возницы. На стоянках колол ветки саксаула, собирал кизяк и даже пытался доить верблюдиц – занятие исконно мужское, поскольку женской руке из тугого вымени молока не извлечь. В общем, старался быть полезным.
Во время одного из переходов Никита увидел, что к каравану торопится всадник – молодой пастух Караджа, тот самый, что первым встретил Никиту. Не спешившись, он прокричал что-то, и Курбандурды, только что мирно дремавший на кошме, живо поднялся и начал собираться. Через минуту, так что новобранцам в казарме впору позавидовать, на нём был красный праздничный халат и каракулевая шапка, а сам аксакал седлал коня, одного из тех, что не паслись в степи, а шли рядом с караваном как раз для подобных случаев.
Караджа седлал ещё одного коня, на котором, судя по всему, предстояло скакать Никите.
На коня Никита взлетел молодцом, сказалась десантная выучка, а дальше началось сущее мучение. Степной аргамак – это не смиренный Соколик, на котором случалось кататься охлюпкой, Никита прилагал неимоверные усилия, чтобы удержаться в седле и не отстать от дряхлого Курбандурды, который чувствовал себя так, словно в юрте на подушках сидел. Полчаса скачки, и Никите казалось, что мир напрочь сбился с орбиты, ходит ходуном и не успокоится уже никогда. Хотя, с точки зрения его спутников, это была лёгкая побежка, а уж никак не скачка.
Вымучив Никиту как следует, Караджа остановился и молча указал камчой на ближайший гребень. Всадники быстро перестроились. Теперь седобородый Курбандурды ехал посредине, а молодые следовали за ним, отстав на полкорпуса.
За каменистым гребнем обнаружился распадок и невысохший биркет, вокруг которого теснились белые палатки. Не надо быть специалистом, чтобы понять – перед ними воинский лагерь. Часовые, стоящие по периметру, дымы под котлами, ружья, составленные в козлы. Белые формы, так знакомые по картинам Верещагина… У биркета стоял русский отряд.
Всадников заметили. Последовала лёгкая сумятица – солдаты, отдыхавшие под навесами, поспешно разбирали ружья. Не подав никакого знака, старейшина медленно двинулся вперёд. К этому тоже приучает жизнь в пустыне – спокойно ехать навстречу опасности, не зная, как обернётся дело.
– Стой! Кто такие? – донеслось от лагеря.
– Свои, – ответил Никита.
Чистая правда – те, с кем вместе кочуешь по пустыне, очень быстро становятся своими.
В отряде оказался толмач, и в скором времени Никита, а заодно и все, кто был в лагере, знали нужды кочевников.
После того как значительная часть чаудоров переселилась на ту сторону моря в Ногайские степи, под Красноводском высвободились пастбища и водопои, и теперь племя гокленов выспрашивало разрешение откочевать в русские владения. Заблудившийся в степи урус пришёлся очень кстати, чтобы доказать свою лояльность белому царю.
Расчёт оправдался полностью. Это в чиновном Петербурге, чтобы получить право на переселение, требуется тьма согласований и резолюций. В Туркестане переселение народов осуществляется волей командира отдельного отряда. Первая оба гокленов откочевала к Красноводску, имея при себе пропускной лист, выданный русским майором Бекмурзой Кубатиевым.
Самого Никиту Бекмурза выспрашивал дотошно: кто таков, откуда, как попал в Туркестан. Пришлось врать. Никита сказался казаком из пограничной стражи Устюрта. Сначала хотел сказать, что из охраны Красноводского лагеря, но вовремя сообразил, что когда они попадут туда, враньё немедленно вскроется.
Сошло, хотя и десантные ботинки, и камуфляжная форма слабо напоминали одежду, обычную для казаков в девятнадцатом веке. Но майора Кубатиева больше интересовали другие вещи: дороги к Асхабадскому оазису, источники воды, численность противника, вооружение. Никита сто раз похвалил себя за предусмотрительное чтение книжек по истории и этнографии. Он рассказал о крепости Геок-Тепе, считающейся неприступной, о том, что противник организован и хорошо вооружён. Не то сами англичане продали текинцам нарезные винтовки и новейшие чугунные орудия, не то текинцы купили всё это у пуштунов, с которыми Англия неудачно пыталась воевать. Восток – дело тонкое, и правда ходит здесь столь же извилистыми путями, что и ложь.
Бекмурза выслушал Никиту, кивнул:
– Разберёмся с английскими пушками.
Никита промолчал. А что делать, не говорить же майору, ведущему приграничную разведку: «Ваше благородие, передайте его превосходительству генералу Ломакину, чтобы он не вздумал соваться к Геок-Тепе. Не по себе дерево ломит, только людей погубит зря. Пусть обождёт конца Балканской войны, а там уже генерал Скобелев штурмом возьмёт Геок-Тепе и заставит текинцев присягнуть на верность России. Вам всего-то нужно подождать четыре года и публично признаться в неспособности командовать войсками». Вряд ли генерал Ломакин благосклонно отнесётся к подобному предложению.
Муза истории во все века страдала склерозом. Четыре года для неё ничто и судьба сколь угодно большого отряда ей безразлична. Главное – чем дело кончилось, на чём сердце успокоилось. Забываются погибшие и выжившие, победители и побеждённые, помнятся лишь полководцы. Очень утешительная позиция, жаль, что она слабо утешает, когда идёшь по выжженной степи рядом с ещё живыми героями склеротичной богини. Покуда они живы, им нет дела, что будут забыты все, и даже бронзовая надпись на стволе трофейного орудия, повествующая о геройствах майора Бекмурзы Кубатиева в сражении под Геок-Тепе, не гарантирует памяти потомков.
Через два дня русский отряд уходил в сторону Красноводска. Кочевники, которых сдерживали стада, оставались около биркета. Но теперь одни знали, что гоклены – мирный народ, другие – что им открыта дорога в русские владения.
Никита уходил вместе с русскими. Он чувствовал себя уже почти дома. В Красноводске осталось попасть на пароход до Астрахани, а там – хоть пешком – добраться в торговое село Ефимково.
На прощание зашёл в юрту к старому Курбандурды, кланялся, прижимая руки к груди, говорил: «Рахмат». С Караджей обнялся, потом снял с шеи крест и отдал молодому пастуху. Караджа сначала не понял, потом заулыбался: «Доган!» – и, сняв косматый бараний телпек, надел его Никите.
– Доган, – повторил Никита. – Брат.
* * *
Не сбылись надежды, что сын родится, и в семье всё станет, как следует быть. Ещё хуже стало. Серёжа ходил недовольный, дулся, что мышь на крупу, жаловался на отсутствие внимания и заботы. К сыну не подходил, не то боялся, не то ревновал, что Митрошка Шуркино внимание отвлекает. Не брал его на руки, даже когда Митрошка принимался плакать, только кричал недовольно:
– Сделай что-нибудь наконец! Пусть он замолчит!
– Ты бы с ним поговорил, – не выдерживала Шура. – Чать твой сын, не купленный.
– Чего с ним говорить? Всё равно он ни хрена не понимает.
Патронажная сестра, навещавшая молодую маму, успокаивала:
– С мужчинами это часто бывает. Пока ребёнок говорить не начнёт, они его не воспринимают.
Значит, надо ждать ещё. Быть терпеливой, ласковой, заботливой. Хорошо хоть по ночам Серёжа перестал приставать. И нельзя сразу после родов с мужем жить, и не нравится ему, что от Шурки молоком пахнет. Сергей даже сказал раз, что Шура теперь не женщина, а коза.
Потом кончились деньги. Маленький ребёнок требует много: кремы, соски, игрушки, распашонки… Одни памперсы сколько стоят, а ведь это не подгузник, который постирал – и снова используй, памперс – штука одноразовая. Серёжу тоже надо кормить, а пособие на ребёнка – не деньги, а слёзы. Пришлось начинать трудный разговор с мужем.
– Откуда я тебе денег возьму? – закричал Серёжа. – Рожý, что ли? Головой думать надо было, прежде чем детей заводить!
Серёжа ушёл, хлопнув дверью, и вернулся лишь утром, хотя ансамбль в этот день в клубе не играл.
– Ты где был? – спросила Шура.
Сергей уселся на край кровати, – Шура так и не смогла отучить его от этой скверной привычки, – потёр лицо ладонью и произнёс:
– Что-то у нас с тобой в жизни не срастается.
– Ты где был-то? – повторила Шура.
– А вот это, – Сергей резко вскочил, – не твоё дело! Я же говорю, расходиться нам надо.
– Куда расходиться? – тупо переспросила Шурка.
– Не куда, а как! Молча. Сама видишь, характерами мы не сошлись, я человек творческий, а ты как была деревней, так и осталась. Говорить с тобой не о чем, у тебя только ребёнок на уме, о муже ты не заботишься, в постели – словно лягушка холодная… так чего ради нам с тобой жить? В общем, так, я нашёл себе другую женщину, а с тобой подаю на развод.
– Какой развод? – Шурка никак не могла понять, что ей говорят. – Нас же в церкви венчали.
– А разведут в загсе. Загс сейчас главнее, без него церковный брак силы не имеет.
– Что господь соединил, то люди не разводят. Что ты говоришь, Серёжа, это же грех какой!
– Ну, грех. Все грешны, один бог без греха. Что же мне после этого с тобой всю жизнь мудохаться? Покаюсь, отмолю – господь простит.
– Блуд – грех смертный, его не отмолишь.
– Это с тобой трахаться – блуд смертный! – закричал Серёжа. – Ты ещё меня учить будешь, дура фригидная! В общем, так: квартира оформлена на меня, ты здесь и вовсе не прописана, так что собирай манатки и проваливай в свою деревню. Музыкальный центр у меня куплен до свадьбы, телевизор мои родственники подарили, так что совместно нажитого у нас только детские вещи. Потом оценим, сколько это может стоить, и свою долю я тебе за полцены уступлю.
– Серёжа, опомнись! У нас же Митрошка!
– Вот и целуйся со своим Митрошкой, а меня – уволь.
– Подумай хорошенько, Серёжа. Та женщина тебе никто, а мы венчаны.
– Повенчаюсь и с этой.
– Да кто ж тебя повенчает при живой жене?
– Повенчают, куда они денутся. Тут откажут – в Москву поеду, там попы покладистые. Заплачу побольше – и повенчают.
– А бог? Его не обманешь. Вот он, смотрит. Сам же не велел на божницу занавески вешать.
– Ты меня ещё будешь православию учить? Дура! Лучше попытайся понять: автобус на Ефимки в полтретьего уходит. Опоздаешь – будешь на автовокзале ночевать.
Митрошка проснулся и захныкал. Шура подошла к сыну, перепеленала. Губы сами шикали успокаивающе:
Шу-шу-шу… шу-шу-шу…
Я Митрошку укушу…
Надо бы покормить сына, но смертельно стыдно обнажать грудь при Серёже. Лучше уж на автовокзале, там люди чужие, им дела нет.
На автобус Шура поспела с запасом. А чего, спрашивается, не поспеть? В чём была, в том и ушла. Забрала Митрошку, а всё остальное бросила. Пусть другая женщина Шуркины лифчики примеряет.
Мать была дома и, увидав Шурку, поначалу обрадовалась.
– В гости приехала? Вот молодец! Давай сюда Митрошку… А Сергей где?
Шура без сил опустилась на лавку, едва не выронив спящего сына, и произнесла чужим, утробным голосом:
– Выгнал он меня.
– Чево?.. – Фектя так и застыла с разинутым ртом. Потом вгляделась в помертвелое Шуркино лицо, забрала из расслабленных рук завёрнутого в одеяльце внука, решительно потребовала:
– Ну-ка рассказывай, чего ты там натворила?
– Свят крест, ничем перед ним не виноватая. Это он полюбовницу завёл, а теперь жениться на ней хочет. А мне сказал: убирайся, а то на автобус не поспеешь, будешь на вокзале ночевать с пьяными бомжами.
– Какое жениться, что ты бредишь?! Охолони, да расскажи по порядку, что у вас стряслось…
Но Шурку было не остановить. Понеслись горячечные, бредовые речи, в которых раз за разом повторялось: «Кто же я теперь буду?.. разведёнка… мужем выгнанная на вокзал, хуже шлюхи… Жалела, ухичивала, кормила, а он лахудру нашёл, от живой жены жениться хочет, на вокзал выгнал…»
– Замолчи, слышь! – всполошно крикнула Фектя. – Смотри, Митрошка проснулся, а ты его пугаешь. Перестань биться, а то у тебя молоко перегорит! Живо дитя бери, он у тебя всю боль отсосёт, вместях вам и полегчает.
– Митрошка-а… – тянула Шурка. – Тебя же отец родной на вокзал выкинул… Сирота, безотцовщина…
– Скажешь тоже! – Фектя решительно вела свою линию. – Да у нас полный дом мужиков, без мужской руки мальца не оставим. А из твоего – какой отец? Настоящий мужик на Митрошку наглядеться бы не мог, а этот сам себе жопы подтереть не умеет, а туда же, в мужчины намылился! Наплюй на него и позабудь.
Пробило-таки горячку. Шурка подняла голову и с удивлением глянула на мать, от которой прежде таких выражений не слыхивала. Пользуясь мгновением, Фектя сунула дочери младенца, который давно уже кряхтел, напоминая о себе.
– Смотри, как изголодался! Так в титьку и впился. Ты вот о нём думай, а Серёжка, паршивец, за свои дела ещё ответит. Бог всё видит, уж он-то знает, чей грех, кого наказать надо, кого помиловать.
– А люди что скажут?
– Что люди?.. Тут не то что в Ефимкове, народ ко всему привычный, сходятся, разводятся, веру Христову позабыли. Ты, небось, не помнишь, как нас тут обворовали, все иконы выгребли… Иконы воруют, во до чего изверились.
– Помню.
– Вот и Серёжа твой такой же. На словах верит, а в делах – серит.
Митрошка наелся и теперь лежал поперёк лавки, пуская носом молочные пузыри. Наверное, и впрямь, присосавшись к материной груди, он разбил тиски, сжимавшие сердце, потому что, покормив сына, Шурка сумела заплакать. Следом заревела и Фектя. Так их и нашли Платон и Колька, ходившие в соседнюю деревню красить дачникам железную крышу.
Платон тоже не вдруг понял, что произошло. Не верил, что можно вот так взять и похерить семью. Искал Шуркиной вины, а не найдя, вышел во двор и начал запрягать Сказку, собираясь на ночь глядя ехать в город.
– Паля, ты куда? – заволновалась Фектя. – Не надо ехать, слышь?
Платон остановился, разбирая вожжи, потом негромко сказал:
– Надо. Поговорить с ним хочу как мужчина с мужчиной. Может, Шурка в чём и провинилась, но нельзя же так-то, жену с ребёнком выгонять. Что же у него – сердца нет? Тоже ведь крещёная душа, должен понять.
В город Платон приехал, когда на улице уже стемнело. По дороге успокоился, уверил себя, что случилось какое-то недоразумение, и достаточно будет побеседовать с Сергеем по душам, чтобы всё разъяснилось.
Лошадь привязал к оградке газона. Поднял взгляд, отыскивая на третьем этаже окно Шуркиной квартиры. Вот оно, светит, – и всё нормально и спокойно… и каких ужасов Шурке напридумывалось?
Потом на фоне окна мелькнул силуэт: незнакомая женщина задёргивала шторы. Затем и свет притушили, оставив один только ночник.
Мгновенно озверев, Платон кинулся к парадной. Дверь оказалась заперта, на той неделе на лестнице установили домофон. Не обратив внимания на пульт домофона, Платон рванул ручку – раз и ещё!.. – бесполезно… стальная дверь, рассчитанная как раз на такие рывки, и не думала поддаваться. Платон вернулся к лошади, порылся в телеге – вот ведь невезенье! – и топор дома оставил…
По счастью, в конце дома показался кто-то из припозднившихся жильцов. Платон подождал минуту, поздоровался и беспрепятственно проник на лестницу. Духом взлетел на третий этаж, вдавил кнопку звонка, второй и третий раз. За дверью было тихо, но ведь он видел свет и чужую девку в Шуриной спальне… Платон развернулся и саданул ногой по двери. Тяжёлый яловый сапог, купленный в позатом веке, впечатался в замок. Платон ожидал, что замок будет выбит, а может быть, и дверь повиснет на одной петле, но удар вынес разом всю дверную коробку. Сколоченная из мелких калабашек, она рассыпалась от первого же толчка.
В три шага Платон ворвался в комнату.
Лучше бы он этого не делал! Серёжа со своей пассией лежали в постели в самом откровенном виде, при свете ночника и без одеяла. Звонки не отвлекли парочку от приятного занятия, напротив, добавили страсти. Должно быть, обоим представлялось, что это Шурка побитой собачонкой скулит под дверьми. А вот треск дерева заставил Серёжу подскочить в испуге.
– Кто?!
Девица взвизгнула.
Платон ухватил Сергея за волосы, сдёрнул с любовницы и ударом кулака отправил в угол, где стояла опустевшая Митрошкина кроватка. Тонкие планки хрустнули, кроватка, не рассчитанная на подобного младенца, накренилась.
Следом Платон ухватил за волосы девицу. Та уже не визжала, только смотрела на Платонов кулак, словно курица на занесённый топор. Бить Платон не стал, просто выволок разлучницу в коридор и толчком отправил на лестницу.
– Вон отсюда, шлёндра!
– Одеться… – пискнула та.
– Так добежишь! Прежде вашу сестру за такие дела кнутом голыми по деревне гоняли!
Развернулся, шагнул в комнату, где Серёжа никак не мог высвободиться из обломков кроватки.
– Я в суд подам! – крикнул Серёжа. – Вы у меня в тюрьму сядете за самоуправство!
– Только попробуй! Я буду в тюрьме сидеть, а ты в могиле лежать. Ты что вытворяешь, скот? Жену с сыном выгнал, шлюху в дом привёл…
– Вы не смеете так говорить! Я на ней жениться собираюсь, а с вашей дочерью – развожусь! – Сергей наконец выбрался из развалин и быстренько принял боевую стойку. Впрочем, голый вид и разбитая морда авторитетности ему не прибавляли.
– А ты меня спросил?
– Нет и не собираюсь! – окрысился Сергей и попытался лягнуть Платона, как учили на секции восточных единоборств. Платон таких тонкостей не знал, хотя в юности дрался частенько и порой жестоко. Сейчас, покуда Серёжа разворачивался на месте и силился задрать ногу на должную высоту, Платон попросту саданул сапогом по другой ноге, и Серёжа с воплем полетел на пол.
– Запомни, мразь, мне до всего дело есть, а уж за свою дочь я тебе башку оторву. Ты сначала деньги верни за квартиру, а потом рассуждай, кто здесь жить будет.
– А у вас документы есть? – Сергей понимал, что взбешённому тестю не стоит этого говорить, но удержаться не сумел. – Тут всё на меня записано, ваша сучка тут из милости жила.
Документов у Платона и впрямь не было никаких. Квартиру покупали, вынул из-за пазухи деньги – и отдал. И подарки тоже – ходили с Фектей и Шурой по магазину, выбирали. Потом, ради экономии, везли мебель на своей лошади. Какие тут могут быть документы? – чеки и то не сохранились. И от этой Сергеевой правоты стало вдвойне обидно.
– Из милости?.. – прохрипел Платон. – А это вам кто покупал? – тяжёлый каблук врубился в дверцы шкафа-купе. С дребезгом посыпались осколки зеркала. – Может, ты это купил? – телевизор, подаренный в складчину двоюродной лопастовской роднёй, вышиб раму и рухнул на тротуар с высоты третьего этажа.
Серёжа, забыв про ушибленную ногу, с визгом кинулся на обидчика, но чёрный Платонов кулак вновь отправил его в развалины кроватки.
– А это на какие шиши куплено? – музыкальный центр, и впрямь приобретённый Сергеем за свои кровные, отправился следом за телевизором.
Платон шагнул в кухню, повалил холодильник, гвазданул сапогом по конденсаторной решётке. Громко зашипел утекающий фреон. Платон рванул дверь ванной и увидал дрожащую голую девицу.
– Ты что здесь делаешь?!
– Одеться… – вновь пискнула та, прикрываясь полотенчиком.
– Иди, одевайся, – устало сказал Платон. – Но учти, ещё раз мне попадёшься, особенно в таком виде, щель шире ворот порву.
Он оглядел разгромленную квартиру. В прихожей оставалась коляска, которую они всего неделя, как подарили Митрошке. Платон откинул в сторону выломанную дверь, двумя руками поднял коляску и вышел из помещения, которое ещё утром Шурка считала своим домом.
На улице было тихо, во всех четырёх этажах горел единственный огонёк – в окне с вышибленной рамой. Но за тёмными стёклами чужих квартир угадывались тени людей, ждущих окончания скандала.
Платон уложил коляску в телегу, отвязал Сказку и поехал прочь. По дороге ему встретилась милицейская машина со включённой сиреной, но Платон никак не соотнёс её появление с недавними событиями.
* * *
Жизнь у Николая Савостина не задалась с самого начала. Мало того что родился в деревне, так ещё и в старорежимной семье. В деревне ни на дискотеку сходить, ни в кафешке с друзьями побалдеть. Тоска смертная. Отец только свою работу знает, весь в навозе, мать и вовсе неясно где живёт, тут или в позатом веке. Работают да деньги копят, а куда? Компа не покупают, даже телевизора нет. Мотоцикл у отца просил… как же, хрена тебе, а не мотоцикл – вéлик подержанный купили. До десятого класса пришлось в Никитиных обносках ходить, хорошо хоть потом перерос брата, так и тут отец не утерпел сказать, что, мол, велика Федура, да дура. Как же, вырасти посмел, в расход отца ввёл. Жмоты…
Как-то в благодушную минуту отец объяснил, что деньги копит на чёрный день, на тот случай, ежели Горислав Борисович не захочет больше держать их здесь и отправит обратно в девятнадцатый век. Это дядя Слава их отправит? Три ха-ха! Да он сам боится, как бы они из деревни не уехали. Чего он тут один делать-то будет? И даже если дядя Слава помрёт, с чего нам куда-то проваливаться? Будем себе жить, как жили. Главное, вина не пить, так это он понимает, не маленький. А отца послушать, так и курить нельзя, и слова нормального сказать. Вон, Храбровы, обоим куда как за семьдесят, и отец их уважает, а у них, не только у Петра, но и у Нины, что ни слово, то мат-перемат. Зато у Николки чуть соскользнёт с языка не то выражение, отец мигом подзатыльника отвесит. А уж когда батяня учуял, что табаком пахнет, так мигом за вожжи взялся. Даже слушать не стал, что это, мол, большие мальчишки курили, а он рядом сидел и провонялся. Так отвалтузил, до сих пор помнится. А он, может, и без того не стал бы больше курить.
С деньгами совсем хреново. В школе парни где ни есть, а башли сбивают, а у кого предки правильные, тому просто на карманные расходы дают. Только он опять как не человек. Последнее время отец, правда, стал давать деньги, но только за работу. День на сенокосе прокорячишься, он тебе чирик отслюнит. Батракам и то больше платят. И вообще, зарабатывать надо не сенокосом, а бизнесом. Казалось бы, туманная дорога такие возможности открывает, но с этим у старших строго: туда ничего дельного возить нельзя, и оттуда ничего толкового – тоже. Только сено, оно везде одинаковое. А на сене много не выколотишь.
Ведь, казалось бы, золотое дно, торговать не сеном, а часами, фонариками и прочей мелочью, которая здесь стоит копейки, а там – ни за какие миллионы… Конечно, детские мечты: мол, ведите меня к царю! – это глупость, но если с умом, то и безо всякого царя можно хорошие бабки срубать. А оттуда везти золото, серебро – они там дешёвые, дикари живут, одно слово. Ещё с дикарями бусами хорошо торговать: какой-нибудь графине втюхать колечко из бериллиевой бронзы с фианитом, а в обмен получить настоящие бриллианты.
Хотя, если по правде, графини, обвешанные, словно новогодняя ёлка, бриллиантами, разгуливают только в книгах, а по жизни никаких графинь Колька в позапрошлом веке не видал.
В конце концов оказалось, что делать надо наоборот, тогда получится честно и прибыльно.
Как-то ещё в школе на каникулах дядя Слава взял его в Петербург. Колька уже давно туда не рвался, зная, что опять начнётся принудительное кормление культурой, бег с препятствиями по театрам и музеям. Эрмитажа он, что ли, не видал? Да он его ещё в пятом классе весь обошёл. Запомнились, правда, только часы с павлином и скрюченный мальчик… или скорченный – не суть… А в тот раз и вовсе отправились гулять по улицам, и по дороге Горислав Борисович забрёл на Литейном в магазин старой книги. И там, покуда Горислав Борисович рылся на полках, переставляя книги, которые хотел бы, но не мог купить, Николка побродил вдоль прилавков и увидал на почётном месте трёпаную пожелтевшую книжицу, повествующую о геройствах матроса Кошки во время Крымской кампании. Точно такую же книжицу видел он недавно на ярмарке в уездном городишке и прошёл мимо, носа не покривив. А тут, увидал цену и за голову схватился. Парашная книжица, которая у коробейника стоила пятачок, в букинисте оказалась оценена в полторы тысячи рублей. Когда Николка спросил, отчего такая цена, на него посмотрели как на дурного и объяснили, что книга редкая, таких почти не осталось, поскольку в прежние времена их не ценили и не берегли.
Во время следующей поездки в Ефимково все свои карманные деньги Николка потратил на книги. В райцентре букинистического магазина не было, так что сбывать товар Николай отправился в Москву. Договорился с дальнобойщиками, и те за сто рублей согласились свозить его в Первопрестольную и обратно, с условием развлекать ночью шофёра разговорами, чтобы не заснул за рулём.
В Москве пришлось побегать, прежде чем отыскался магазин, торгующий старинными книгами, зато там всё сложилось как нельзя лучше. Возле приёмки его встретил молодой парень и поинтересовался, какие издания Николай принёс сдавать.
– А что? – недоверчиво спросил Николай.
– Так я, может, подороже куплю.
– У меня книги совсем старые, с твёрдыми знаками ещё.
– Мне как раз такие и надо.
Николка раскрыл сумку, показал книжки. Он был готов услыхать презрительные слова и хулу на свой непритязательный товар. На ярмарке любой покупатель не преминул бы это сделать. Чужой товар не изругаешь, так и торговаться не из чего будет. Однако парень перебрал книжки и быстро назвал цену каждой. Цены неплохие, даже лубочные картинки шли у него по сто рублей за штуку, а литографированные портреты генералов в парадной форме и при орденах, так и по пятьсот рублей. Деньги он предлагал с такой готовностью, что Никита усомнился, настоящую ли цену назвал покупатель.
– Проверь, – предложил парень. – Только не всё сразу выкладывай, а книги две или три. Они тебе столько же предложат, если не меньше. А потом налог с продажи возьмут и номер паспорта запишут, чтобы найти тебя в случае чего.
– Зачем им меня искать? – возмутился Никола.
– Мало ли зачем? Я же не знаю, где ты эти книги взял. Мне это знать и не обязательно, а они могут поинтересоваться. Окажутся книги краденные у какого-нибудь библиофила, что тогда? Тут тебя и начнут искать.
– Ничего они не краденные!
– Так я вижу. Библиотечных штампов нет, экслибрисов нет… mutum librum. Потому и цену предлагаю настоящую. Были бы штампы, в десять раз цена упала бы. Да ты не стой, сходи, поинтересуйся, сколько тебе в скупке предложат. А я тебя тут подожду.
Мажор не соврал, цены в скупке оказались ничуть не больше, чем у него, а паспорт действительно нужно было предъявлять. Николка соврал, будто паспорт забыл дома, и вышел на улицу, опасаясь, что покупатель тем временем уйдёт. Однако парень никуда не делся, они быстренько сговорились, и Николка продал всё привезённое за двенадцать с половиной тысяч. Деньги мажор отдал тут же, отсчитав от порядочной пачки. У самого Николки подобные суммы прежде бывали только в мечтах.
– И всё-таки, – спросил парень, упаковав покупки в полиэтиленовые мешки и уложив в свою сумку, – где ты их взял?
– Где взял, там больше нету, – уклончиво отвечал Николка.
– Жаль. А то я бы ещё купил.
– Ну… – пошёл Никола на попятный, – если хорошенько поискать, то, может, и найдётся.
– Тогда давай так, – парень протянул визитку, – будут ещё книги на продажу – звони. А то ведь я не каждый день тут стою.
На визитке было написано: «Максим», – и стоял номер мобильного телефона. И больше – ничего, тоже mutum librum, что бы ни значили эти иностранные слова.
Максим вскинул сумку на плечо и, словно невзначай, добавил:
– Кстати, если у бабки на чердаке, где ты эти книги нашёл, ещё что-нибудь отыщется: журналы, открытки дореволюционные, старые иконы, бронза или, скажем, монисто, то ты ничего не выбрасывай. Никто не знает, что в таких местах храниться может. Иной раз – сущая фигня, а иногда вещи, которые конкретных денег стоят.
– Знаю, не дурак, – ответил Никола.
С хорошими деньгами и жить приятнее. Николка прибарахлился, купил плеер и мобильник, пару раз вместе с другими пацанами ходил в ночной клуб «Паук», работавший в райцентре. На всякий случай выбирал те вечера, когда там не было Шуркиного Серёжи. Мало ли о чём Сергей с женой разговаривает, заложит не подумавши, что тогда? А вообще, в клубе не слишком понравилось: все веселятся, один он трезвый, как дурак. К тому же деньги быстро кончились. Вроде бы сумма приличная, а глядь – и нет её.
Труднее всего пришлось с родителями. Те сразу углядели и обновки, и телефон с плеером. Пришлось врать, будто заработал деньги на школьной практике. Сошло… Мать, правда, принялась нудеть, что не на дело он заработки потратил, но тут вдруг батяня завступался: мол, сам заработал, пусть и тратит, как хочет. Надо же, Колька и не ожидал такого.
Вскоре отец вновь засобирался в Ефимково. Ездил он туда раза четыре в год. Прежде Николке эти поездки не нравились, а теперь сам напрашиваться стал. Свои карманные деньги он попросил в старых монетах, намереваясь скупить на ярмарке весь бумажный хлам, что и сделал: и картинок купил, и книжек всяких, даже церковно-славянскую азбуку Грушевского для учеников начальных училищ. Зашёл и в церковную лавку, но тамошние товары оказались не по карману. Иконы-то нужны старые, а лучше и вовсе древние, а то принесёшь непотемнелое новьё, покупатель и не поверит, что они настоящие. Он же не знает, что образа к нему прямиком из позапрошлого века приехали.
Одну икону на пробу Николка тоже добыл, причём самым простым способом. Подошёл к Чюдою и попросил:
– Крёстный, ты бы мне подарил один образок, а то у тебя их вон сколько, а у меня своего нет.
Вообще-то Чюдой доводился крёстным только Шурке, но звали его так все младшие Савостины. А уж против подобной просьбы Чюдой устоять никак не мог. Снял с киота Николу Чудотворца и поднёс Кольке его небесного покровителя:
– Молись на доброе здоровьице.
С полной сумкой букинистических сокровищ Никола появился в Москве и позвонил по указанному телефону. Теперь это было нетрудно, свой мобильник лежал в кармане. Максим Николку вспомнил с ходу, и через час они сидели в маленькой кафешке неподалёку от Павелецкого вокзала. С книжками всё прошло гладко, хотя Максим и заметил многозначительно: «Не слабый у тебя на чердаке сундучок нашёлся», – и долго смотрел некоторые страницы на просвет, не то проверяя качество бумаги, не то выискивая выведенные библиотечные штампы. Ничего не нашёл, и деньги выплатил нормальные. А вот икону оглядел со всех сторон, потом сказал:
– Это надо показывать специалистам. Или, если хочешь, я её за три тысячи возьму на свой страх и риск.
– Не… – отказался Никола, уже привыкший считать доходы не тысячами, а десятками тысяч. – Зови своего специалиста.
– Такого человека не позовёшь. Надо договариваться, чтобы он нас принял. Да и то, если бы у тебя десяток досок был – это другое дело, а с одной иконой такого человека тревожить…
– Понадобится – найдём и десяток, – опрометчиво пообещал Николка. Он вспомнил лавочку, где старик-богомаз торговал старыми образами, и добавил: – Понадобится, ещё и старее доски найду. Тут всё зависит, какая им цена будет.
Максим позвонил какому-то Никанору Павловичу, долго и непонятно говорил с ним, потом объявил Николе, что их примут через два часа. Отодвинул кофейные чашечки и предложил, пока суд да дело, выпить по граммулечке за грядущую удачу. Никола за беседой следил внимательно, но ни «фраера», ни «лоха», ни иных слов, показывающих, что его собираются дурить, не услыхал. А по поводу «граммульки» применил верный приём, ответил по-иностранному:
– Мне нельзя нисколько. Я абстинент.
Загадочное слово с ходу отбивало у приятелей охоту предлагать выпивку, никто уже не поминал язвенников и трезвенников, не говорил, что даже муха пьёт. Иностранное слово народную мудрость завсегда переборет.
Дом у Никанора Павловича оказался такой, что Николе и во сне не примерещился бы. И не в том дело, что шикарный, нынче в кино и не такое показывают, а просто не понять, то ли это шикарная квартира, то ли лаборатория. На стенах картины, вдоль стен резные шкафы, набитые книгами, и не той шелупенью, что Николка в скупку приносил, а толстыми, в сафьянных переплётах. А стол модерновый и вместо пресс-папье с бронзовой ручкой и прочего антиквариата на нём люминесцентная лампа и микроскоп с двумя трубами. Сам хозяин на учёного не похож ни капельки, скорей на какого-нибудь начальника. Высокий, толстый, морда жирная. Знакомиться не стал, ни о чём не спросил, сразу провёл в кабинет и потребовал показать икону. Долго рассматривал её – так просто и через лупу. Микроскоп не трогал, наверное, он у него просто для блезиру стоял. Зато включил синюю лампочку, какой в кассах деньги проверяют, и долго рассматривал икону в синем свете. Дурной, что ли? – это же не купюра, на ней светящихся знаков не проставлено.
Никола дивился, но помалкивал. Скажешь что-нибудь не то, а этот эксперт недоделанный обидится и объявит, что икона ненастоящая. И всё, плакали мои денежки, только и останется, как наставлял крёстный, молиться перед этой досточкой на доброе здоровьице.
В прихожей музыкально задонкал звонок. Максим вскочил и, не дожидаясь разрешения, побежал открывать. Через пару минут в кабинет вошёл дядёк лет сорока и вида самого непримечательного. Ни с кем не поздоровавшись, уселся в кресло и тоже принялся ждать.
«Обычай у них, что ли, такой – не здороваться? – с раздражением подумал Никола. – Ведь из-за меня собрались, я тут, можно сказать, главный, а они носы воротят. Вот сейчас заберу икону и уйду – тогда забегают!»
Однако ничего не забрал и с места не стронулся.
– Любопытная вещица, – промолвил наконец эксперт. – Семнадцатый век, первая половина. Строгановская школа к этому времени уже пришла в упадок, но, как видим, что-то ещё оставалось… Икона одночастная, но с пейзажем. Такое только на самом излёте Строгановской школы было.
– В упадок, говоришь? – переспросил дядёк и повернулся к Николе. – А это, значит, молодой человек, который рюкзаками таскает библиографические редкости… А теперь у него иконы объявились времён упадка Строгановской школы. И сколько ты за неё хочешь?
Вопрос был каверзный. Николка даже примерно не представлял, сколько такие вещи могут стоить. Знал, что дорого, но насколько? Запросишь десять тысяч – наверняка в пролёте останешься. Потребуешь миллион – вовсе ничего не получишь. Стрёмно вот так-то, не зная цен, сумму называть.
– Вы покупатель, вам и цену предлагать, – уклончиво ответил он.
– Так я, может быть, пять копеек предложу.
– Если хотят с продавцом впредь дело иметь, то цену сразу предлагают дельную.
– У тебя, получается, не только книги, но и образа мешками водятся?
– Мешками не мешками, а найдём, – твёрдо пообещал Николка.
– Тогда вот тебе дельная цена: сорок тысяч рублей.
Столько Никола получить не надеялся, но, перехватив не взгляд даже, а некий проблеск удивления в лице эксперта, понял, что его дурят, и ответил словно мультяшный мужичок:
– Маловато будет.
– Маловато, говоришь? А у тебя на эту икону легенда есть? Кем написана, когда, где хранилась все эти годы, как попала в твои руки, и вправду ли ты её хозяин? Может, она в розыске, из церкви украдена? Такую икону купить – грех великий. Это же святотатство!
– Ничего она не краденая! В церквах таких маленьких икон и не бывает вовсе. От бабки досталась.
– Ладно, верю. Дам тебе сорок пять тысяч, но с условием: будут ещё доски на продажу – звонишь Максиму, и он тебя со мной сведёт.
– Будут, куда они денутся, – самодовольно улыбнулся Никола. – У нас без обмана.
Вот это – бизнес! Раз – и в кармане шестьдесят тысяч. Сорок пять за икону, да пятнадцать за книги. Это тебе не сеном торговать. И, главное, всё честно, не украл, не обманул; тут купил, там продал. За морем, как известно, телушка – полушка, да рубль перевоз. Но для него, спасибо Гориславу Борисовичу, перевоз бесплатный, и, значит, весь рубль останется в барыше. Прямо жалость берёт, что скоро в армию идти. У отца с этим строго, мало ему, что Никита в Туркестане пропал, он и второго сына угробить хочет.
От эксперта Никола вышел вместе с Максимом. На вопрос, куда ему нужно, уклончиво ответил: «Да так…» – но потом всё-таки поинтересовался, где в Москве находится нумизматический магазин. Максим оживился, спросил:
– У тебя и монеты есть?
– Монет нету, но цены хочу посмотреть, на медали, на всякое другое. Не хочу дураком ходить, а то видал, как покупатель меня обуть хотел? Сорок тысяч дам! А твой Никанор Павлович, даром что эксперт, помалкивает, настоящей цены не говорит.
– Никанор Павлович как раз покупатель и есть. А как искусствоведа зовут, я не знаю. Мне шеф у него свидание назначил, вот и всё.
– Понятно… – потянул Никита, хотя ничего особо понятного тут не видел.
В магазине, куда, отделавшись от чрезмерно услужливого мажора, приехал Николка, он интересовался не медалями, а быстренько присмотрел и купил две пятидесятирублёвые купюры начала царствования Александра Второго. Не так дорого, кстати, заплатил. Вот как надо работать, а то отец сено возит и барыши получает мелким серебром.
Как назло новой поездки в Ефимково пришлось ждать больше трёх месяцев. Сперва шёл сенокос, а потом Шурка с племянником явилась зарёванная с известием, что Серёжа её из дому выгнал и при живой жене собрался жениться на другой. Сестру Колька любил, хотя и полагал дурою, так что хотел даже подрядить парней, чтобы они начистили морду бывшему зятьку. Однако передумал: город маленький, все на виду, милиция быстро поймёт, что след тянется в Ефимки, а ему это не надо, бизнесмен должен иметь незапятнанную репутацию. И без того весна на носу, а с ней и призыв. Парни, правда, говорили, что раз у них в семье Никита на войне погиб, то Кольку в армию брать не должны, тем не менее повестки из военкомата приходили в срок, так что становилось ясно, что отвертеться от солдатчины не удастся. В горячую точку, может, и не пошлют, а весь срок отмаршировать придётся. Обещали, что год служить, да соврали, те одноклассники, которых с осени взяли, всё равно по два года служат. А для бизнеса даже год пропустить – очень много. Откупиться бы от военкома, благо что деньги есть, но как давать и сколько? Тьфу, пропасть! – десять лет его в школе мурыжили, а таким простым вещам не научили! Трудно так сразу из-за маминой спины – да во взрослую жизнь.
* * *
Горе делу не помога, но раз Шурка дома, то Фекте жить посвободнее. И когда Платон собрался на весеннюю ярмарку в Ефимково, то Шурёну оставили на хозяйстве, а Феоктиста поехала с мужем и младшим сыном. Колька, не любивший бывать в Ефимкове, последнее время как переменился и сам напоминал родителям, не пора ли навестить дядю Чюдоя. Время в Ефимкове идёт медленнее, чем дома, но всё же идёт, так что и дядька не молодеет. Не мешало бы и на подольше съездить: недельку погостить, если не две. А то приезжаем на день: тудой-сюдой – вот и весь Чюдой. Фектя сына хвалила, хороший мальчик вырос, о старших думает. А в душе даже в эту минуту плакала о Никитушке – не подумал сынок о матери и сгинул на чужбине. Не иначе достала Никиту пронырливая бусурманская пуля.
Почему так мучает русскую душу безвестная гибель? Пропадёт человек в лесу – ищут, умоляя судьбу: хоть бы мёртвого, но найти. Непонятно… не лучше ли безумная надежда, чем такая определённость? Неужто только из-за того, что в церкви близкого человека поминать надо, а не знаешь, за здравие или за упокой? Так у бога, говорят, все живы, и церковь велит молиться «за здравие», покуда не доказано обратное.
Так или иначе, теперь и Фектя, и Николка при всяком удобном случае просили Горислава Борисовича свозить их в Ефимково. Там Феоктиста шла на кладбище, а Николка вместе с отцом ехал на рынок, хотя сеном торговать помощников не надо, так что младший Савостин отправлялся гулять по рядам. Морща нос, рассматривал убогий товар, частенько покупал кой-что на копеечных развалах. Лубочные картинки, книжки для простонародного чтения. И добро бы новенькие, а то – подержанные да потрёпанные. На вопрос отца, зачем ему старьё, отвечал:
– Так прикольнее. Ты смотри, это же круть, Конан-варвар отдыхает…
И Николка принимался читать, нарочито растягивая звук на яти и твёрдо, с придыхом отмечая концы слов, означенные ером:
– …и поЪхали тЪ три воина и сказали королю Марковруну, что Бова воиско все триста тысячъ побилъ и насъ трехъ человекъ отослал и велелъ сказать, чтобы вы не посылали за нимъ силы и не пролЪвали бы напрсно кровЪ.
– Для того ли тебя грамоте учили, чтобы про Бову Королевича читать? – ворчал Платон.
– Пусть читает, – вступался Горислав Борисович. – От чтения ещё никому худо не становилось.
На память непроизвольно пришёл Дон Кихот, но об этом Горислав Борисович промолчал.
Облако безвременья привычно рассеялось, открыв Ефимково. Давно уже глаз не выискивал сходство и различия между двумя сёлами. Просто приехали в другую деревню, а что названия схожи, так мало ли в Бразилии донов Педров…
Кум Чюдой выскочил на стук, всплеснул руками:
– Ну, наконец-то, я уж заждался! Вы заходите, заходите… новость у меня для вас припасена.
Следом из избы вышел молодой мужик, бородатый, в лаптях, драном армяке и в огромной лохматой шапке. Платон бы и не узнал, а Фектя сразу ахнула:
– Никита!
Прям как в ту мартовскую ночь, когда искали опоенного мальчишку на туманной тропе. Только теперь уже не Никита, а Фектя ткнулась лицом в грубую армячную посконь и безудержно, громко разрыдалась:
– Живой!.. Живой!..
– Что ты, мама? Конечно, живой… Я же говорил, ничего со мной не случится. Ну, попал в передрягу, так ведь ушёл. Вот он я.
– Я уж чего только не передумала, всякой беды вообразила…
– А вот это – зря. Думать надо только хорошее. А впрочем, что об этом говорить… Вернулся – и ладно.
В самом деле, чего говорить? Всего-то полгода домой добирался.
На радостях Платон даже на базар не поехал, свалил сено во дворе, Чюдою в подарок. И все были довольны, один только Николка проворчал, что если уж собрались на рынок, то ехать надо. Брюзгу слушать никто не стал, и наутро отправились домой, стремясь поскорей принести добрую весть Шурке.
– Никитушка, – спросила Фектя, когда они уже на телеге устраивались, – больше-то ты на войну не поедешь?
– Да уж, хватит, – согласился Никита. – В часть съездить, конечно, придётся, начальству сказаться, что живой, про погибших ребят рассказать, документы получить. Срок контракта у меня через два месяца истекает, так что, думаю, меня просто отпустят. Отпуск-то у меня не отгулян за два года, так что ещё и заплатят сколько-то…
– И много ты так зарабатываешь? – спросил младший брат.
– Сколько ни есть, всё деньги. Свои, не краденые.
– Не так надо зарабатывать.
– Ладно… вернусь – научишь.
Фектя слушала, умиляясь сердцем. Славный мальчик Миколка… да и Никиту жизнь, кажется, уму научила, больше под пули не рвётся. А дома – Митрошка… Шуру жаль, конечно, зато малыш не в чужих людях, а при себе. По новой моде младенца надо каждый день купать. Глупость, конечно, от грязи ещё никто не умирал, зато сколько радости! Митрошка в корыте руками-ногами мутузит – брызги во все стороны! Как накупается, то его в простынку – и насухо вытирать. А он – мягкий, тёплый… А вчера Митрошка сказал: «Ба!» Шурка не верит, мол, рано ещё. Но Фектя знает, это он ей сказал.
Платон внука тоже любит. С чердака стащил старую Николкину колыбель, поправил, повесил на крюк. Теперь вечерами, прежде чем спать ложиться, обязательно сидит рядом, смотрит на Митрошку. Когда в город ездил с Сергеем говорить, то привёз коляску. Надо было бы заодно и кроватку, и вещички детские и Шурёнины, раз уж так сложилось, что в городе Шурка больше жить не будет. Жаль, не сообразил, мужики вообще недогадливые, но если им на недогадливость попенять, злятся страшно. Когда Фектя спросила, что Сергей сказал о ссоре с Шуркой, то Платон ажно лицом почернел.
– Говнюк твой Сергей. Ещё раз увижу – до смерти убью.
Больше Фектя ни о Сергее, ни о брошенных вещах не поминала, нечего зря лихо будить. Были бы все живы да здоровы, а добра – нового наживём.