Глава 3
В деревне Горислав Борисович жил только летом – месяц отпуска да ещё два-три месяца за свой счёт. Фабрика, на которой он имел несчастье инженерствовать, и не работала толком, и обанкротиться никак не могла. Хуже всего, что за последнее время дела стали выправляться, работы прибавилось и отпуск за свой счёт начали давать со скрипом. Можно было бы вовсе уволиться, перейдя в разряд временно не работающих, и спокойно дожидаться пенсии, благо что стаж у Горислава Борисовича давно перевалил за тридцать лет, однако именно спокойствия и не получалось. Зарплата у Горислава Борисовича была смешная, но совсем потерять её он очень боялся. До пенсии ещё три года, и их надо как-то прожить.
Вот и торчал в Питере, тоскуя о деревенском доме, который стоит запертый и холодный. Скучал и по младшим Савостиным: по карапузу Миколке, по Шурёнке и Никите. Выучившись грамоте, старшенький букву «м» в имени потерял, на Микитку не отзывался, ворчал: «Себя под микитки бери, а я – Никита».
Шурка с Никитой заканчивали уже пятый класс, и Горислав Борисович обещал взять их на весенние каникулы в Петербург, сводить в Эрмитаж. Заранее представлялось, как будет ахать и всплёскивать руками Шурёнка, проходя по царским палатам. Вечером будут чай пить и книги читать. Шурка уж большая, но любит, чтобы ей вслух читали; слушает, замерев. А Никита сам себе книгочей, уходит в другой угол и, заложив уши ладонями, читает что-нибудь своё. Серьёзный парень растёт, самостоятельный.
Горислав Борисович заранее сообщил, когда приедет, просил протопить выстывший дом, а приехал к полному раздраю.
Пропал Никита, школьный автобус привёз в Ефимки одну Шуру. Тут же выяснилось, что и в Подборье вернулась только Лена Завадова. Петьки Завадова, её двоюродного братца, в автобусе тоже не оказалось. Вместо уроков в этот день было объявление четвертных оценок и общее собрание, а школьная развозка отправлялась как обычно, так что детям выпало три часа неконтролируемого времени. Решили, что мальчишки забаловались, опоздали на автобус и теперь будут топать по домам пешедралом: Завадов – девять километров, а Никита – все двенадцать.
Когда стемнело, а Никиты всё не было, заволновались всерьёз. Принялись звонить на центральную усадьбу, в Блиново. В сельсовете уже никого не было, депутатшу нашли дома. Та побежала выяснять, и Петеньку Завадова сыскала очень быстро. Участковый встретил парня пьяным и, опасаясь, что тот замёрзнет по дороге домой, запер его на ночь в своём кабинете. Петю добудились, но он твердил только, что сам не пил, а Никиту не видал, потому что тот ушёл домой.
Фектя взвыла. Платон запряг Соколика и на ночь глядя погнал в Блиново. Горислав Борисович с фонарём в руках сидел в санях, высвечивал обочины, стараясь не пропустить уходящий вбок след или тёмное пятно лежащего в сугробе мальчишки.
До Блинова доехали, не найдя ничего. Вновь подняли Петю Завадова. Пятнадцатилетний семиклассник благоухал бормотухой и никак не мог врубиться, чего от него хотят.
Если взглянуть на исконного новгородца, какой красивый человеческий тип предстанет перед нами! Высокий, стройный, светловолосый… нос тонкий, прямой, глаза от зелёного через все оттенки голубого до серо-стального цвета. А тут качается полуживая пародия на славных предков. Фигура не стройная, а тощая. Волосы не льняные, а белёсые. Прыщи на низком лбу, скошенный подбородок, а под тонким носом – вечная мокреть.
Не добившись толка, втиснули Петю в пальтишко и усадили в сани. Блиново – село большое, но там пропавшего мальчишку будут искать местные жители, поднятые встревоженной депутатшей. Будь сейчас лето, можно было бы спокойно дождаться утра, но конец марта, когда кругом ещё лежит снег… если Никита остался под открытым небом и, не дай бог, уснул, утром ему не проснуться. Оставалась ещё слабая надежда, что Никита пошёл домой пешком, но сбился с пути и ушёл в Подборье. Значит, нужно проверить и эту дорогу, а заодно доставить домой Петеньку, так славно отпраздновавшего окончание третьей четверти.
До Подборья доехали, не встретив ни единой души. Выгрузили Петеньку, сдали на руки матери. В семье Петя был поскрёбышем, один его брат служил в армии, а ещё двое, уже отслуживших, просто болтались без дела, выискивая, где бы сорвать на выпивку. Младшие Завадовы уродились в папу и, как положено добрым детям, уже превзошли его и по части безделья, и в плане выпивки. Неудивительно, что Петю дома никто не ждал. В первый раз, что ли?
Со старшим Завадовым Платон был хорошо знаком. Первый год Тимоха приходил к новосёлам как на службу, косноязычно учил Платона уму-разуму, потом просто сидел, глядя на чужую работу, ждал, что кончит Платон трудиться, начнёт с устатку выпивать, тут и Тимохе стакашек перепадёт. Опять же, если в соседнюю деревню к корчемнице за палёной водкой сбегать понадобится, то Тимоха всегда готов. Не дождался ни стакашка, ни поручения и в Ефимки ходить бросил, тем более что с Платоновым появлением всякая халтура в Ефимках перевелась. Уже и подборские в случае нужды старались Платона звать, так что Завадовым приходилось шакалить на стороне.
Вино всех перебарывает и всех равняет по себе. Было что-то схожее в семье Завадовых с княжевскими соседями – Шапóшниковыми. И неважно, что Федос был рубаха-парень и гармонист, без которого ни одна свадьба, ни одни крестины не проходили, а Тимоха, напившись, принимался скандалить и драться. Главное – неизбывная, добровольная нищета, когда кормилец не кормит, а ищет, чего бы из дома уволочь на пропой. Завадовская жена и сама выпивала, недаром все четверо сыновей умишком не задались, так что их и в армию брали с неохотой, но всё же последнего ума не пропивала. Сына она встретила привычными, никого не трогающими причитаниями:
– Явился, идол! Чего стал? Спасибо скажи добрым людям, что тебя, паршивца, не бросили, домой привезли. Весь в отца, такой же пьяница будет! Самого от пола не видать, а туда же – винище хлестать!..
От пола дылду Петеньку видать было очень, но отреагировал он привычно:
– Я не пил…
– Ага, не пил, только в глотку лил! Добро бы сам нажрался, а мальчонку-то за что напоил?
– Никиту? – испуганно спросил Горислав Борисович.
– Я не пил… – пьяно гудел Петя.
– Я всё знаю, как ты не пил! Они с Сахой Саврасовым вашего Никиту силком поили. Вы уж не ругайте мальца, что он выпимши, это всё они! Саха его держал, а мой балбес ему прямо из бутылки винище в рот лил. Где мальчонке от двух таких оглоедов оборониться… Видишь, я всё знаю!
– Ленку, ябеду, убью, – сказал Петя неожиданно трезвым голосом.
Платон шагнул вперёд, сгрёб Петю за грудки.
– Это я тебя убью, вот этими самыми руками!
Он повернулся к онемевшей Завадовой и произнёс:
– Пропал Никитка, нигде найти не могут. Последняя надежда оставалась, что заблудился и к вам вышел. Но коли он пьяный, так не знаю, что и будет. Ему вина совсем нельзя, он с одной капли погинуть может.
– Ой!.. – взвыла Завадова мама. Она подскочила к своему чаду, двумя руками вцепилась в сальные волосы, принялась таскать из стороны в сторону: – Ты что наделал, убивец, да я ж тебя сейчас сама порешу за такое!
– А чего он, самый умный, да?.. – слабо отбивался Петя. – Мы плохие, а он хороший? Нет уж, пусть тоже пьёт, как все. Пусть и его ругают…
– Тебя за такое в тюрьму упрятать! Ты же человека убил!
– Я не убивал, он сам пил!
– Тебе хоть стыдно? – спросил Горислав Борисович, сам понимая бессмысленность своего вопроса.
– Какое стыдно, – отвечала за сына Завадова. – Он и слова такого не знает! Стыд не ёлка, глазам не колко. Бить его надо, а не стыдить!
Горислав Борисович и Платон молча вышли из завадовского дома, сели в сани.
– И куда теперь? – спросил Платон, разбирая вожжи.
– В Ефимки, за Фектей.
– Чем она поможет? Будет голосить без толку.
– Она – мать. Если она не найдёт, то никто не найдёт.
– Но! – крикнул Платон так, что уставший Соколик с места взял рысью.
Увидав пустые сани, Фектя и впрямь ударилась в крик, но поняв, что от неё требуется, собралась в одно мгновение и поспешила за Гориславом Борисовичем в морозную мартовскую ночь.
Днём было солнце, на припёке снег вытаивал, над проталинками толклись невесомые мартовские комарики, с крыш накапывали гребёнки сосулек, всё в природе звенело о наступающей весне. Но к вечеру лужи подёрнулись коркой льда, воздух морозно засинел, и вернулась зима. Только снег не хрустел под ногами, как в январе, а сухо шуршал, напоминая, что скоро ему рушиться. Случается зимами и туман, сухой, пронзительно холодный, где каждая частица воды выморожена, превратилась в ледяную иглу, невидимую глазу, но болезненно ощутимую открытой кожей. Беда, у кого нет вязаных варежек и шапки-ушанки. И не вздумай форсить, загибая уши на затылок или к темени, – щёки отморозишь мигом. Умный, попав в ледяной туман, тесёмки завязывает под подбородком и спешит, прикрывая нос рукавицей, а то и чистым платком, если найдётся такой в кармане.
Ледяной туман сгустился вокруг идущих, в нём беспомощно тонул луч мощного аккумуляторного фонаря, туман скрадывал пространство, растворял время, не оставляя места ничему, кроме ледяной стылости, сквозь которую упорно ломились двое путников. Платон тоже хотел идти с ними или ехать на санях, но Горислав Борисович не пустил: «Ты только мешаться станешь, без тебя, да пешком, она скорее дойдёт, её сердце вести будет. А то ведь я тоже не знаю, куда Никиту занесло, где его искать».
– Что же это творится!.. – Фектя едва не плакала, – в экую морозень мальчонка на улице один! Да ещё опоенный! Ой, лишенько, ведь сгинет, и косточек не найдём!
– Не смей так говорить! – одёрнул Горислав Борисович. – Мы что, косточки ищем? За мёртвым в такую стынь и ходить незачем. Ты живого ищи, а не каркай.
– Так ведь бегу, – отозвалась Феоктиста и послушно переключила причитания: – Святые угодники, помогите найти сыночка, живого, не мёртвого. Боженька милостивая, подскажи, где Никиту искать?..
С издавних времён на севере Руси, в Тверских, Псковских и Новогородских землях, где народ ни за что не хотел принимать чуждую греческую веру, где под наносным христианством до сих пор тлеет языческое двоеверие, люди, разыскивая пропавшего, просят помощи у неведомой забытой богини: «Боженька, милая, помоги сыскать!» Будучи спрошенными, с чего это господь женщиной заделался, смущаются, толкуют о своей темноте, но молят всё равно женщину, берегиню, охранительницу. И та – помогает.
Вроде и часа не шли, а настало утро, небо зарозовело, растворяя искры звёзд, под ногами обозначилась твердь, а потом развиднелась и вся дорога с одинокой фигуркой, бредущей неведомо куда.
– Никитка!!!
Ух, как бежала Феоктиста, откуда прыть взялась! И Никита к ней, даром что взрослым себя считал, а носом ткнулся и разревелся хуже Миколки: «Мам, мам!..»
Феоктиста сына ощупала: так и есть – весь иззяб, и рукавички намокро: крепость с мальчишками лепил и снежками пулялся. Добыла из-за пазухи, из грудного тепла пуховую шаль, повязала сыну по самые глаза и по груди крест-накрест. Шаль-то огромная, понужнобится – всего Никиту можно упеленать. Никита уже год как даже после бани не позволял себя так кутать, а тут терпит да к матери жмётся. Своя шапчонка поверх платка не лезет, так оттуда же, из-за пазухи, вытащила Платонов треух, самошивный, на заячьем меху. Рукавички отдала свои, нагретые. Потом валенки из-под шубейки достала, а из них – вязаные носки, присела на корточки, примостила сына на коленях, принялась переобувать. Из дома-то Никита в покупных сапожках вышел на скуственном меху, в каких только ноги морозить.
Горислав Борисович на подхвате был: одно подержать, другое – подать поскорее, пока не выстыло. А он-то гадал, чего это Фектя такой клушей выглядит. Теперь клушей выглядит Никита… зато живой, улыбается дрожащими губами, пытается что-то объяснять: «Я иду, иду, а деревни всё нет, и места не признать…»
Признали и место. Поднялись на пригорок и в заснеженной дали различили прежнее Ефимково. Усадьба на холме, из-за бугра выглядывает каменная церковь, а вдоль реки – избы без счёта. Тёмные, дымные, тесные; ни одна тёсом не обшита, крашеных и в заводе нет, но много их, лепятся друг к дружке, оставляя местечко лишь для ближнего огородичка. Над крышами дымы – у кого печь с трубой, а большинство по-черному топят. Посмотреть бы, как люди живут, поговорить, вспомнить былое, на кладбище наведаться, навестить маму да Митрошку: могилки, поди, снегом занесло, и дорожки не протоптано.
Феоктиста тряхнула головой, отгоняя искушение. Ещё обратно идти по морозу, а Никита уставши – добредёт ли?
– Домой-то как?
– Да уж пора, – подтвердил Горислав Борисович. – Пошли потихоньку. Да Никиту за руку держи, а то потеряется в тумане, опять искать будем.
До Ефимок дошли часа за три, не иначе в разные стороны дорога разной длины намеряна. Но вышли не утром, а в самой глубокой ночи, когда звёздный ковш опрокидывается, выливая на землю тьму. Что пришли – поняли сразу: вся деревня тёмная, домов не разглядеть, лишь в одном горит электрический свет: Платон, оставленный на хозяйстве, меряет шагами горницу, в пятый раз протапливает то плиту, то печурку-мазанку, стоящую в углу. В доме жарынь, Шурка спит раскидавшись, Миколка хнычет сквозь сон, чувствует, что мамы дома нет.
А мама уже туточки, и Никиту за руку ведёт.
* * *
Несколько дней прошло, пока Фектя решилась обратиться к Гориславу Борисовичу с заветной просьбишкой: а нельзя ли хоть на часок сходить в прежнее Ефимково, краем глаза поглядеть на оставленную жизнь, одним ушком послушать церковный звон, одну слезинку уронить на родные могилы.
– Можно-то можно, – в сомнении отвечал Горислав Борисович, – но не сейчас. По распутице, поди, и не проберёмся, хаживал, знаю. Обождать надо, пока путь установится.
Ждать Фектя была готова. Главное – дождаться.
Из ночного похода Никита вернулся здоровёхонек, только спал на печи до полудня, а вот Горислава Борисовича ледяной туман просквозил. Оно и понятно: человек немолодой, а досталось ему солоненько – сначала из Питера ехал, потом в Блиново гонял и в Подборье, а там, без передыха, да в ночной туман. Ни в какой Эрмитаж, конечно, детей не повезли, всю неделю Горислав Борисович пролежал в постели с книжкой в руках. Фектя дважды на дню топила в соседской избе печь, отпаивала спасителя горячим топлёным молоком с толстой коричневой пенкой.
Горислав Борисович поправился и уехал, Фектя осталась ждать обещанной поездки из Ефимок в Ефимково.
Пришло тёплое время, а с ним и пахота, и на огороде возня. Сегодня гряды ровняла да морковку сеяла, а завтра уже полоть нужно: лебеда и пикула поперёд овоща попёрли. Каждое дело вроде и не мешкотно, а время отнимает. Лук солёной водой полить, чтобы перо не желтело, зимний чеснок навозной жижей подкормить… Июньскую редьку вовремя золой не обсыплешь да не обрызгаешь вонючим настоем загнившей травы – так блоха мигом всё поест. То же и с капустой от вредной гусеницы. А ведь зимой как хорошо – в серые щи из капустного крошева редечки потереть! Платон любит, и дети едят, да и сама не прочь.
Вертись, хозяйка, поспевай!
А сенокос? Это уже страда, тут не до гостей, на покос вся семья выходит. Никита и Шурка с граблями: ворошат да сгребают кошеное, а Платон и Феоктиста – с косами. Фектя косит широко, по-мужски, стараясь от мужа не отставать. Первый год Платон в одиночку косил; Фектя ходила с граблями, потому как второй косы в хозяйстве не было. Теперь косы две, а граблей так и вовсе пять штук. Сломаешь ненароком зубья – времени на починку не трать, бери новые, а эти зимой можно будет поправить: вырезать на досуге новые зубья из вязкой жимолостной древесины.
Николка в сене кувыркается, ловит лягушку. Визжит – не понять, кто кого сильней боится. Хорошо!
В совхозе косят специальной косилкой, похожей на двуручную пилу. Косу цепляют к трактору, но, говорят, можно и к лошади. Платон смотрел, сказал, толк будет: надо косилку покупать.
Сенокос не отбыли, а огороду уже вторая прополка нужна, серьёзней первой. Тут уже спину ломит, пальцы от земли скрючивает. Вечером рученьки в горячей воде попаришь, маслицем постным смажешь – сразу полегчает и можно идти доить коров.
А так – картошку объезжать себе и соседям, овёс косить… В лес за черникой тоже охота. Так что летом по гостям не разъездишься.
Всерьёз заговорили о поездке осенью. Горислав Борисович обещался после Покрова приехать на неделю и свозить всю семью в Ефимково. В Княжеве решено было не появляться; как ни верти, а временнообязанный крестьянин самовольно из деревни уезжать не должен.
Задолго до отъезда всё было готово. Нина Сергеева обещала эту неделю беречь скотину. Оно и трудно, но Нина ещё крепка – всего-то шестьдесят два годочка. Дом Гориславу Борисовичу был изгодя протоплен, так что приехал он в тепло. Погода установилась хорошая, без распутицы, самый раз в гости ехать.
Выехали с утречка и сразу попали в знакомый туман.
Между минувшим и сегодняшним всегда туман стоит, оттого и видать минувшее плохо. Даже очевидцу, жившему в былые времена, туман застилает очи, путает память, морочит голову, превращая свидетеля в обманщика. «Врёт как очевидец» – сказано точно.
По одну сторону тумана Ефимки, по другую – Ефимково, а что посерёдке – не поймёшь: остывший овсяный кисель. Сегодня он не жёг лицо морозом, а только холодил, заставляя детей и взрослых ёжиться в нервном ознобе.
На телегу Платон навалил сена, не сказать, чтобы сильно много, но преизрядный воз. Взрослым оставлено было место внизу, дети расселись на сене. Вернуться домой гостевальщики собирались в воскресенье, но на всякий случай Шурку с Никитой отпросили в школе ещё на два дня. Учителя отпустили, отчего не разрешить, если дети учатся на одни пятёрки…
В былые годы после Покрова по деревням и в уезде проходили сенные торги, так что путешественники с возом в глаза не бросались. Один Горислав Борисович в своём пальто сидел словно огородное пугало. Впрочем, по дорогам во все времена шаталось много странных людей, на всех не наудивляешься.
– Как-то там кум Матвей? – неспешно рассуждал Платон. – Признает ли нас? Он привык, что мы каждый год опосля Покрова у него появляемся. А тут – сколько лет не было. Хорошо бы – признал…
– Я его помню, – подал голос с воза Никита. – Это у которого борода кривая?
– Тот самый. Его на селе Чюдоем кличут. Чуть что, он этак с присвистом: «Чюдны дела!..»
– Так чего ему нас не признать, если мы его помним?
– Больно нас долго не было. Хорошо бы – помене, – сказала Феоктиста. – А то кумовство – не родство, оно и забыться может.
– Напомним, – протянул Платон. – Я гвоздей везу пуда полтора, ему малость в подарок отсыплю, поди, мигом вспомнит.
Горислав Борисович пожевал недовольно губами, но ничего не сказал.
– А всё-таки хорошо бы поране приехать, будто и не пропадали мы никуда, – гнула своё Феоктиста. – Он бы нас встретил: «Явились, не запылились!»
– Оно бы хорошо, – согласился Платон.
Соколик в косматой зимней шерсти грудью налегал, поспешая по дороге, на которой не виднелось ни единого тракторного следа. Туман редел, открывая даль. Из-за пригорка показалось Ефимково.
* * *
– Явились, не запылились! – кричал Чюдой, запирая за гостями ворота. – А я уж заждался, чего не едете? Ну, заходите в избу, пока место есть!
Жил кум Матвей бобылём, с хозяйством справлялся кое-как, да и не было у него никакого хозяйства, так что ехать к нему следовало со своим припасом. По этой же причине гостей кум любил и принимал с охотой.
– Да это никак Микитка! – радовался Чюдой. – Совсем мужик стал, скоро дядьку перерастёшь. А Шурёнка-то невеста! – право слово, посватаюсь и женюсь! Ой, а это кто? – взгляд кума остановился на Миколке, который с неодобрением рассматривал шумного дядьку. – Неужто Митроха? Вы же его, никак, этой весной схоронили?
– Миколка это, – сказала Фектя. – Младшенький мой. А Митрошеньку бог прибрал, ты же сам на похоронах был.
– Вот я и говорю. А этого вы когда успели? Вот уж, впрямь, чужие дети быстро растут!
– Это Горислав Борисович, наш сосед.
– Заходи, Борисыч, заходи! Я всем рад.
– Простите, – спросил Горислав Борисович, – какой у вас сейчас год?
– Год у нас тот же, что и у вас, – опрометчиво соврал Чюдой. – Плохой у нас год. С самой Троицы как пошло поливать – дня не было без дождя. Только на Покров вёдро и увидели. Да вы и сами, поди, знаете, сена-то на продажу мало привезли. И никто не привёз, погнило сено всё как есть. Мне-то что, я безлошадный, сам сена не ем, а другие заране плачут. Вот и суди: бедному, получается, проще жить. Чюдны дела!
Под эту болтовню Чюдой впустил гостей в дом, где царил холостяцкий неуют, усадил за стол, принёс из клети жбан со злым, перекисшим квасом.
– Был квас, да не было вас, а осталась квасина, тут и вас приносило! Ого, Феоктиста, да у тебя, никак, пшаничные пироги!
– С капустой. Капусту намедни рубили.
– Хоть бы и ни с чем, пшаничный пирог сам в рот ложится. А вы, смотрю, широко живёте, рожью брезгуете. На селе болтали, что вас скопцы сманили к себе в скиты.
– Скажешь тоже, скопцы… Вон у меня парень какой народился – скопцы так не могут.
– Да и у прочих не всякий раз получается, чтобы за полгода дитя выносить да сразу взрослым выродить.
– Как это, сразу? Мы там побольше пяти лет отжили.
Горислав Борисович не успел ни вмешаться, ни даже придумать какое-нибудь подходящее объяснение. Он-то привык, что из одного и того же времени можно попадать в разные годы, поскольку время вообще идёт неровно. У самого Горислава Борисовича не было здесь ни далёких предков, ни добрых знакомых, которые могли бы заметить и удивиться, что человек не стареет или, напротив, меняется слишком быстро. И он не учёл, что у Савостиных здесь полно знакомцев.
По счастью, кум Чюдой воспринял всё как должное.
– Слыхал я, будто в скитах бывает, что проживёшь три дня, а в свете сто лет пройдёт. Значит, и наоборот случается. Чюдны дела!
На том и удивлению конец, словно так и должно быть. Главное, что гости пирогов привезли, и гвоздей Платон чуть не полпуда отсыпал. Гвозди тоже чудны́е – стебло круглое, как у болта. Как такой гвоздь сковать? А так – ничего, острые. Гнуткие только.
За обедом решено было, что сегодня гости сходят в церковь да на кладбище, а завтра с утра поедут в волость на базар. Там цены получше и всякого добра можно прикупить, если сено сбыть удастся.
Горислава Борисовича никто не понуждал, он сам пошёл вместе со всеми. Тлела в душе давняя вина: если бы сыскал Савостиных на месяц раньше, так может быть, буханка хлеба и кружок краковской колбасы спасли бы Митрошку от зряшной смерти. Понимал, что прямой вины тут нет, а совесть знай себе грызёт. Горислав Борисович пытался даже пройти туманной дорогой в то время, когда Митрошка был жив, но дойти не сумел: попадал или совсем в стародавние времена, или в более поздние годы. Наверное, изменить собственное прошлое так же невозможно, как и встретить себя будущего.
Здесь вам не тут, – утверждает пословица; на настоящем ефимковском кладбище Феоктисте родные могилы искать не пришлось. Пришла, и вот они – никуда не девались.
Фектя впервые за последние годы плакала лёгкими слезами, потом прибирала забурьяневшие за лето могилы. Платон поправил покосившийся Митрошкин крест и выкрасил его привезённой голубой краской. Горислав Борисович сосредоточенно мерил расстояние от угла церкви, хотя и понимал, что по возвращении ничего отыскать не сможет. Если родовые, княжеские могилы не уцелели, где уж достоять безымянному Митрошкиному холмику.
Россия – страна без памяти. Даже срубленная из векового леса изба редко может отстоять больше сотни лет. Потом, что не сгнило в труху, идёт на дрова, а люди строят новый дом, порой на том же месте, но чаще – в стороне. А старое жилище пропадает бесследно. То же и с людьми. Кому охота разбирать старческие россказни, передавать их потомкам? Добро бы там что героическое было, а то – жили-пóжили, да и ножки съёжили. Многие ли из ныне живущих знают отчество прадеда или девичью фамилию прабабки? Конечно, в каждой семье живёт предание об основателе фамилии, который кем угодно был, но только не мужиком. Чаще это лихой казак, покорявший Сибирь с Ермаком и чуть было не взявший в плен самого Наполеона, за что Пётр Первый жаловал удальцу стакан водки и серебряный рубль. Что ещё помнить человеку, как не стакан водки? – ведь жалованный целковик тоже давно пропит. Веселие Руси – пити, а память пропивается первой.
Той весной, немного не дожив до ста лет, умерла в Ефимках бабка Зина, и вместе с последним живым свидетелем ушли в прошлое развёрстка и продналог, новая экономическая политика и раскулачивание. Осталась лишь выхолощенная неправда школьных учебников. А живые люди: Потаповы да Шапóшниковы? – нет таких, как и не было. Хорошо тому, кто может пройти туманной тропой и воочию увидать, что за облаком лежит другая Россия. Но большинство живёт слепо, не различая в тумане ни прошлого, ни будущего.
Митрошкин холмик, если от угла церкви считать, пятьдесят шагов прямо, потом шестьдесят два шага направо. Есть желание – ищите, только всё равно ничего не обрящете. Память хранится в людях, а на местности – одна археология.
Ужинали, к радости кума, тем же домашним припасом, а с утра, как и собирались, поехали на базар.
Гвозди Платон сбыл быстро, благо что цену не залуплял. Понял, что не следует привлекать лишнего внимания к небывалому гвоздю, не кованному, а давленному из круглой проволоки. А вот за сено поторговался. Лето шестьдесят третьего года выдалось дождливым, сено в копнах погнило, да и в хлебе случился недород. Новая весна обещала быть тяжелей прошедшей, а уж Савостиных после злосчастного передела ждала бы верная гибель. А Платон всем назло не сгинул, красуется на базаре, сеном хвалится. Нонеча такого сена не сыщешь, да ты сам смотри – чистый клевер! А сухой какой, а духовитый, так бы сам и съел!
Расторговавшись, пошли по рядам. Детям купили по маковнику, да Миколке ещё глиняную свистульку. Старших простецкие игрушки и немодные обновки не привлекли. Зато всей семьёй пришли в церковную лавку, смотреть иконы. После памятного грабежа семья так и жила без бога, на пустой угол лоб крестили. В райцентре была церковная лавка, где и свечи можно купить, и крестик. Одно беда, новодельные, фабричной работы иконы Савостиным на душу не легли. Пёстрые, словно акцизная марка с водочной бутылки, не чувствовалось в них никакой благодати. А тут – лепота. Хоть в церкви покупай, уже освящённое, хоть у богомазов – новьё, которое потом святить надо, хоть у старичка, торгующего старыми образами. У старичка дороже, зато иконы уже намоленные.
Купили две доски: Богородицу с младенцем и Николу-Чудотворца – всю святую троицу. Горислав Борисович говорил, что троица – это совсем другое, и Никола к ней ни пришей, ни пристегни. Книгу даже приносил, где написано, что дева Мария замуж была выдана за Иосифа-плотника. Ни Платон, ни тем более Фектя этому не поверили. В книге можно что хочешь написать, бумага стерпит, а ты в церковь зайди да посмотри на иконостас: нет там никакого Иосифа-плотника, а возле богоматери всегда Никола-старичок. Значит, он бог-отец и есть.
Затарившись святостью, Платон пересчитал остатки выручки и пошёл покупать ружьё. Была у него такая мечта: завесть настоящую тульскую двустволку. Когда-то у Савостиных было ружьишко, и в молодости Платон на охоту хаживал, и по чернотропу, и по свежей пороше. Да прижала нужда, и уплыло ружьецо. А на новом месте так просто ружья не купишь, документ надо строго выправлять, чего Платон боялся и не любил. А тут – подходи да выбирай.
Выбирал придирчиво и остановился не на самом дешёвом или самом разукрашенном, а на лучшем. Вовсюду ружью заглянул, всем пощёлкал. Продавец, видя, что покупатель дельный, позволил на пробу пульнуть в галку, сидящую на спице пожарной каланчи. Крикнул как положено: «Поберегись, крещёные, стрелять будем!» Народ распространился, бабы уши ладонями зажали, а Платон стрельнул и галку со спицы сшиб. Потом белой ветошкой ствол чистили, смотрели, много ли нагару… ну, и всё остальное. Сговорились, купил Платон ружьё.
В деревенском хозяйстве ружьё – вещь не обязательная, но показывает основательность хозяина. Теперь Платону хоть с самим Саввой Потаповым равняться. У Потаповых-то самовара в доме нет, а у Савостиных есть, и не простой – электричеством топится: ни тебе лучину колоть не надо, ни шишек собирать.
Чюдой, увидав пустую телегу, спросил:
– Ты, Паля, никак сено продал?
– Продал.
– Деньги большие взял?
– Какие дали, те и взял.
– А в ресторан ходил?
– Чего я там позабыл? – удивился Платон.
– Эх ты, темнота, нигде-то ты не был, ничего не видал. Ну, заходь в избу; печь у меня стоплена, щи в самую пору упрели, вот пообедаем, я тебе всё расскажу.
Щи с самого утра накрошила Фектя из привезённой своей капусты, со своей же домашней солониной. Свинью Савостины в этом году ещё не кололи, так что свежатины в доме не было. Но для щей ветхое мясо ещё и лучше, а городские и вовсе ветчину ценят выше, чем свежину. Куму Матвею оставалось печку истопить, поставить в нутро горшок со щами, а как уварится – положить в щи толчёной картошки для густоты. С таким делом и бобыль справится.
Щи хлебали из общей миски, шумно, не торопясь. И уже когда снизу заканчивали таскать мелко накрошенное мясо, Чюдой завёл обещанный рассказ:
Поехал раз мужик в город сено продавать. Навалил полный воз осоки, сверху клевером притрусил, покупателя заболтал, заговорил, продал весь воз за чистый клевер. Большие деньги взял, а потом и думает: «Дай-ка пойду в самый знатный ресторан, людей посмотрю и себя покажу». Пришёл, расселся как барин: ноги поперёк прохода. Половой подбегает:
– Чего угодно-с?
А мужика жадность одолела. Он думает: «Себя я уже показал, в самый знатный ресторан завалился, а поесть возьму что попроще, чтобы денег зря не тратить».
Вот он и говорит:
– Принеси-ка ты мне, братец, селяночки.
Половой отвечает:
– Сей миг! – и приносит мужику солянку.
Ты, поди, не знаешь, а солянка – это такая солёная похлёбка на разных мясах, под лимоны. Дорогущая – спасу нет, на селе такую никто и не пробовал.
Мужик ест, похваливает, а как цену увидал, тут его и покорёжило.
– За что же, – говорит, – цена такая немилостивая?
А половой ему:
– Ты, мужик, сено продал?
– Продал.
– Деньги большие взял?
– Взял.
– А почему деньги большие?
– Так я дураку-покупателю вместо клевера осоку всучил.
– А я тебе вместо селянки солянку принёс.
Мужик, делать нечего, заплатил. Вернулся домой без копеечки.
Вот прошло около полугода. Опять мужик на базар собрался. Сгрёб останнее сено, навалил воз, поехал в город. Сено продал, большие деньги взял и думает: «Дай-ка снова пойду в ресторан».
Пришёл, расселся как барин. Половой подбегает:
– Чего угодно-с?
А мужик ему:
– Принеси-ка ты мне, братец, селяночки. Только смотри, мне вашей барской солянки не нужно, мне бы селяночки.
Половой отвечает:
– Сей миг! – и приносит мужику селянку. Всё как дома: из свежих грибков, со сметанкой, с лучком да с картошечкой.
Мужик селянку съел, а как цену увидал, тут его вдвое против прежнего покорёжило.
– За что же, – говорит, – цена такая немилостивая?
А половой ему:
– Ты, мужик, сено продал?
– Продал.
– Деньги большие взял?
– Взял.
– А почему деньги большие?
– Так дело к весне, сено в цене.
– А ты подумал, сколько ранней весной свежие грибочки стоят? Мы их из самого Парижу выписываем.
Мужик, делать нечего, заплатил. С тех пор зарёкся по ресторанам ходить.
– Это верно, – сказал Платон, – мужику в ресторане делать нечего.
– А откуда в Париже весной свежие грибы? – спросил Никита, нежно любивший селянку и потому слушавший сказку с особым интересом.
– Они их в тёплых подвалах выращивают, – сказал Горислав Борисович. – Берут подсолнечную лузгу, смешивают с навозом и засевают грибницей. Так у них шампиньоны и вешенки в подвале круглый год растут. Только невкусные они, запаху настоящего в них нет.
– Всё равно, – сказал Никита. Он помолчал немного и добавил мечтательно: – Это ж представить страшно, сколько на такой подвал семечек налузгать надо!
* * *
С тех пор Савостины три, а то и четыре раза в год начали ездить в Ефимково, а оттуда на базар в уездный город. С будущим райцентром его роднила неизбывная провинциальность, церковь Успения Богородицы и пара случайно сохранившихся лабазов, сложенных частью из кирпича, частью из дикого камня. Николы на Бугру, что с великой помпой восстанавливали, развалив музыкальную школу, в уездном городе ещё и в мечтах не было. Не было и железной дороги, которую проведут лет через тридцать, и о заводе керамических изделий тоже никто покуда не помышлял. Впрочем, и в райцентре керамический завод не работал, стоял заброшенный, и растаскивали его все, кому не лень.
Кроме церкви и лабазов из каменного строения в городке имелись полицейская и пожарная части да казённое присутствие. Выстроенные в прошлое царствование, они стояли как на плацу и выкрашены были в жёлтый цвет, хотя либеральный царь-освободитель дозволил казённым домам не только жёлтую, но и шаровую краску и даже охру.
При Николае Первом строили прочно, и стоять бы жёлтым домам тысячу лет, если бы не война. Единственный за всю войну авианалёт разбил центр города в мелкий щебень. Потом пленные немцы восстанавливали на прежних местах и здание вокзала, и пожарную часть с новой каланчой, и милицию. Только здание горисполкома от прежних присутственных мест отодвинули, освободив пространство для сквера, чтобы городские власти не на пыльную улицу смотрели, а могли, не выходя из кабинетов, любоваться цветочками.
О том, как пострадал город во время войны, можно прочитать в брошюре, изданной к одному из юбилеев. Не сказано там лишь, что немцы взяли город осенью сорок первого, с ходу, так что наши даже железнодорожный мост взорвать не успели, а приснопамятный авианалёт был в сорок четвёртом, когда Красная армия готовила окончательное снятие блокады. Впрочем, не нам судить, на то и война. Если бы не фашисты, неужто стали бы мы бомбить собственные города?
А в остальном городок остался прежним, больше похожим не на город, а на село. Избы, огородики, колодцы. Только дранку на крышах едва ли не всюду заменил серый шифер, и вдоль улицы поставлены столбы с проводами. Прогресс, не хухры-мухры.
А вот соломенных крыш в уездном центре и прежде не бывало – случись пожар, при соломенных крышах половина города выгорит. В городе соломой крыть можно только по специальному государеву указу.
Так и ездили Савостины на ярмарки, то в девятнадцатый век, а то в двадцать первый – это уже после того, как отпраздновали дату, грозившую концом света. В прошлое возили сено, овёс, а в голодные годы – и жито, купленное в совхозе. В новом времени торговали молоком, сметаной, творогом, а на ярмарке Платоновым рукодельем, плетёным и щепным. Только лаптями Платон больше не торговал, потому как с его лёгкой руки берестяные и ивовые лапти появились у каждого торговца сувенирами. Конечно, сувенирный лапоть на ногу не наденешь, так ведь и покупают его не для носки, а для баловства.
А в прошлое больше не возил гвоздей и вообще ничего фабричного. Горислав Борисович не велел, да и сам понял: раз с рук сошло, а там и спросить могут: откуль у тебя такой товар, где украл?
Однако и без фабричного товара ездил, ездил, да и доездился. Прямо на базаре, оттеснив покупателя, подошли к Платону два полицейских чина и повели прямиком к становому. Хорошо ещё рук не заломили, а то бы и вовсе позору не обобраться.
Становой – это тебе не квартальный надзиратель, это фигура, чин, самая власть. От такого двугривенным не откупишься, особенно когда за тобой и впрямь числятся серьёзные нарушения закона. Платон сразу полез за целковым.
– Ишь ты, какой шустрый! – усмехнулся начальник при виде серебряной монеты. – А ты погоди, я ещё дознание проводить буду, может, тебе прямиком в Сибирь идти. Люди тебя на торгу признали, ты, никак, Платошка Савостин из Княжева.
– Точно так, ваше благородие, Савостины мы.
– Что ж ты, Платоша, учудил… тебе от государя свобода дадена, а ты в беглые подался!
– Нонеча, ваше благородие, беглых нету, а что в нетях сказался, то сами посудите, при разделе земли мне такое охвостье досталось, что как есть сгинул бы. Вот и подался на отхожие промыслы.
– Ты, я вижу, шибко грамотный! Мнения вздумал иметь! Сейчас посажу в холодную – мигом отучишься рассуждать. На заработки ходить – дело дозволенное, ежели его по закону исполнять. А ты разрешение выправил? Отпускное свидетельство у тебя есть?
– Вот и я о том, ваше благородие. Мне бы пачпорт выправить.
– Сразу так и паспорт? А ты о своём барине подумал? Ты перед ним – временнообязанный.
– Так ведь землицу мою мир забрал. Значит, и все повинности забрал.
– Что-то ты много понимаешь. Я всегда говорил, что в мужицкой грамоте самая крамола и есть. А ты подумал, сколько паспорт денег стоит? Бумага гербовая и печать!
– Так ведь я, ваше благородие, со всей охотой! – Платон добавил ещё два серебряных рубля.
– Что ты бренчишь своими копейками? Ты вдумайся, это же паспорт! Слово французское, значит – ходи, где захочешь! За такое и тысячу рублей отдать не жалко. Вот, скажем, выправить свидетельство купца первой гильдии, знаешь, сколько стоит? Страшенных денег! А ты три рубля суёшь.
– Так ведь нету больше.
– Ладно, снизойду к твоей скудости. Плати десять рублей, и будет тебе паспорт.
– Смилуйтесь, ваше благородие! Откуль у меня такие деньжищи? Свят крест, нету больше! Хоть бы и в бурлаки податься, за лето больше трёх рублей не выколотишь.
– Выколотил, однако, – заметил становой. – В общем так, покуда я тебя отпускаю, а ты на неделе приедешь и недостачу привезёшь. Да не вздумай обмануть, хожалые твою личность теперь хорошо различают. В самый раз в холодную загремишь, а там – этапом к месту жительства!
– Премного благодарен, ваше благородие! А покуда, снизойдите к нашей скудости, позвольте поклониться овсишком. Овёс у меня, по нонешнему времени, годячий. А вы уж позвольте, пока денег не наскребу, без билета торговать.
– Ладно, ладно, – раздобрев отмахивался становой. – Будет тебе… Я же не мазепа какой, людскую нужду понимаю. Ейкин, где ты там запропастился? Сходишь вот с ним ко мне домой, покажешь, куда овёс ссыпать. Ну всё, ступайте с богом, у меня ещё дел непочатый край.
Горислав Борисович ожидал Платона в Ефимкове у кума Матвея. В этот раз они приехали вдвоём, Фектя не могла слишком часто бросать хозяйство на немощных соседок. Сначала Горислав Борисович беседовал с Чюдоем, потом читал захваченную из дома книгу, наконец начал волноваться.
Платон вернулся поздно, без товара и денег. На расспросы ответил угрюмо:
– Хожалые меня схватили. Насилу откупился, а то засадили бы в кутузку, что тогда?
– Чем ты так провинился?
– Признал меня кто-то на базаре, что я нетошный, самовольно из деревни ушёл. Это в Ефимках у меня документы в порядке, и на Фектю, и на детей, а тута я беспачпортный.
– И что теперь?
– А ничего. Привезу становому денег, и он мне пачпорт выпишет. Десять рублей требует. Три рубля я ему отдал, так ведь он, наверное, заново весь червонец захочет. У их благородий память хромая. Хороша она только ежели им должны. А что уже дадено, о том память мигом отшибает. Но зато хожалые пока что меня трогать не будут. А там расплачусь и стану человеком.
Горислав Борисович кивал, слушая Платоновы рассуждения… Становой, квартальный надзиратель, хожалые – экая экзотика! А приглядись, так по-нонешнему: начальник районного отделения, участковый, патрульные милиционеры. Как есть, ничто не меняется в России, кроме названий.
Шёл я по Невскому проспекту,
Выражался по русскому диалекту.
Тут подходит ко мне хожалый,
Говорит: «В отделенье пожалуй!»
Если сравнить с известной песней:
Шёл я по проспекту Октября,
Воздухом дышать было нельзя…
– много ли разницы наберётся? И там, и там требуют с рассказчика три рубля штрафу. А что касается названий, то догадайтесь с трёх раз без подсказки, как назывался проспект Двадцать Пятого Октября до семнадцатого года и как он называется сегодня?