Руди вернулся из-за океана в конце апреля. «Очень скучал по тебе. Привез новые идеи как по физике, так и в организационных делах», – первое, что он произнес, обнимая меня у входа. В мае началось контрнаступление Красной Армии на харьковском направлении, которое быстро превратилось в катастрофу. Британские газеты сообщали о потерях (убитыми и попавшими в плен) до четверти миллиона человек. Этот разгром открыл немцам дорогу на Волгу. А мы так надеялись на противоположный исход…
Группа, занимавшаяся «сплавами для труб», неуклонно росла. Я знакомилась со всеми ее участниками. Я уже упоминала Клауса Фукса. Мы предложили ему одну из комнат в нашем доме за символическую плату. Каждый месяц он отдавал мне свои талоны на еду и одежду, и я покупала ему все, что он просил. Поскольку наших талонов хватало на обогрев только двух комнат, понадобилась отдельная печурка в его комнату. На поиски печурки с минимальным потреблением угля отправился Руди. А я вспомнила свое детство и буржуйки в петроградских квартирах. Их делали умельцы, и они были очень хороши. Клаус Фукс стал почти что членом семьи. Но о нем речь пойдет позже.
Друзья или коллеги Руди, приезжавшие в Бирмингем, останавливались у нас. Постепенно это переросло в традицию. После войны, когда мы вернулись из Лос-Аламоса, в нашем доме всегда квартировали один-два аспиранта или ассистента.
В один прекрасный день в начале лета 42-го в нашем доме появился Борис Девисон, которого Руди пригласил на интервью. Борис окончил ЛГУ, математический факультет. Он был мой ровесник; я видела его пару раз в университетской библиотеке, кажется, в 1929 году, но в Ленинграде мы не были знакомы. Его дед, английский инженер, еще до революции приехал в Россию, сохранив британское подданство. По какой-то странной причине чистки не коснулись Бориса, однако в 1938 году его вызвали в НКВД и предложили сдать британский паспорт. Он отказался, его выслали.
Девисон был низкого роста, ходил в мятой одежде, робко озирался по сторонам. Он был очень вежлив и говорил по-русски лучше, чем по-английски. Для проверки его способностей Руди предложил ему решить интегральное уравнение и прислать ответ через неделю. Письмо от Девисона пришло на следующий день. Оно содержало подробное решение уравнения и приписку: «Дорогой профессор Пайерлс! Хотя я и не знаю точно, над чем вы работаете, но я заранее согласен на любое предложение».
Не прошло и двух месяцев, как Руди убедился в способностях Бориса и глубине его математической подготовки. Как всегда, по вечерам обсуждая со мной дневные дела, Руди коснулся Девисона.
– Знаешь, почему на нем такая убогая одежда? После приезда из СССР он провел полгода или год в туберкулезном санатории. Когда подошло время выписки, одежду, в которой он приехал, найти не смогли, и ему собрали с миру по нитке. Я пришел к выводу, что зарплата, которую мы ему предложили, не соответствует его квалификации, и предложил ему повысить ее хотя бы на 30 %. И ты знаешь, что он ответил? «Профессор Пайерлс, я как раз собирался предложить вам понизить мою зарплату, потому что, мне кажется, мой вклад в общую работу не стоит того, что вы мне платите». Женечка, помоги мне переубедить его.
Общими усилиями мы убедили Девисона согласиться на повышение зарплаты, в связи с чем я решила купить ему новую одежду. Проблема была не только в деньгах. Одежда, как и еда, продавалась по талонам. Тех талонов, что у него скопились, не хватало на полную смену гардероба. Так что пришлось одолжить ему наши талоны. «Теперь значительно лучше», – решила я, критически оглядев Девисона после похода в магазин.
То, что было вполне приемлемо для Англии военного времени, вызвало недоуменные взгляды коллег по Монреальской лаборатории, куда он вскоре перебрался. Про него сложили легенду, что по дороге через Атлантический океан его пароход торпедировали немцы. Борис спасся, проплыв весь оставшийся путь кролем в одежде.
Три года спустя мы снова встретились с Борисом в Лос-Аламосе.
К лету 42-го научный персонал «Сплавов для труб» вырос до тридцати человек. Люди работали по шестьдесят часов в неделю и больше. «Нельзя допустить, чтобы европейская цивилизация была отброшена на тысячу лет назад», – так, или примерно так, думал каждый. У некоторых были личные мотивы ненавидеть Гитлера – их близкие погибли в лагерях смерти. Но мысль о крахе цивилизации, неизбежной в случае победы Третьего рейха, все же оставалась главной.
Это была одна большая семья. Впрочем, как в каждой большой семье, не обходилось без ссор. Все началось с того, что осенью пошли слухи о переводе группы фон Халбана из Кембриджа в Америку. Фон Халбан занимался медленными нейтронами, так же как и Ферми в Чикаго, и ему хотелось работать поближе к Ферми и к американским ресурсам, несравненно более богатым, чем те, которыми располагал Кембридж. Этот план ему удалось осуществить лишь частично. Вы спросите меня почему. Лучший ответ на этот вопрос дал Руди в одной из заметок, опубликованной уже после смерти Ганса:
«Ганс фон Халбан был сильной личностью. Если какую-то цель он считал важной, то рвался к ней любой ценой, сметая препятствия на пути. Говорили, что, если он стоял перед выбором – быстрота или точность полученных результатов, – Ганс выбирал первое. В предвоенные годы фон Халбан и члены его группы в Париже взяли за правило патентовать каждое свое достижение в урановой физике на зачаточной стадии. Даже после бегства Ганса в Англию, после начала его работы в Кембридже он придерживался той же практики. Ганс был человеком обаятельным. Он заботился о своих аспирантах. При этом он всем объяснял, что именно он начальник и все его указания должны выполняться неукоснительно.
Лев Коварский был полной его противоположностью. Он родился в Петербурге, в семье провизора и певицы. В 1918 году, когда ему исполнилось одиннадцать, родители увезли его в Вильно, а затем в Варшаву. В шестнадцать лет Лев уехал учиться химии в университет Гента, откуда вскоре перебрался во Францию. Внешне он походил на большого медведя, говорил с сильным русским акцентом, думал медленно, но основательно. Он не успокаивался, пока каждая, даже самая мелкая деталь в его работе не была проверена, понята и обоснована. Фон Халбан никогда не брал его с собой во “внешний мир” – на конференции, научные обсуждения или коммерческие переговоры, – так что все, кто не знал Льва лично, считали его в лучшем случае ассистентом. На их совместные работы ссылались как “Фон Халбан и другие”, хотя на самом деле его вклад был сравним с вкладом фон Халбана, а зачастую превосходил его. Лев, выросший в небогатой семье в чрезвычайных обстоятельствах, был скуповат; ему трудно было расставаться даже с небольшими суммами денег».
Теперь представьте себе фон Халбана на переговорах в Чикаго. Он хотел привезти с собой всю группу, сравнимую по количеству с группой Ферми. Американцев раздражало его начальственное поведение. А уж о полученных им «урановых» патентах и говорить нечего, от них они были просто в ярости. Секретная служба заявила, что не в состоянии проверить всех членов группы фон Халбана. Кроме того, это было время охлаждения англо-американских отношений в области военных исследований. Короче говоря, максимум, что предложил Гансу Артур Комптон, – работа в университете Чикаго в составе группы Ферми. Кроме него Комптон был готов взять еще одного из сотрудников, по выбору фон Халбана. Ганс категорически отказался.
Вернувшись в Кембридж, Ганс предложил другой план: вместо Чикаго перевести свою группу в Канаду. Лорд Эйкерс поддержал его предложение. Действительно, группа разрослась – десять научных сотрудников! – и ей было тесно в Кембридже. Кроме того, фон Халбан пообещал Эйкерсу после войны передать все патенты британскому правительству.
У Англии всегда были особые отношения с Канадой. Де-факто к началу войны Канада была независимым государством. Однако в документах все еще писали: «Британский доминион Канада». Наш британский король Георг VI был главой этого доминиона. Кстати, о доминионах. Ирландская республика тоже была британским доминионом с Георгом VI в качестве главы государства. Как король Британии Георг VI находился в состоянии войны с Германией. Одновременно, будучи главой Ирландского доминиона – нейтрального государства, Георг VI сохранял нейтралитет. Ну что за бессмысленная традиция!
Лорд Эйкерс переговорил с нужными людьми в верхах, и вскоре британское правительство договорилось с канадским о совместной исследовательской лаборатории «Сплавов для труб» в составе Университета Монреаля. Черчилль одобрил соответствующее соглашение 12 октября 1942 года. Фон Халбан стал директором Монреальской лаборатории, а Бертран Голдшмидт – одним из его заместителей. Голдшмидт был французским радиохимиком, членом Французской свободной армии в США. Работая в Чикаго летом 1942 года, он выделил четверть миллиграмма плутония. Впервые в мире! Но кто об этом знал тогда?
К концу года все было готово к переезду в Канаду. Тут-то и состоялся окончательный разрыв. Ганс предложил Льву никчемную должность в Монреальской лаборатории с унизительно низкой зарплатой. Коварский взорвался. Руди очень переживал из-за этой ссоры. Оба были его друзьями и ключевыми участниками проекта. Руди звонил им по телефону, пытаясь помирить, и даже несколько раз ездил в Кембридж, чтобы поговорить с каждым с глазу на глаз. 7 декабря Руди написал лорду Чедвику:
Дорогой Чедвик!
Мы с Саймоном отправили письмо фон Халбану с предложением назначить Коварского заместителем главы лаборатории или как минимум руководителем отдела. Неплохо было бы пригласить его в Технический комитет и уж абсолютно необходимо позаботиться о его семье. Думаю, что это не только наше мнение, но и Ваше тоже. Надеюсь, фон Халбан согласится с таким решением вопроса.
Увы, ничего из этого не вышло. Лев Коварский остался в Кембридже.
В августе у нас в Бирмингеме неожиданно объявился Георг Плачек. Я уже писала о нем в связи с Отто Фришем и его ролью в эксперименте Фриша в январе 1939 года в Копенгагене. Вскоре после этого Плачек отправился в Америку, в Корнеллский университет, где Ганс Бете помог ему устроиться лектором-почасовиком. В Америке его имя переиначили: был Георгом, стал Джорджем. Джордж Плачек, смешно…
Его контракт был временным, и летом 1942-го Плачек остался без работы. Руководство «Сплавов» предложило ему возглавить теоретический отдел в Монреальской лаборатории. В Англию он прилетел для предварительных переговоров.
Плачека знали как генератора идей. Когда основная мысль становилась ему понятной, он терял интерес к деталям. И уж совсем мукой для него было сесть за стол и написать статью.
В 1938 году Нильс Бор, Плачек и Руди закончили совместную работу по ядерной физике и с тех пор никак не могли согласовать текст статьи. Несколько попыток позорно провалились. Рукописные черновики разошлись «по людям», работа была оценена, но так и не появилась в печати. Плачек решил сделать над собой усилие и еще раз поработать над текстом вместе с Руди.
Надо ли говорить, что из этого опять ничего не вышло. Потом началась война, и все занимались бомбой. Вопрос о публикации снова встал лишь после войны. В 1946 году Бор предложил вообще отказаться от публикации, поскольку результаты этой работы и так стали общеизвестными. Руди иногда шутил, что даже его неопубликованные работы цитируются чаще, чем опубликованные у иных авторов.
Пока Плачек гостил у нас, каждый вечер заканчивался развлекательными историями. Характер у него был авантюрный, приключения (а зачастую и злоключения) находили его сами, Георг был прирожденным рассказчиком, так что постепенно истории Плачека превратились чуть ли не в фольклор. Я помню, что в тот раз он рассказал нам о своих поездках в Харьков к Ландау.
Поездок было две. В первый раз он провел более полугода в теоретическом отделе Ландау в 1933 году. Они опубликовали совместную работу и задумали следующую.
«Мне так понравилось работать с Ландау! – вспоминал Георг. – Правда, он тоже не любит писать статьи. Ужас. В 36-м я, наконец, собрался в Харьков во второй раз, чтобы доделать незаконченную работу. Я уже знал, что в Харькове невозможно ничего купить, поэтому заранее составил большой список того, что надо привезти моим друзьям в подарок: шоколад, деликатесы, часы, перчатки и, помимо всего прочего, презервативы. Купил целую коробку, двести штук, и, надо же, забыл ее в такси по дороге на вокзал. Наверное, в тот день все таксисты Копенгагена устроили оргию… На дворе декабрь, в Харькове стоял жуткий холод. Ландау встретил меня приветливо, но видно было, что он чем-то озабочен, отложил обсуждение нашего проекта на несколько дней. На него не похоже. Все остальные тоже были мне рады, тут же попросили меня быть оппонентом на защите Ласло Тиссы, вы его знаете, и Александра Ахиезера – аспирантов Ландау. Через несколько дней – о чудо! – предлагают постоянную работу в университете, профессором на физическом факультете. Новость, конечно, разнеслась… В воскресенье устроили вечеринку, все свои, все расспрашивают. Я сказал, что поставил пять условий: зарплата, как в Копенгагене, два-три месяца в году езжу по европейским конференциям, чтобы не потерять связь, двух молодых ассистентов, и чтобы им тоже прилично платили, и, наконец, самое главное, хозяин – тут я показал пальцем наверх – должен уйти… Шутка, конечно. Все свои, но кто-то донес. В местной газете появилась разгромная статья. Ландау исчез. Я искал его пару дней, а потом собрался и уехал. А что мне оставалось делать?
Раньше я склонялся к мысли, что коммунизм – светлое будущее всего человечества. Теперь я понимаю, что эта сказка для детей кончается плачевно, когда ее опробывают на взрослых. Очень плачевно. Нам еще повезло, что волею судеб Сталин в этой войне на нашей стороне. А ведь он бы мог сговориться с Гитлером…»
После войны мы узнали, что донос об этой вечеринке написала Барбара Царинко-Руэман, которую Руди прекрасно знал по студенческим годам в Берлине. К 1935 году она стала несгибаемой коммунисткой, как и ее муж, Мартин Руэман, с которым они отправились в Харьков строить светлое будущее. После статьи в газете Ландау тайно уехал в Москву, тем самым отсрочив свой арест на год. В харьковском институте устроили настоящий погром. Лев Шубников и еще несколько ведущих физиков были расстреляны. Вторая работа Ландау и Плачека так и осталась неопубликованной, хотя и упоминается в курсе Ландау.
Родители и сестра Плачека не успели бежать из оккупированной Чехии. Тогда он еще не знал, что родители погибли в Аушвице, а сестра в рижском гетто, но, видимо, подозревал. Его обычно искрометный юмор приобрел мрачные тона. После войны, когда судьба его близких выяснилась, он постепенно замкнулся. Как мы потом поняли, пытался сражаться с депрессией в одиночку, с переменным успехом. В 1955 году покончил с собой.
В нашем доме произошла первая встреча Плачека с Девисоном. В Монреале они сдружились и два года до переезда в Лос-Аламос работали вместе. Кстати, о доме. В начале зимы истек контракт на его аренду, и мы решили его не возобновлять. Нас осталось всего трое – Руди, Вера Пайерлс и я, дом пустовал почти целый день, и отапливать его не имело смысла. Из-за холодов замерзала и лопалась то одна, то другая труба. В общем, мы решили снять небольшую квартиру, более соответствующую военному времени.
Конец 1942-го оставил у меня лишь два ярких воспоминания. В октябре лорд Чедвик написал Руди, что собирается представить его кандидатуру на ближайших выборах в Королевское общество. Руди сказал мне об этом, стараясь не выказывать никаких эмоций, но я-то его знаю. Разумеется, ему было приятно, что его работа была столь высоко оценена. В том же письме Чедвик намекнул, что, возможно, им – Чедвику и Руди – предстоит новый полет в США после Рождества.
Второй эпизод, врезавшийся мне в память, произошел уже зимой. Руди взял меня и Фукса в Кембридж, где он должен был выступить на совещании. Возвращались довольно поздно, начинало темнеть, и тут повалил снег. В этот день мы пропустили обед и были очень голодны. К тому же в машине начала барахлить коробка передач. До Бирмингема было еще далеко, и мы стали искать, где бы остановиться на ночь. Стемнело. Вокруг полная тишина, которая всегда наступает после снегопада. Вдруг фары выхватили из темноты деревенский трактир. Мы подъехали и спросили хозяина, может ли он нас покормить.
– Сегодня мы даже не открывали кухню. Все, что я могу вам предложить, – бекон и яйца, если вас это устроит.
Бекон редко продавался в магазинах, а яиц мы не видели уже пару лет. Вскоре подошел официант, который принес огромное блюдо с ломтиками бекона и, наверное, дюжиной вареных яиц. На минуту мне показалось, что я уже в раю. После ужина Руди вышел взглянуть на машину. Нельзя сказать, чтобы он разбирался в двигателе и прочих автомобильных деталях. Тем не менее поднял капот. Клаус направил туда луч фонарика, который держал в руках.
– Так, я тут ничего не понимаю, но мне кажется, что вот этот рычажок торчит не в ту сторону.
Руди склонился под капотом, раздался легкий щелчок.
– Клаус, попробуй завести мотор и подай вперед.
К нашему общему изумлению, коробка передач сработала, машина покорно тронулась с места.
– Знаете что, мои дорогие, – сказал Руди, – я понимаю, что после такого королевского ужина не хочется никуда ехать, а хочется завалиться спать, и надолго. Но, смотрите, снег начинается снова. Давайте-ка попробуем добраться до Бирмингема прямо сейчас.
Мы приехали домой очень вовремя. Снег продолжался еще целый день, все дороги занесло.
В декабре 42-го мы проводили в Монреаль Ганса фон Халбана со всей его кембриджской группой, за исключением Коварского. К ним присоединились Плачек, Оже́, Зелигман, Голдшмидт и несколько канадских физиков. Перед отъездом Халбан попросил меня время от времени звонить его жене и подбадривать ее. «Она приедет ко мне позже», – сказал он. И действительно, она приехала позже. Через пару месяцев они развелись.