Книга: Крушение столпов
Назад: 2
Дальше: 4

3

Весь первый день Рождества напролет обе палаты провели в заседаниях – с тем чтобы закон о финансах был принят до 31 декабря. К 11 часам вечера утверждение в Люксембургском дворце, после блестящего выступления Симона Лашома, призвавшего сенаторов дать ему средства для защиты «самой замечательной, самой несомненной, самой священной части наследия Франции – ее художественных ценностей и жизнеспособности ее культуры».
Для Симона, тщательно подготовившего этот бюджет все в том же здании на улице Гренель, где он, по приглашению Анатоля Руссо, начинал свою карьеру, это было большим успехом. Молодой заместитель министра – а он умудрился сохранить свой портфель при двух кабинетах, – выйдя в тот вечер из сената, задавался вопросом, что ему делать дальше. Позвонить Сильвене? Нет. Ему скорее улыбалось провести вечер в мужской компании, чтобы успокоиться и сбросить нервное напряжение после заседания сената, а потом лишний час поспать. По мере того как шли годы и росли его обязанности как политического деятеля, Симон спал все меньше и меньше. Зато нагонял за счет еды.
– Пойдем съедим по бифштексу и разопьем по бутылочке бургундского в «Карнавале», – предложил он одному из своих сотрудников.
Перепробовав без всякого удовольствия немало разных заведений, он остановил выбор на «Карнавале», и туда, по его собственным словам, как «лошадь в конюшню», неизменно приводили его и радость, и горе, и усталость, и успех, и любовь, и жажда уединения.
И не потому, что это место было намного лучше других, – просто Симона привязывали к нему воспоминания и привычка. Метрдотелей он знал по имени, к нему относились с уважением и встречали дружеской улыбкой. Ресторан старился вместе с ним.
– Добрый вечер, Абель. Где-нибудь в укромном уголке, – сказал Симон, войдя в ресторан.
– Ну конечно, как всегда, сию минуту, господин министр, – сказал метрдотель.
Симон не принадлежал к числу тех завсегдатаев, перед которыми автоматически ставилось ведерко с шампанским, – кухня всегда готова была приготовить ему блюда по его выбору, и счет ему подавали весьма скромный.
Время от времени Симон избавлял хозяина от штрафа или добивался для него сокращения налогов.
В этот вечер его посадили за отдельный столик рядом с внушительной личностью, хранившей высокомерное молчание и восседавшей очень прямо на банкетке, словно гигантская колбаса или чудовищный фаллос, который тут поставили. Его общество разделял человек с золотой цепочкой на запястье, не перестававший объяснять своему спутнику, что жизнь начинается именно сейчас и именно тут, что надо все подчистить, все ликвидировать и что он готов расквасить морду первому, кто… и вообще «если ему будут докучать, то кладбища ведь созданы не для собак».
– Возможно! – отвечал первый.
Оба крепко пили. Внезапно тот, что с золотой цепочкой, поднялся, встал перед Симоном, схватил его за обе руки, пригвоздив к тарелке нож и вилку, и воскликнул:
– Я слышу, вы – Симон Лашом? Рад вас встретить, потому что мне много говорили о вас. Ведь вы один из тех, кто уничтожил Шудлера?
У него был злобный взгляд пьяного человека, и Симон, забеспокоившись, попытался высвободить руки.
– Позвольте вас поблагодарить, – продолжал тот. – Вы сейчас все поймете: я – Де Воос, муж вдовицы.
Симон не мог скрыть удивления.
– Она, знаете ли, теперь вас ненавидит, – продолжал Габриэль. – Еще бы! Вы покусились на отца ее Франсуа, на богатство ее Франсуа, на газету ее Франсуа!..
– Но, месье… я никогда не имел ничего против Франсуа Шудлера, у нас всегда были с ним хорошие отношения, – сухо возразил Симон.
– А-а, так вы, значит, тоже считаете, что это был хороший человек! – воскликнул Габриэль.
– В общем… в деловом плане… ничего другого я сказать о нем не могу, месье, – поспешил добавить Симон.
Габриэль провел рукой по нижней челюсти.
– Никто, – сказал он, – слышите меня, никто не доставлял мне таких страданий. А потому те, кто его защищает, – мои враги.
И, не спрашивая разрешения, он уселся за столик Симона. Он был в вечернем костюме. Пьяное кокетство побудило его заехать на улицу Любек и переодеться.
Так получилось, что до этого дня Симон и Де Воос ни разу не встречались. В Париже Симон и Жаклин вращались уже в разных кругах. В Берри, хотя избирательный округ Симона и был рядом с Моглевом, он не бился за интересы владельцев замков и псовых охот. А после катастрофы ни у Жаклин, ни у Симона не было никаких оснований возобновлять отношения.
А потому Симону было любопытно познакомиться с новым мужем той женщины, на которой когда-то он сам собирался жениться.
«Правильно я поступил, – говорил он себе, – или, может, правильно поступила судьба. В хорошенькое я попал бы положение, когда они обанкротились».
Он разглядывал Габриэля.
«Вот, собственно, тот тип мужчины, какой ей больше всего подходит, – думал Симон. – Красивый, за словом в карман не лезет, наверное, идиот и выпивоха. То, что надо для жизни в деревне».
Он ничего не понимал из тех признаний, которые делал ему Габриэль, и считал, что под влиянием алкоголя тот выкладывает ему застарелые обиды на Ноэля Шудлера.
Симон вспомнил и другого пьяницу, который десять лет назад в этом самом зале сказал ему: «Шудлеры? Конченые люди! Через неделю у них на авеню Мессины вы увидите надпись: “Продается”…»
И все же это произошло. Люлю Моблан… странный призрак, возникавший порой на путях воспоминаний Симона, в фетровой шляпе, с шишками на голове…
Симон поднес бокал к губам.
В этот момент свет притушили, в углу вспыхнул прожектор, и после барабанной дроби дирижер возвестил, что дирекция «Карнавала» имеет величайшее удовольствие представить публике Анни Фере, только что вернувшуюся из триумфальной поездки по Южной Америке… «в своем репертуаре».
– О господи! Еще один призрак! – произнес Симон Лашом, обращаясь к своему сотруднику.
В луче прожектора появилась певица, заштукатуренная охрой, улыбающаяся и постаревшая. Она невероятно располнела. Под платьем между бюстгальтером и затянутой талией выпирали подушки жира. И Симон подумал, сколько же провалов, обманутых надежд, несостоявшихся романов произошло за время этого «триумфального турне», чтобы Анни Фере тоже вернулась сюда, в конюшню, к кормушке.
Она сказала, что начнет с песенок, знакомых ее прежним друзьям, сидящим в этом зале (хозяин предупредил ее, что здесь Лашом), – с песенок, которые были в моде в 1920–1922 годах: «Мой мужчина», «Продавщица фиалок»…
Нелепое волнение перехватило горло Симону, когда он услышал эти мотивы, сопровождавшие его вступление в парижскую жизнь. И он снова, как в прошлые времена, протер большими пальцами стекла очков. Да что там! Разве такой уж он старый, хотя за это время вполне можно было преуспеть в жизни или потерпеть поражение, создать что-либо или не создать… Ему казалось, что жизнь можно уместить на ладони.
Ни один восхитительный город, ни один нежданно появившийся близкий друг не может так быстро и точно воскресить прошлое, как банальная мелодия, которая была популярна в те времена. И эти несколько нот, несложных ритмов и жалких рифм, воздействуя на некие таинственные узлы, вдруг протягивают нить между нами и картинами из нашей прежней жизни, между нами и руками далеких подруг, лицами ушедших.
Теперь Анни Фере перешла на шлягеры дня или года вроде «Говорите мне о любви», новые песни, которые через десять лет будут вызывать столь же сильные воспоминания. Но этих песен Симон не слышал – он услышит их лишь позже…
Он знаком велел официанту наполнить бокалы. Он не хотел напиваться, конечно нет, но на него напала жуткая меланхолия, накрыла его, словно мокрой простыней.
Ведь это был все тот же официант, который вот уже десять лет наклонял над его бокалом бутылку; и все тот же толстый цыган-скрипач дирижировал оркестром и заставлял свою скрипку петь «Венгерский вальс», – совсем особый, бросая на пары все тот же томный взгляд; правда, волосы теперь у него стали уже совсем седые; и все та же девица стояла у вешалки и продавала сигареты; и все так же Анни Фере пела…
«Как только эти люди могут, – спрашивал себя Симон, – каждый день надевать одну и ту же одежду, повторять одни и те же жесты – с юных лет до самой старости, так ничего и не добившись… и не бросившись в реку?»
Вот так же встречаешь через пятнадцать лет знакомого кондуктора в автобусе, который ездит все по той же линии, в один и тот же час, прокалывая одни и те же билеты одним и тем же пассажирам…
И Симон почувствовал какое-то необъяснимое отчаяние от этих ежедневных, неизбежных повторений, составляющих жизнь маленького человека. Он опустошил бокал. Ему не хотелось много пить, но немного все-таки можно…
«И все тот же я сижу тут и пью…»
Ну нет! Он не был тем же. Он как раз отказался вести каждое утро курс латинской грамматики в одном и том же классе, и он не вернулся на тот же пятый этаж на улице Ломон… «Ломон… De Viris… смешно…» – и он не стал есть один и тот же обед под неизменным взглядом сидящей напротив Ивонны…
Он возвысился, он преуспел, он сменил немало назначений, немало женщин… Он стал в этом мире счастливчиком, потому что достоин был этого… Он добился того, что они приняли проект бюджетного финансирования искусства («художественное наследие Франции»).
Он дошел до крайнего предела в оценке собственных поступков и в презрении к самому себе.
Он понял, почему народы сотрясает дыхание революций и почему даже войны воспринимаются порою с радостью – все потому, что слишком многие устали крутить все тот же жернов, с тем же самым зерном, а потому неудивительно, что в один прекрасный день они восстают и наступает взрыв…
Тогда почему же он, Симон, отказавшись не только тупо долбить каждое утро «De Viris!», но и еще до этого, в детстве, водить одну и ту же корову к водопою и все ту же лошадь в поле, – почему же он не встал в ряды бунтовщиков, а без чьей-либо помощи, умело орудуя кулаками, пробил себе дорогу к одному из самых лучших мест за банкетным столом?
Есть такие случаи, когда чувствуешь себя предателем только потому, что не вступил на правый путь. И чувство это невероятной горечью отравляет порою лучший напиток.
Назад: 2
Дальше: 4