2
Накануне Рождества Жаклин и Габриэль отправились в заведение для девушек, где училась Мари-Анж, чтобы присутствовать на традиционном спектакле, который устраивали в конце года. Мари-Анж появлялась на сцене дважды – сначала она прочла стихотворение своего дедушки «Птица на озере», затем выступала в хоре, исполнившем «Шестое благословение» Франка.
Мари-Анж было теперь пятнадцать с половиной лет, и она была выше матери. Держалась она презрительно и самоуверенно, что часто бывает с девушками в этом возрасте и что объясняется лишь нетерпеливым желанием быстрее покончить с затворнической жизнью. Ее золотисто-каштановые волосы, разделенные пробором, падали на плечи и заворачивались валиком: Мари-Анж ценила флорентийские портреты.
Жаклин, глядя на дочь, не видела в ней ничего, что напоминало бы ее самое, но невольно отмечала черты – разрез глаз, рисунок рта, длинную спину, – напоминавшие ей Франсуа.
Габриэль в тот день держался молодцом: он уже протрезвел после выпитого накануне, а заново еще не накачался. «Благословение» Франка было ему скучно, но он получал удовольствие от вида этих девчушек и, пожалуй, особенно от вида Мари-Анж. У него было такое ощущение, будто он погружается в свежую и слегка надушенную воду.
«Ну вот, – говорил он себе, – вот единственный способ быть счастливым. Жениться на хорошенькой девочке лет шестнадцати, поселить ее в деревне, наделать ей детей, а самому немного погулять».
Жаклин боялась этого дня. Но, к ее удивлению и радости, ничего не произошло.
Вечером она простилась с Жан-Ноэлем и Мари-Анж, отправлявшимися в обществе своей тети Изабеллы на зимний курорт. Жаклин предпочитала отказать себе в удовольствии побыть вместе с детьми во время рождественских каникул, только бы не подвергать их на целых две недели изменчивым настроениям отчима.
Она охотно сама поехала бы с ними в горы, вместо того чтобы оплачивать это путешествие Изабелле: «О, как хорошо было бы устроить себе передышку… Но одному Богу известно, что еще может выкинуть Габриэль в мое отсутствие…» И та самая причина, которая побуждала ее уехать, заставляла ее остаться.
Воспользовавшись минутой, когда Габриэль вышел из комнаты, она торопливо сказала детям, не отрывая взгляда от двери:
– И не забывайте молиться за папу, мои дорогие… Я никогда не забываю, знайте это.
Мари-Анж бросила искоса взгляд на мать с известной долей презрения и безразличия. Ее прежде всего интересовало, будут ли там в горах мальчики; она была убеждена, что скоро всех научит, как надо жить. Но до чего же это долго – целых двадцать четыре часа ожидания в день! Ибо и во сне она не переставала ждать.
В тот же вечер Габриэль и Жаклин вернулись в Моглев, взяв с собой госпожу де Ла Моннери.
Поскольку кюре из Шанту-Моглева обслуживал одновременно несколько приходов, между которыми старался поровну распределять свои милости, полунощную мессу в этом году он служил не в Моглеве, и в замке все рано легли спать, как в обычный день.
Наутро Жаклин поехала раздавать подарки под елкой в народной школе. А Габриэль, покончив с кроссвордами в «Грингуаре» и «Кандиде», прошел на псарню, чтобы поговорить с Лавердюром о завтрашней охоте. Лавердюр прочешет лес в направлении Сгоревшего дуба, где, по словам лесничих, появились олени.
– У вас не найдется, Лавердюр, стаканчика белого вина для меня? – спросил вдруг Габриэль.
– Ну конечно, как не быть, господин граф… Леонтина! – позвал доезжачий. – Принеси-ка нам бутылочку – ты знаешь какого.
– Ах, месье, зря вы так! От этого только здоровье портится! Говорю вам откровенно, – объявила Леонтина Лавердюр.
– Ладно, хватит болтать-то, – обрезал ее доезжачий. – Господин граф ведь оказывает нам честь…
Через некоторое время Габриэль спустился в деревню. По пути ему попался мэр и пригласил его отведать марка нового урожая.
– Он, конечно, жестковат на вкус, господин граф, – сказал мэр, – но аромат… и потом на языке долго остается: вы сразу это почувствуете – вы ведь знаток.
Мэр, размышляя о будущих муниципальных выборах, радовался, что новый владелец замка слывет в деревне пьяницей.
В замке первая половина ужина прошла, однако, спокойно. Габриэль нашел лишь один повод вставить неприятное словцо. Когда госпожа де Ла Моннери заговорила о каком-то человеке, овдовевшем несколько лет назад, Габриэль, повернувшись к Жаклин, заметил:
– Вот за кого вам надо было выходить замуж – вы бы могли тогда поженить своих мертвецов.
Жаклин, взявшая в рот немного пюре из каштанов, – к индейке она и не притронулась, настолько тревога лишила ее аппетита, – промолчала.
Большая столовая в Моглеве была вся украшена исключительно оленьими рогами. На стенах, на дверных панно и даже на балках потолка висели, не оставляя ни сантиметра свободного пространства, две или три тысячи убиенных. Кое-где виднелись побелевшие рога столетней – а то и больше – давности. Неяркий свет керосиновых ламп и канделябров создавал огромные тени, и это собрание черепов и рогов, обступавшее вас со всех сторон, куда ни глянь, напоминало и ведьмино дерево, и комнату пыток.
Слепец, чьи чувства все более угасали, походил в этих декорациях не столько на живого, сколько на призрак, удерживаемый на земле нитями паутины. Госпожа де Ла Моннери, чей слух слабел по мере того, как день клонился к вечеру, разговаривала сама с собой, не заботясь о том, слушает ли ее кто-нибудь, и не дожидаясь ответа.
Флоран, обнося блюдами, натужно дышал, издавая хрипы, поднимавшиеся из глубины груди.
Никогда еще Жаклин так остро не чувствовала, сколько опасности, враждебности и мрака скопилось в этом месте, и никогда еще собрание присутствующих не казалось ей столь зловещим.
– В другие годы вы встречали Рождество в Париже с… словом… с моим предшественником, – произнес вдруг Габриэль безразличным тоном, которого так боялась Жаклин.
– Да… возможно… такое случалось… – ответила она.
– Но ведь это не так трудно вспомнить, верно? Так да или нет?
– В общем, да, встречала, – тихо ответила она.
– Тогда почему же мы не остались там вчера, чтобы встретить Рождество?
– Потому что я не подумала, а вы ничего не сказали.
– Нет, я вам предлагал!
– Тогда, значит, я не расслышала.
– Опять вы лжете!
И Габриэля понесло. Значит, он годится лишь на то, чтобы общаться с поверенными, приглядывать за доезжачими и собаками. Его заперли в деревне. И с ним не желают делить удовольствия, которые делили с другим… Он – лакей при вдовице, лакей при вдовице…
Жаклин чувствовала, что сейчас потеряет сознание – от слабости, бессилия и муки.
Слепец выуживал ложкой кусочки индейки, нарезанной маленькими кубиками, и весь мир сводился для него сейчас к расстоянию между ртом и тарелкой.
А госпожа де Ла Моннери говорила о фризах с Парфенона, находящихся в Лувре.
– Если угодно, да! – воскликнула вдруг Жаклин. – Я бывала счастлива прежде в Рождество, удивительно счастлива – больше я так счастлива никогда не буду. И я прошу вас только об одном – дайте мне забыть, что сейчас Рождество.
Габриэль поднялся во весь рост, опрокинул стул.
– Ах, вот как! – воскликнул он. – Очень хорошо. Все устраивается как нельзя лучше. Рано или поздно это должно было кончиться. Вот и кончится сегодня вечером или никогда вообще. Я уезжаю в Париж, и для меня начинается новая жизнь!
Он кинулся к двери, зацепился плечом за висевшие на ней рога, буркнул: «Бордель!» – и выбежал из комнаты.
Жаклин просидела несколько минут, уставясь в пустоту, затем встала и в свою очередь вышла.
– Куда это они? Что происходит? – спросил слепец.
– Пустяки, мой бедный Урбен, – ответила госпожа де Ла Моннери. – Он же служил в колониальных войсках. Приступ тропической лихорадки!
А Жаклин, набросив на плечи накидку, выбежала следом за мужем во двор.
Габриэль в меховой шубе садился в машину.
– Поступай как хочешь, Габриэль, – сказала она, – только умоляю, не езди как сумасшедший.
Она едва успела отдернуть руку, иначе он размозжил бы ее, прихлопнув дверцей.
– Не огорчайтесь, – сказал он. – Если я разобьюсь, вы будете мучить вашего третьего мужа, вспоминая обо мне. Какой я даю вам шанс!
Выехав за ворота, он понял, что ему совсем не хочется проделывать одному долгий путь в холодной и темной ночи.
Он завернул в Монпрели, чтобы попытаться соблазнить Жилона. Отставной майор отходил ко сну в пижаме из толстой полосатой фланели и в очках на изборожденном красными прожилками носу.
– О нет, старина! – ответил он. – Я весь этот месяц ходил по банкетам. У меня болит печенка, болит поясница. Да и тебе лучше бы лечь спать.
– Прекрасно, значит, и ты меня бросаешь, и ты отворачиваешься от меня, – сказал Габриэль. – А я говорю, что должен начать новую жизнь.
На обратном пути, пересекая столовую, Габриэль открыл буфет, где хранились вина, и стоя опрокинул три рюмки коньяку.
От Монпрели до «замка» 1880 года, где обитал ван Хеерен, было всего три километра.
– Какой счастливый ветер занес вас к нам! – воскликнул необъятный голландец.
На нем была домашняя куртка из синего бархата с позументами, придававшая ему вид тамбурмажора времен Империи.
– Ван Хеерен! Знайте: вы мой единственный друг, – сказал Габриэль. – Надевайте смокинг. Едем прожигать жизнь!
– Если у жизни толстая задница, тогда можно, я еду, – ответил, подмигнув, краснорожий голландец.
В вестибюле замка пахло вареньем «домашнего производства»; вышитые сиденья стульев тоже были «домашнего производства»…
Баронесса ван Хеерен вышла к ним в халате: она была плоскогруда, с редкими волосами и усохшим задом; скулы у нее блестели, точно надраенные замшей. На лице застыло встревоженное, виноватое и вместе с тем измученное выражение – такие лица бывают у всех жен пьяниц, и это выражение начало появляться у Жаклин.
– Дурно это, господин Де Воос, дурно то, что вы делаете, – сказала она. – Вы еще молоды. А с моим мужем в один прекрасный день случится беда.
Но в застывшем взгляде Габриэля она уловила столько цинизма, что тотчас испуганно смолкла.